Н а родных полях
Это было ранней весной. С утра хмурое небо наводило уныние, и серый туман, оторвавшийся от полей, подымался пушистыми облаками. На берегу посиневшей Волги слышался крик, отдаваясь протяжным эхом в сосновых вершинах и бурых ракитниках, притаившихся над отлогими берегами. Люди, как на пожаре, в одних рубахах, низко нагнувшись лицами, тянули тяжелый канат, задыхались и, надрываясь, протяжно кричали:
— Е–еще–разо-ок. Е-еще бе–ерем. Тяжелые плоты, вытягиваясь суставчатыми
хвостами, глухо скрипели над оседавшим льдом.
— Причали–ива–а й-й. Навали–ись еще.
— Е-еще разо–ок. Еще бе–ерем, — ответило эхо.
Торс тяжело качнулся в воздухе и туго натянулся струной. Плот осел, сосна тряхнула вершиной и, как бы от боли, заскрипела корой. Люди, вытирая потные лбы, тяжело опустились на землю. Перед ними лежала река, как труп, исхлестанный плетями, — синяя и суровая.
— Гляди, с виду крепкий лед–то, а вот–вот прорвет, потому едучая она теперь, злая, — потряхивая бородкой, сказал худощавый мужик, насыпая трубку.
— Верно ты говоришь, Ермил Терентьич. Сердитая она: как попрет льдины–ну и беда, канаты ланишные — тово и гляди сорвет. В третьем году, царство им небесное Антону с Гришкой Сафкиным, — были на плоту, а канат возьми да лопни, ну так обоих и снесло. Два дня искали и ни к чему, — сгинули. — кто–то поддержал старика.
Рядом сидевший парень с расстегнутой рубахой, в кепке и в здоровых валеных сапогах, молча всматривался в другой берег, где виднелся узкий, низкий барак, похожий на разбитую баржу.
— Эй, парень, ты чиво это вытаращил глаза, стосковался, видно? — подсмеялся Ермил Терентьич. — Пусть обед готовят, по целковому в сутки я им обещал платить, харчи добрые.
Сашка улыбнулся и, вытянувшись на спине, как будто слушал, что о нем говорят Наташа с Ирой.
Лед все ниже садился в воду и уже ревел, вздымаясь торсом. Из–за реки уже неслись крики девчат, звонкие, заманчивые. Красный платок Наташи горел и покачивался, будто подмигивал и тянул к себе.
— Пойдемте, девки давно зовут, — подымаясь, сказал Сашка.
— Иди, если жисть надоела, — отозвались голоса.
— Я пойду, чиво зря ждать: тут, пожалуй, с голоду сдохнешь, — крикнул он, уходя к берегу.
— Подожди! Куда это ты попер, дурак? Али хошь, штобы мы за тебя отвечать стали, — пытался остановить Терентьич.
— Чиво вам отвечать, бродяга я, безбилетный, все равно, где умирать, — спокойно ответил Сашка, взбираясь на плот.
Вода зловеще шипела меж бревен и звенела хрустальным льдом. Темно–синяя пелена реки гуще сдвинулась и побледнела. Сашка спокойно шагал по ней.
Ледоход тронулся. На плотах забегали цветные рубахи, заскрипели тяжелые весла, загремели багры. Мужики отталкивали набегавшие льдины, вода, свирепо вспениваясь, мутными языками бросалась на людей, отбрасывая их на дрожавшие бревна.
Сашка тем временем ушел далеко. Он, как кошка, то собирался в клубок, то вытягивался и прыгал на широкие льдины. Темные полосы воды лизали ему ноги и ласково грохотали. Вот он прыгнул — небольшая льдина встала ребром, как будто собираясь сбросить его в холодные темные воды. Еще прыжок, еще один взмах, — льдина врезалась в берег и он, усталый, лежал на песке.
— Завтра плоты в Архенгельск уходят, айда туда, — говорили ему девчата.
— Нечего мне там делать, — ответил он.
— Зато посмотрим, каков он из себя. Тама, говорят, за границу можно. Матросы народ такой, — без документов, говорят, доставят, только тово, народ задорный.
— Вы как хотите, а я не поеду, потому, домой хочу. Сперва до Вологды, а там до Самары.
В голове его в эти минуты бродили мысли о родном селе, пьянили просторными полями и неумолимо звали к себе. А у девушек вставали в глазах иные образы недавнего прошлого, деревенская тишина не ласкала их, не утешала светлой будущностью…
Целую ночь неспокойно пролежал Сашка: порою стонал, ворочался и даже шептал что то грустное, непонятное. То вставал, зажигал спичку и, подолгу не мигая, глядел на девушек. Они тоже не спали. Мысли пьянящей брагой мутили в груди непонятной радостью и обидой.
— Вот видишь, какая ты, Наташа, — говорила любишь меня, жить всегда со мной собиралась, а теперь к матросам вздумала, за границу.
Сашка немного помолчал, потом тяжело вздохнул, затянулся папироской и снова тихо заговорил:
— Все вы, верно, такие. А я, как дурак, любить тебя думал, всю жизнь собирался коротать, дом в деревне новый выстроить думал, деньги копил, а теперь вот все пропью в Вологде.
— Тоска там теперь, пропадем, — шептала Наташа. — Свыклись мы с городом, образумились, свет увидели, а за границу бы, ну и барыней быть, — сама вот в кино видала. А в деревне что? Лапти, чурек, спину за сохой корчить. Нет, я не могу так.
В углу кто–то закашлялся и прервал разговор. И опять в голове Сашки понеслись мысли о разбоях, о кутежах и о холодных ночах на улице. В глазах мерещился Куруза, которого он ловко пригвоздил кирпичом, и кровь, яркая, алая, застывшая черными пятнами, загорелась перед его глазами
Ночь чем–то страшным, притаившимся в жуткой непроглядной тьме, медленно вытягивала минуты, а с ними также медленно уходил кошмар, запятнавший его душу…
…Рано утром, когда нежным заревом горел восток, Сашка одиноко стоял на берегу реки и смотрел в голубую даль, куда длинной цепью устремились плоты. Красный платок Наташи, как и вчера, подмигивал ему, теряясь из виду. Лес, залитый яркими красками восхода, неподвижно стоял перед ним, задумчивым и угрюмым. Внизу дико ревела и хохотала мутная сильная грудь реки, уносившая от него и любовь, и надежды на будущее.
Сашка закачался, как пьяный, провел шершавой ладонью по лицу и пошел вдоль берега мимо бурых кустов, мимо рыжих, задумчивых сосен.
Спустя четыре месяца, в родном селе Сашка брил косматую бороду душистых степей, заливаясь звонкими песнями. Свежий воздух пьянил его, коса звенела. Сочные травы густо падали перед ним волнами прямых прокосов.
Сережка в это время бродил по московским улицам и воровал.
А Катя с Асташхой, устроенные в детский дом, жили на богатой даче под Самарой.
Москва, 1923 г.