Кровь звала
Долго пролежал Сережка Жокин в больнице. Зима показалась ему за целую вечность, но он крепился и ждал. А ждал он весны, долго ждал и дождался. Теперь он целые дни проводил в больничном парке, часами плавал по пруду на плоту и пел. Пел простые, заунывные песни и тосковал по маленькой захирелой сестренке Кате. «Где она, бедная, живет?» — часто вслух, про себя говорил он и даже, бывало, плакал по ночам, плакал, как большой, навзрыд, как по покойнике. Иногда он убегал к решетке забора и подолгу глядел на игравших девочек и думал, думал о том, что, может быть, давно умерла его Катя, потому что тиф был у нее, как говорили на вокзале. А тиф ему знаком. Хоть сам он и не болел им, зато за дорогу много умерло на его глазах от этой злой и жестокой болезни. «Больше не могу терпеть, удирать нужно, а как? У ворот сторож, а кругом высокий забор и, главное, в чужие дворы выходит. Страшно, за мошенника сочтут», — думал он не переставая и строил детские планы.
Вечером, когда больные ужинали, Сережка выждал момент и, перебравшись через острый хребет забора, убежал. На улицах непрерывной нитью двигался народ. «Модный мир» не замечал, что среди них, ныряя, бежит маленький человек с бьющимся сердцем, как и у них, бежит, рвется к жизни. А ему казалось, что кто–то нагоняет его и кричит: «Задержи–и–и-те». Улицу за улицей, переулок за переулком большими прыжками отмерял он, задыхался, но не останавливался, стараясь живее добежать до того места, откуда его забрали в больницу. Вот и он! Восьмиэтажный дом по–прежнему глядит ярко освещенными окнами как чудовище, по–прежнему насторожился тысячью глаз, как бы выслеживая каждый шаг маленького беглеца. Сережка завернул в темный переулок, еще прибавил шагу и вдруг круто остановился. Перед ним стоял мрачный обгорелый дом и знакомые развалины. Некогда было ждать. Оглянулся по сторонам, прислушался. Было тихо. Потемневший дом хмуро смотрел на него, как большое кладбище, и молчал. Бр–рр, — протянул он от ужаса и новой мыслью успокоил себя: «А может, и ребята здесь, и Катюшка с Наташей вернулись, ждут меня». И он, согнувшись, шмыгнул под ворота и тихо вошел в развалины. Неприветливая мгла пахнула сыростью и непонятный кошмар встал перед глазами. Ноги оцепенели и не хотели идти вперед, а волосы, как поваленный ветром хлеб, чувствовалось, подымались под шапкой. Но минута, и он снова идет как хитрый вор, крадется в немую глушь, протянув свои руки, как будто собираясь сказать: «Возьми меня, я больше не буду». Под ногами, скатываясь вниз и шурша, громыхали кирпичи. Это пугливо отдавалось в пустоте и, глухо рассыпаясь, таилось вдали. Сережка опустился на колени и было пополз в угол, но в это время что–то с визгом, обдавая ветром, прыгнуло через него. И снова жуткой тишиной насторожились развалины. Сережка ткнулся лицом к земле и замер, притаив дыхание. В голове закружилось, зазвенело в ушах и тяжело заколотилось сердце в груди. Так всю ночь пролежал он на сырой земле. Повернувшись на спину, глядел ввысь и думал о сестре и о доме. А слезы неудержимым родником и влажной пеленой покрывали его глаза. И звезды ясные сливались воедино, как бы собираясь в кучу и кучами прыгали по темно–синему чистому небу. Мысли о былом и память о матери начинали душить его и он, долго всхлипывая, топил их и горечью и обидой безотрадного детства. Когда–то там, на родных полях, в копнах свежего, душистого сена, слушал он песни отца, в которых изливались горе и радость, которые были полны тоски и негодования. Казалось, все это было вчера и, однако, стало таким далеким; бывало беспредельной гладью раскинется ширь воды и голубые дали на твоих же глазах сменятся ярким заревом заката. Темно–красной полосой опояшет тебя горизонт… и потонет.
«Катя, Катюша!» В сладких раздумьях воспоминаний срывается с его губ это имя и картина светлых иллюзий, как незаконченная серия на экране, оборвалась. Снова уткнувшись лицом к земле, он долго вздрагивал маленьким надорванным телом, то бился головой о кирпич, то кувыркался и грыз себя, как будто хотел опомниться, но не мог. До рассвета полнились немые развалины воплями тяжелых переживаний и тенями близких людей, а кровь, родная кровь неудержимо влекла к себе, пьянила зовом.
Ранним утром ушел он на Смоленский рынок и долго бродил среди ребят. Тоска, как змея, сосала сердце, и хотелось есть, но нечего было. Вблизи его бродили ребята и о чем–то шептались.
— Пойду, попрошусьв компанию, может, возьмут, — подумал он и пошел к ним с тупым подавленным чувством.
— Ты чиво здесь околачиваешься? — спросил здоровый парень, смотря на него исподлобья.
— Делать нечиво, — вот и пришел.
— У нас не биржа.
— Я и не ищу биржу; чиво пристаешь? А тоже–товарищи.
— Свой, значит, коли не сробел, — одобрительно отозвался парень. — Садись, чиво зря ноги коверкать–еще пригодятся.
Сережка послушно опустился на бульварный железный прут и с любопытством оглядел соседа. У парня уже чуть пухом пробивались усы и красным пупрышем глядела рваная ноздря.
— Зачем у тебя нос–то так? — спросил Сережка.
— Так вот. Бусали со шмарами, ну и хапнула, дура, — целый месяц с бинтом ходил. Ты о деле говори. По виду, из другого города приехал.
— Нет, из больницы удрал. Видишь, лоб как испятнали. А теперь в артель думаю. Были у меня ребята свои, да где их теперь найдешь нешто?
— Если хваты, то на Сухаревой, а разини, то так, по–мелкой бьют где–нибудь. Понял?
— Понял.
— Ну, вот. Хочешь к нам–иди. У нас пока так себе, а все не на голодуху. Голос у тебя как?
— Пою. В деревне когдась был, и на крылости ставили.
— Значит, толк выйдет. Потому, жалостливый голос все же верней, — народ подает лучше. У меня вон Васька–заноза с ложками; подыгрывает и поет. Редко отказывают. Парень хитрун. Намедни инвалидом сделался, на карачках ползал, ну и подавали што надо. По двенадцать рублей стрелял.
— Привыкнуть надо; сразу, пожалуй, не сгожусь.
— Хочешь, к мокрушникам иди. Только тоже живут, как турецкие святые, — сказал парень и добавил пару крепких слов для остроты разговора.
— Куда мне! Я слабый, да к тому же родимец (припадок). Хлестал раньше. Крови боюсь, в деревне сказывали.
К вечеру Сережка сидел под забором ночлежки и о чем–то серьезно разговаривал с захирелой больной девкой. Голос у нее был сиплый и как–то странно хрипел. Сережка внимательно слушал и курил, часто втягивая дым, как будто куда–то спешил или не хотел оставить окурка.
— Чуда–ак ты человек! Влип, как муха в тенетину. Сколь тут не соберешь, все в стирки спустит, — говорила ему девка и тыкала в бок пальцем.
— Плохо будет–уйду. По–твоему терпеть не буду.
— Я тоже уйду, пойдем вместе.
— Пойдем. Куда только?
— Куда хочешь, по мне хоть в воду.
Девка живо уговорила его, и они с новыми мыслями спокойно разошлись по этажам шумевшей ночлежки.