Встреча

Время, как весенняя вода, быстро бежало. Агенты МУРа прошлой осенью раскрыли притон Петрушкова. Нить пьяного разврата оборвалась. Наташа, отсидев в тюрьме шесть недель, была выпущена на волю. Недавнее прошлое, опьянившее ее разгулом беспечной жизни ресторанов, кабачков, снова потянуло к себе, на улицу. Целыми ночами она бродила по бульварам, крадучись от людей, в церковных дворах, в глухих безлюдных переулках и редко по кабинетам в кабачках продавала она свое износившееся тело. Бескорыстная добрая улица дала ей свой приют. Только холодные ранневесенние ночи загоняли ее в ночлежку. Вот она лежит на голых досках кровати и долго мечется, как больная, задыхается и бредит, бредит не во сне, а живым потоком воспоминаний о родном селе и родных людях. Помнится ей, как когда–то в шумных хороводах она резвилась среди детей и взрослых девушек. В эти минуты как–то живо все переворачивается в ее уме, и светлые мысли, снова опьяняя ум, живыми образами представляют беззаботное детство. И не слышит она, и не замечает, как кругом нее кипит жизнь детей улицы, а синеватый дым табаку все гуще и гуще наполняет ночлежный корпус… По утрам она уходила на рынки и долго безразлично оглядывала ларьки и публику. Недавний вид крикливых нарядов, который опьянял ее, поблек и потерял свою вульгарную прелесть. Когда–то белое, шуршащее платье ее теперь стало коричневым, расползлось и неуклюже прикрывало грязное тело…

На улице лил дождь. На жестяных подоконниках подпрыгивал каплями и с глухим шумом обдавал брызгами, будто собираясь шумным ливнем ворваться в окно и омыть нарядные лохмотья.

В углу кто–то вяло и жалобно пьяным голосом тянул песню:

Девицу–красавицу…

Рядом с Наташей лежала худенькая девушка лет девятнадцати с бледным лицом и с широко открытыми черными большими глазами, смотревшими в окно с какой–то жаждой и упоением. Сухая, обвисшая грудь тяжело дышала, в горле слышалась хрипота, в отброшенной руке слабо дымилась папироска. Густо накрашенные губы горели как яркий мак, расцветший на белой глине.

— Ира, пойдем? Дождь прошел, — толкнув ее, спросила проходившая девушка.

— Нет, я не пойду, — душа болит. Раздумалась я сейчас и вижу, будто Сашка подошел ко мне и долго смотрит в глаза суровым, обиженным взглядом.

— Пойдем, сегодня суббота, — франтов на Неглинке теперь полно.

— Не пойду, — тихо вскрикнула девушка и отвернулась к Наташе.

Мысли оборвались.

Наташа, услышав знакомое имя, схватилась за голову, и перед ней живым призраком встал хмурый заботливый Сашка. Живые вереницы воспоминаний полились в ее голове. Когда–то там, далеко, в теплушке, он, уткнувшись ей в колени, рассказывал ей, а она плакала, стыдливо скрывая слезы. И Наташа рассказала девушке про своего знакомого Сашку.

— Это тот самый Сашка, — заговорила Ира, выслушав ее. — Он часто говорил мне твое имя, часто вспоминал о тебе. Я ходила в колонию справляться о нем, но ребята сказали, что он удрал.

Они замолчали. Шумный говор пьяных девиц и старух стал слышней. Тяжелый смрад, казалось, еще сгрудился и не давал дышать. В углу кого–то тошнило. Нестерпимо пахло вином. К часу ночи они, захлестнутые волной раздумья, сладко спали, улыбаясь чему–то. Тяжелая жизнь оборвалась до рассвета, и мученья мгновенно отошли в бездну глубокого сна…

Утром, когда еще ранняя заря не успела

Окрасить лежавший трупом чудовища город, к они уже шли в него. Через час он был таким же хвастливым, обманчивым, наружно–красивым, как всегда. Уличный человеческий поток проглотил их, и те же старые, тоскливые будни серыми днями закружились вокруг них.

Ранним весенним утром, вернее, в конце зимы, когда каменные спины улиц не освободились еще от снега, а лужи лежали тоскливыми заплатами, поблескивая от лучей слабо согревающего солнца, они, усталые, сидели на улице. Мимо них под барабанный бой и с оркестром проходили пионеры и рабочие демонстрации. Красные знамена, купаясь в воздухе, кричали лозунгами о борьбе, о красивой свободной жизни. Красные косынки работниц и комсомолок, чудилось, подмигивали им и звали. Оркестр, раздирая души бездомных, будил сознание и громко с отчаянием плакал в ушах.

— Нет, нет, я не могу здесь, пойдем на Трубную, — подымаясь, сказала Ира. И с тупыми, невнятными мыслями, осмеянные иронией судьбы, пошли они мимо богатых, блестящих витрин Петровки…

К вечеру они сидели в «низке». Это укромный уголок в подвальном этаже вблизи Александровского вокзала, с крупной надписью «Сапожный мастер». В первой комнате сидел здоровый армянин, лет тридцатипяти, выпроваживая ненужных заказчиков

— Заказам много, не бером, — говорил он густым басом.

За «сапожной мастерской» шли кабинеты, перегороженные тесом, с керосиновыми лампами, и темный коридор с такими же дощатыми загородками.

Наташа с Ирой устроились на видном месте, чтобы не пропускать гостей, и угощались спиртом. С наступлением сумерек парочки и одиночки быстро наводнили притон. Публика задерживалась недолго, — новые лица быстро сменяли одни других.

— Эй, хозяин! — приоткрыв дверь, крикнул парень. — Дай нам еще одну.

Одет он был в поношенный коричневый костюм, волосы куделями торчали впереди. Это был Сашка. Наташа по голосу узнала его и бросилась к нему навстречу.

— Саша, ты ли это?

— Я, — тихо ответил он, присматриваясь.

— Помнишь Наташу? — воскликнула она и, покачиваясь от охватившего ее волненья, схватила его за руки.

— Так это ты? — сжимая ей руки и оглядывая с ног до головы, спросил Сашка. — А та кто, что с тобой?

— Ира. Ты знаешь ее, — на дело вместе ходили.

Он, казалось, растерялся и не знал, что им сказать.

— Ну, пойдемте.

Взяв их под руки, он повел в кабинет. При входе вынул мятую бумажку и, сунув в руку сидевшей девушки, весело заговорил: «Ну, теперь ты ступай, я своих встретил». Через минуту было подано вино, а за ним полились расспросы. Рассказала ему Наташа, как она рассталась с Катюшей и куда попала сама. Сашка с удивлением смотрел на нее и думал: «А я боялся поцеловать, сберег для чужого дяди»…

На ночь Сашка увел их в развалины и, одурманивая себя прошлым, думал о новом счастье с Наташей в родном селе.

Г лава XVII

В пути.

В полном разгаре наступала весна. На полях зазеленела кучерявая, шелковистая озимь, лес покрылся молодой листвой и разливал аромат. По кустам, взъерошивая серые перья, перелетали воробьи, как бы ища прохлады. Внизу, за порослями тупых холмов, изгибаясь голубоватой лентой, протекала река, гладкая, сильная и могучая, ласкаясь к берегам, окаймленным кустами ракит и отцветающей вербой.

Над крутым берегом, свесив ноги, сидели Аста шка и Катюша, устремив свой взгляд в голубую даль, куда, змееобразно вытягиваясь в густом лесу, тянулась проселочная дорога. Невдалеке от них лежал Кондрат, уставший от тоски и гнетущей его болезни. Сегодня шесть дней, как они покинули Москву, перебираясь в другой город. Теплые лучи падая на белокурую головку Кати, золотили грязные волосы. Глаза Кати были задумчивы, что наводило уныние и на Асташку, который, опустив голову, сидел задумавшись. Кондрат, приложив к уху ладонь, прислушивался в сторону ребят, как бы собираясь рассмотреть, что они там делают. Потом менял бок, ощупав землю ладонями, часто курил, подолгу кашлял и тяжело вздыхал. Его старый кожух с густыми сборками, который он называл «епанчей», теперь казался ему тяжелым и душил его.

— Дедушка, пароход идет, — радостно вскричала Катя и стала прыгать на берегу.

— Ну, и пусть его; он нам не попутчик, потому, до Саратова, ай до Самары не довезет, — вяло ответил старик. — Чайку бы теперь согреть, вот это другое дело.

— Давно ли пили? Ты чиво это, дедушка! Гляди еще и старый не остыл, — недовольно отозвался Асташка.

— Кашель меня душит, — надо быть, бронхит, потому, харкотины много стало отходить, а горяченького хлебнешь, гляди, и отхлынет немного.

Асташка тяжело поднялся, оттолкнул Катюшку от берега, пошел за водой.

— И я пойду, подожди.

— Куда еще тебя понесет? хворост собирай! Вернусь, огонь разводить буду.

— А я туда хочу, к воде.

Асташка пригрозил пальцем и она, недовольно отвернувшись, пошла вдоль деревьев…

Через четверть часа горел костер; сучья, потрескивая, прятали котелок в сизой кудели дыма. Асташка долго молча стоял над стариком, боясь спросить, что случилось, Перед ним, сгорбившись в клубок, лежал Кондратий. похожий на большой серый камень, обросший мохом, и тяжело дышал. На губах его и на земле горела кровь алая и коричневатая, как махровый мак, разбросанная плевками.

— Дедушка, вставай–котелок уже давно вскипел, — нагнувшись над стариком, сказал Асташка.

Кондрат часто замигал глазами, всосал в себя воздух и, подобно кузнечному меху, постепенно выпустил дух.

— Тяжко мне, Астаха, тяжко! Грудь во как сдавило, будто конец пришел, — прошептал он и вытянулся.

— Выпей чайку, горячий, хороший. Сам сказывал, — вот и отвалит от груди, значит.

— Верно оно, а все ж вода. Винца бы теперь, штоб харкотину отодрало.

— Хочешь, побегу. Те, что встретили нас, сказывали, что тут за леском село будет.

— Потерплю, Астаха, — нешто найдешь тут чиво–нибудь, глушь этакая. Давай чайку…

Пока они пили чай, солнце, опускаясь за горы, начинало быстрее исчезать, как бы вбираясь в землю. От леса легли тени и ветерок с реки потянул сырую прохладу- Катюша, подогнув ноги, сидела у костра и, что–то мыча себе в нос, всматривалась в угли, которые то вспыхивали жаром, то начинали темнеть. Полная грудь реки задернулась синевой морщин, нахмурилась и как бы от злости почернела. Только вдали, по широкому ее разливу, слабо горели живые краски заката. Розовый клин бронзового неба бледнел. Широкий круг распластавшейся степи начинал суживаться, и горизонт подходил к ней вплотную. Стало сыро и холодно.

У догоревшего костра молча лежал Кондрат; его лицо теперь становилось еще бледней и густые складки морщин, казалось, глубже избороздили широкий лоб и глубоко впавшие щеки.

— В деревню бы теперь, дедушка, — заглядывая ему в лицо, сказал Асташка.

Старик немного помолчал, потом, ловчей засунув руку под голову, нерешительно ответил:

— Не дойти мне: холки страсть как болят с икрами — будто шилом кто наколол. Чуть отекли они, да и голова тяжелей стала, клонит к земле, верно, она, земля–то, к себе зовет. — Старик тяжело вздохнул и часто замигал глаз ми, как будто нарочно выжимал слезы, чтобы напугать ребят.

— А ты вот давай мне денег, подряжу я мужика, довезет, — предлагал Асташка. Но старик не ответил.

Катюша влезла к нему под «епанчу» и скоро захрапела. Кондрат закусил губы, сморщил лоб густыми складками, как бы смотря в костер, который слабо тлел последними головнями. В голове Кондрата теперь стояла одна мысль: найдутся ли люди, которые приютят ребят. Асташка, как будто понимая его мысли, заглядывал в вытекшие глаза и вздыхал, припоминая, как Кондрат взял его с улицы так же, как и Катюшу, и обоих равно любил. В груди Асташки скребло и болело сердце. Он понимал, как тяжело без старика им будет жить на воле.

Ночь уже сошла. Асташка подложил последний запас сучьев на догоравшие угли, которые ярко озарили их и, вытянувшись на спине, стал глядеть на темно–синее небо. Внизу игриво шумела река и шептался лес, тоскливо рыдая сучьями, как будто пел глухие похоронные песни… Только небо синее, звездное безразлично смотрело на него…

Ветер врывался в костер и красные языки пламени, раздвигая тьму, тенями бежали к лесу.

Стало жутко. Кондрат тяжело храпел. Асташка приподнялся, взглянул на него, потом плотней завернулся в лохмотья и умолк. Ночь теснее надвинула тьму, ветер сильнее зашумел листвою, деревья, как высокие мачты, раскачиваясь, застонали вершинами, будто песню запели о нищете и бездомстве…

…Рано утром, когда еще только чуть–чуть брезжил рассвет и золотистые брызги солнца, как пожар, ярко вспыхивая за лесом, начинали проникать к ним, Асташку разбудил крик рыдавшей Катюши.

— Ты чиво скулишь? — испуганно вскакивая, вскричал Асташка.

— Да-а, он не пускает меня… — выла девочка. Глаза старика были открыты, но неподвижны.

Бледное лицо его было покрыто синевой, глубокими шрамами казались уродливые впадины щек. Руки, всунутые в рукава, были крепко сжаты. Солнце казалось, радуясь смерти старика, играло на его лысине. Асташка, освободив Катюшу, молча отошел к берегу. Перед ним также величаво катилась река, как и вчера, отражая в себе солнце и небо; голубая, прозрачная даль, вытягиваясь то степями, то лесом, манила к себе, на свой простор.

— Куда мы теперь? — оборачиваясь к Катюше, спросил Асташка.

Катюша заплаканными глазами молча глядела на него.

— Давай споем ему, да и в дорогу, — поднимая с земли бандуру, продолжал он и заиграл:

Ах ты долюшка моя…

И прощальная песня, полная скорби и тоски, покатилась по лесу. Бандура как бы со скорбью, плача об умершем хозяине, то тихо, то глухо рыдала басами. Лес молчал, глотая эхо, а песня, раздирающая душу, лилась слышней…

К вечеру волостным советом был поднят труп Кондрата. А к утру следующего дня ребят отвезли в приют одного поволжского города.