Иляй лежал на мягких шкурах в своем пологе, думая о той славе, которая выпала и на его долю после блуждания на оторванной льдине по морю. Было ясно, что о нем говорили так же, как о Рультыне, о Гивэе, о Пытто. Иляй наблюдал, как Тэюнэ чинила его торбаза, меховые чулки. «Хорошая она у меня в эти дни, — размышлял Иляй, не отрывая ласкового взгляда от жены. — Вот всегда бы она такая была, заботливая, послушная. Вчера даже в школу не пошла из-за того, что я все еще больной и за мной ухаживать надо. Конечно же, в том, что она плохой иногда бывала, я во многом виноват. Может ли быть, чтобы жена уважала мужа-лентяя? Но сейчас я другим, совсем другим человеком стану. Приятно, когда о тебе с уважением говорят, думают, что ты смелый, настоящий охотник. Вот полежу еще денька два-три, сил наберусь, тогда за работу возьмусь. Ого! Они еще узнают, кто такой Иляй! Вот только встану как следует на ноги! Через неделю все насмешники, кто раньше проходу мне не давали, языки свои откусят и собакам выбросят».

— Ну, как голова твоя? — с участием, за которым Иляй услыхал уже что-то новое, спросила Тэюнэ.

— Да так, — неопределенно ответил Иляй. — Шумит еще, гудит, даже свист какой-то временами в ушах.

— Свист? Первый раз такое слышу! — изумилась Тэюнэ и, немного подумав, добавила, не глядя на мужа. — Пытто вон уже три дня как встал, двух песцов за это время поймал. А Рультын так совсем не ложился.

Иляй поморщился: слова жены портили ему то приятное настроение, которым он упивался.

— Не жалеешь ты меня, — обиженно отозвался он. — Ждешь, наверное, чтобы я подох поскорее, чтобы потом к этому Гэмалю пойти.

Тэюнэ отложила в сторону торбаза Иляя и принялась чинить свои.

«Зачем это она свои торбаза чинит? Не собирается ли уходить куда-нибудь, — с тревогой подумал Иляй. — Однако все же скверная жена у меня, все собираюсь проучить ее и никак не соберусь. Уж очень доброе сердце у меня».

Когда наступил вечер, Тэюнэ собрала свои книги и, ни слова не сказав мужу, ушла в школу. После занятий она вошла в комнату Солнцевой.

— Почему не веселая? — поинтересовалась Оля, предлагая гостье стул. — В классе ты о чем-то постороннем думала, задачу не решила.

Тэюнэ опустила голову.

«Что-то тяжелое на душе у нее, — подумала Оля, — видно, не зря зашла».

— Давай чай пить? — предложила учительница.

Тэюнэ промолчала. Оля быстро накрыла стол.

— Почему твой Иляй на занятия не ходит?

— Опять Иляй в спячке медвежьей. Ему кажется, что он больной, а на самом-то деле он просто лентяй. Все хвастается, как на льдине плавал. Охотником настоящим себя называет, а за приманками не ходит. Какой же это охотник? — невесело ответила Тэюнэ, подвигая к себе блюдце с чаем.

«Да. Тяжело ей с Иляем. Обогнала она его, далеко обогнала, — сочувственно подумала Оля. — Помочь ей надо, но как?..»

— Не обижайся, Тэюнэ, если я у тебя лишнее спрошу. Скажи, ты любишь Иляя?

Тэюнэ медленно подняла на Солнцеву печальные глаза, без тени смущения сказала:

— Не люблю. Никогда не любила. Ты же знаешь, обычай такой у нас был, плохой обычай: родители детей своих сватали, когда они еще и на свет не родились. Так и со мной получилось.

— Да. Невеселое ты мне рассказала… Ну, а он тебя любит?

— Не знаю… Сильно к Гэмалю ревнует.

— Почему к Гэмалю? — изумилась Оля.

Тэюнэ испытующе посмотрела в глаза учительницы и с той же серьезностью и спокойствием сказала:

— Все в поселке знают, что я сильно Гэмаля люблю. Одна ты этого не знаешь.

Солнцева покраснела, точно она действительно была виновата, что до сих пор не догадывалась о чувствах Тэюнэ к Гэмалю.

— Ну, тогда уж, раз мы, как сестра с сестрой, о таком важном заговорили, скажи мне, Тэюнэ, Гэмаль знает о любви твоей?.. Сам-то он что говорит тебе?

— Ничего не говорит, — грустно ответила Тэюнэ. — Думаю, прячет он в сердце тоску свою по мне, как подо льдом в море прячет. Стороной обходит меня, не хочет встречаться. Наверное, боится, что плохо о нем говорить будут, парторг же, а сам другой раз смотрит, смотрит на меня так, что я с места двинуться не могу, будто ноги к земле примерзают. И у него в глазах тоскливый огонь горит.

Оля чисто по-женски прижала голову Тэюнэ к своей щеке и долго сидела неподвижно, глядя куда-то в угол немигающими глазами.

— Не может Иляй жить, как другие. Чего я только не делала, чтобы его по своей тропе направить. А он пройдет шагов несколько и снова отдыхать садится, — тихо говорила Тэюнэ, перебирая в руках бахрому шали, которая была накинута на плечи Солнцевой. — Ну что ж, раз так получается, я сама пойду по своей тропе: завтра вместо Иляя капканы проверю. У меня уже давно в голове мысль появилась за этот промысел взяться. Охотиться начну, как мужчина. Потом, быть может, и других женщин на такое дело собью.

— А знаешь, это здорово! — встрепенулась Оля, сбрасывая со своих плеч пуховую шаль. — Давай, Тэюнэ, давай, милая, действуй!.. А я помогу тебе бригаду женщин-охотниц организовать.

Когда Тэюнэ ушла, Солнцева быстро разобрала постель, потушила лампу и легла спать. Но сон не приходил. Девушка смотрела широко раскрытыми глазами в темноту.

Мерно тикал будильник. Лунный свет едва освещал стол, заложенный тетрадями и книгами. Оля смотрела на зеленые искры раздробившегося в окне лунного света и думала о том, как холодно сейчас путникам, которых ночь застала в пути. Неожиданно вспомнила о Журбе. «Холодно ему сейчас там, в тундре. Тоскливо, наверное. А хороший он, очень хороший. Вот полюбить бы такого… — Оля замерла, как будто чутко прислушиваясь к самой себе. — Нет, это что-то совсем, совсем другое, когда знаешь, что любовь живет в тебе».

Оля закрыла глаза, приложила ко лбу руки и долго лежала неподвижно, будто снова и снова пытаясь погрузиться в себя и понять — чем же богата ее душа, какие волны зыбятся в ней, зреет ли там буря, через которую должно пройти каждое молодое сердце? Непонятное ощущение, похожее на пьянящую дрему, овладело девушкой. Словно Оля ждала, что ее вот-вот пригреет первыми лучами восходящего солнца и она откроет глаза и тут же поймет что-то такое, отчего и качнется, замирая, ее сердце навстречу другому сердцу.

«А может, этого у меня никогда и не будет? — вдруг спросила себя Оля, подымаясь над кроватью. — Может, я такая вот… ненормальная… с душой-пустоцветом? А может, если бы я была где-нибудь там, в городе, в институте, где так много молодежи, то уже встретила бы его?..»

Оля снова уронила голову на подушку и чисто по-детски, уютно подложив вложенные одна в другую ладони под щеку, снова закрыла глаза. И перед ней опять встал Журба. Оле вдруг вспомнилось до мельчайших подробностей, как она однажды на учительской конференции крепко поспорила с Владимиром из-за одной прочитанной книги, Владимир тогда сумел доказать ей, что она не права. С каким трудом она нашла в себе силы, в присутствии всех любопытных, прислушивавшихся к их спору, признать свое поражение и как смутился от этого Журба.

Представив себе всегда улыбающееся и в то же время как-то по-своему серьезное, с чувством собственного достоинства лицо Журбы, Оля вдруг села на кровати и тихо сказала:

— Письмо ему написать, что ли?

Солнцевой стало очень хорошо от мысли, что у нее есть товарищ, которому хотя бы в письме могла рассказать о самом сокровенном. Не задумываясь, девушка соскочила с постели, зажгла лампу и, накинув халат, принялась писать письмо.

«…И знаешь, Володя, я хорошо понимаю Тэюнэ. Она уйдет от Иляя, обязательно уйдет. Он потерял на нее свое право. Да скорее всего он никогда не имел на нее этих прав. У нее такая глубокая, человеческая душа, она так рвется ко всему новому. Она у меня лучшая ученица на ликбезных занятиях. Вот я порой ее сравниваю с Тимлю. Какие это разные люди. Тимлю страшно пассивна, она еще спит. И нужно немало, видно, усилий, чтобы по-настоящему разбудить ее. А Тэюнэ смело рвет вековые оковы старых обычаев. В ней уже очень сильно высокое самосознание советской женщины, которая хочет любить, работать, жить, а не просто существовать!

Я знаю, ты скажешь, что Иляя тоже надо тащить вверх. Да, это правильно, и его тащить вверх надо, но пока вот именно, к сожалению, тащить! А Тэюнэ сама идет, и не просто идет, — бежит, а Иляй хватает ее за ноги, назад тащит! Я как советский человек, как учительница, как просто женщина не могу оставить Тэюнэ один на один со своей печалью!»

Где-то за окном послышался скрип парты. Оля не донесла перо до чернильницы.

«Может, это Петр Иванович приехал?» — с радостью подумала девушка. Нарта проехала мимо. Оля еще мгновение прислушивалась к тишине ночи и вдруг как-то по-особому остро почувствовала себя одинокой. Она осмотрела комнату, как бы разыскивая кого-то, чтобы не оставаться в одиночестве, привычно остановила свой взгляд на портрете брата.

Сколько раз вот в такие минуты одиночества, когда в окно смотрелась холодная полярная ночь, она брала в руки этот портрет, и ей становилось легче. Тогда они были вдвоем. Тогда пусть в воспоминаниях, но он входил в ее комнату, как самый живой из живых, со своим заразительным смехом, неиссякаемыми шутками. Тогда он входил к своей любимой сестре с ласковым и необыкновенно умным взглядом больших серых глаз под высоким выпуклым лбом, за которым было столько дерзких планов на будущее и столько светлых, горячих мыслей о жизненном пути настоящего человека. Как самому близкому другу, он говорил ей о своей любви к ее подруге Зое.

— Человек не может трудиться, жить без любви, потому что природа одарила человека способностью любить так же, как и способностью мыслить, — убежденно говорил он, чуть наклонив лобастую голову вперед. — И если человек не хочет знать, что такое настоящая любовь, — это ущербленный человек, это обворованный самим собой человек, — с юношеской запальчивостью продолжал Виктор и вдруг, схватив сестру за руки, начинал кружить ее легко и быстро, словно в руках у него была пушинка.

Вот таким входил к ней в воспоминаниях ее брат, друг еще совсем недавно, когда Оля пыталась освободиться от гнетущего чувства одиночества. А сейчас…

Оля всмотрелась в портрет Виктора и вдруг совершенно отчетливо представила себе глаза его закрытыми, закрытыми навсегда. Девушка чуть вскрикнула, поднесла руку ко рту, осмотрелась вокруг. В окно по-прежнему заглядывала холодным безучастным оком луны полярная ночь. Оля упала на кровать лицом в подушку. И вот уже перед ее глазами брат лежит, вытянувшись во весь рост, со сложенными руками на груди, и над ним развеваются полковые знамена с черными траурными лентами.

— Нет! Нет! Нет! — вырвалось у нее. Но тут же, беспощадная в своей трезвости мысль, что это вполне могло случиться, что это уже случилось с десятками, с сотнями тысяч советских людей, совершенно ее обессилела.

Долго плакала девушка, а легче ей не становилось. Полярная ночь по-прежнему смотрелась в окно, на этот раз уже далекими, перемигивающимися звездами.