Рабочий день секретаря райкома продолжался. По его вызову в кабинет вошел заведующий райзо, Лев Борисович Караулин.
— Садитесь, — пригласил его Ковалев, указывая на кресло у стола. — Объясните, что произошло у вас с председателем янрайского колхоза Айгинто.
Караулин задумался, собираясь с мыслями, чтобы рассказать суть дела сжато и ясно. Он всегда боялся произвести на секретаря плохое впечатление и при каждом удобном случае говорил, что считает себя его учеником. Но это чувство постоянной ответственности перед секретарем тяготило Караулина. «Кто его знает, что за сила у этого человека. Вечно словно экзамен перед ним держишь», — не раз приходила ему в голову эта мысль.
Был Караулин огромного роста, атлетического телосложения, немного навыкате темные глаза его всегда были живыми, быстрыми. Крупный, без четких линий нос и пухлые яркие губы заметно ослабляли мужественное выражение его лица со здоровым, во всю щеку, румянцем. Буйная, в крупных кольцах, рыжеватая шевелюра, широченные плечи и грудь придавали внешности Льва Борисовича, как принято было говорить в кругу его друзей, «что-то львиное».
— В Янрае я пробыл полмесяца, — начал свое объяснение Лев Борисович, — к работе колхоза «Быстроногий олень» присмотрелся достаточно хорошо. И пришел к выводу, что председатель колхоза Айгинто не на своем месте. Слишком молод он для председателя, слишком горяч, не сдержан. Но самое печальное то, что он берет под свою защиту шаманские элементы. Так, когда я забрал у шамана Ятто его божков, его амулеты, Айгинто при народе посмел накричать на меня, как на мальчишку; потребовал, чтобы я вернул этих идолов. Конечно, я обрезал Айгинто, поставил его на свое место.
Заведующий райзо умолк, нисколько не сомневаясь, что секретарь одобрит его поступок.
— Да… Это уже приобретает принципиальное значение, — задумчиво произнес Сергей Яковлевич, как бы отвечая на свои мысли.
— Вот, вот, именно принципиальное, — обрадовался Караулин и вдруг осекся под странным взглядом секретаря райкома.
— Так, по вашему мнению, старик Ятто шаман? — тихо спросил Ковалев. В голосе его прозвучало что-то такое, отчего сердце Караулина забилось часто, тревожно.
— Конечно, Сергей Яковлевич. Я сам видел, как он на своем чукотском празднике кормил идолов жертвенной кровью. Старик Ятто страшный человек. Это…
— Я очень хорошо знаю, что из себя представляет Ятто, — сухо прервал секретарь. — Это честный старик, замечательный оленевод. И не его вина, что он все еще находится во власти суеверия. — Помолчав, секретарь жестко добавил: — Я, как и председатель янрайского колхоза Айгинто, считаю, что со стариком Ятто вы поступили возмутительно. Попрошу вас немедленно аккуратно запаковать всех этих идолов в посылку, написать адрес и принести ко мне в кабинет. Кроме того, хорошо над этим подумайте, так как скоро вам придется объясняться на заседании бюро райкома.
«Ну, это уж слишком», — хотелось возразить Караулину. Но он смолчал.
Проводив Караулина, Ковалев прошелся по кабинету, остановился у окна.
— Ишь ты, развоевался, искоренитель чукотской старины! — сказал он с сердцем и попросил пригласить в кабинет Шельбицкого, бухгалтера-ревизора районной торговой конторы.
Вскоре Шельбицкий уже сидел у стола секретаря райкома. Худое, замкнутое лицо его, с длинным узким носом, с близко посаженными, всегда настороженными глазами, выражало страдание.
— Сергей Яковлевич, все это я прекрасно понимаю, я сам люблю старика Митенко, но государственная копейка есть государственная копейка. — Шельбицкий развел худосочными руками, как бы говоря: ничего здесь поделать не могу.
— Это очень похвально, что вы так бережете государственную копейку. — Ковалев попытался глянуть Шельбицкому прямо в глаза, но тот упорно отводил взгляд в сторону. — Однако же оценивать судьбу честного человека в копейку государство наше считает преступлением.
Шельбицкий вскинул брови и, наконец, на какое-то мгновенье встретился со взглядом Ковалева.
— Простите, Сергей Яковлевич, но я вас не понимаю.
— Сейчас поймете. Насколько мне теперь понятно, недостача у Митенко насчитывается исключительно по углю. А вот скажите, при ревизии точно ли был измерен этот уголь?
— До сих пор меня в этом не упрекали. То, что я измеряю, всегда измеряется точно, — с достоинством ответил Шельбицкий и даже попытался забросить ногу на ногу, но тут же одумался.
— А вот скажите… сердце, человеческое сердце, глубину его, вы когда-нибудь пытались измерить? — Секретарь прищурился, и в глазах его мелькнуло что-то холодное, злое. Шельбицкий смущенно прокашлялся, не находя слов, чтобы ответить на неожиданный вопрос.
— Не пытались, а плохо, — ответил за него секретарь. — Для этого прежде всего свое сердце нужно очень чутко выверить, приняв его, так сказать, за единицу измерения. А оно у вас холодное, как чугунная гиря, и, кстати сказать, видимо куда менее точное.
— Помилуйте, товарищ Ковалев, — Шельбицкий крепко вцепился руками за поручни кресла. — Что вы говорите? Ведь… ваши слова граничат… граничат…
— А знаете ли вы, с чем граничит ваш поступок? — Ковалев встал, тяжело опираясь руками о стол. — Ведь вы же честного человека задумали отдать под суд!
— А как же?.. Неужели вы хотите, чтобы я покрывал растратчиков? — Шельбицкий тоже приподнялся над креслом, но тут же опустился, чувствуя себя словно пригвожденным тяжелым взглядом Ковалева.
— Вот что, бухгалтер-ревизор Шельбицкий, — сегодня я говорил по поводу Митенко с директором райторгконторы. Вам будет предложено тщательнейшим образом перемерить уголь, который находится в подотчете Митенко. — Немного помолчав, Ковалев добавил, глядя в лицо бухгалтера с беспощадной насмешливостью. — Учтите, что Митенко пирогами и водкой встречать вас не будет. Уж такой он вредный старик. Пусть это обстоятельство не послужит помехой для ваших измерений. Кроме того, постарайтесь совсем забыть о том, что он справедливо отругал вас однажды на собрании. Помните?
Шельбицкий кашлянул в кулак и крепко потер подбородок. На впалых щеках его выступили красные пятна.
— Ну, спасибо… спасибо… — пробормотал он, поднимаясь с кресла.
Когда бухгалтер проходил через приемную, то заметил в одном из кресел погруженного в тяжелую задумчивость старика Митенко.
«И его вызвал, сейчас успокаивать будет». Шельбицкий втянул голову в плечи и вышел, громко хлопнув за собой дверью.
Митенко так был погружен в свои думы, что не заметил бухгалтера. Лицо у старика было хмурым, утомленным, седые усы опущены, под глазами мешки.
«Какой позор на старости лет!» — в который раз думал он, напряженно дожидаясь встречи с секретарем райкома. Готовясь к чему-то, похожему на исповедь, старик невольно оглядывался на свой многотрудный жизненный путь.
Потомок русских поселенцев на Аляске, Митенко всю жизнь, как и его отец, занимался вместе с индейцами, эскимосами, чукчами охотой на пушного зверя и ловлей рыбы. В 1908 году, в одну из лютых эпидемий черной оспы, умерли его мать и отец, жена. Митенко решил покинуть Аляску. В 1910 году он перебрался на Чукотку, с мыслью переселиться потом в центральную Россию. Женившись на чукчанке, Митенко построил себе в поселке Янрай хижину и снова взялся за охоту. Дружно жил Митенко с чукчами. Но насколько его любили чукчи, настолько ненавидел американский купец Стэнли, обосновавший свою факторию в Янрае. Ненавидел за то, что Митенко мешал ему грабить чукчей. Бывало так, что чукчи просили Петра Ивановича быть посредником в их торговле с американским купцом. Ни угрозы, ни подкуп Стэнли на Митенко не действовали.
Вскоре на Петра Ивановича снова обрушилось несчастье — умерла при родах жена, оставив ему девочку. Заботливо растил Митенко дочь. Назвал он ее Ниной. Чукчи дали ей второе имя — Нояно. Когда появилась в Лаврентьевской бухте культбаза, Митенко отдал дочь в школу. Прошли годы. Теперь Нояно училась на Большой Земле на ветеринарного врача, а сам Митенко давно уже бессменно работал заведующим торговым отделением, пользуясь уважением и любовью чукчей не только в поселке Янрай, но и далеко за его пределами.
И вот, словно снег на голову, на него обрушилось несчастье. Митенко был почти уверен, что в ходе судебного разбирательства его оправдают и оставят в покое, но это будет потом, а как быть сейчас? Как теперь смотреть ему в глаза людям? И это в такое время, когда народ кровью и потом обливается в тяжелой войне с фашистами.
Митенко облокотился о колени, закрыл лицо руками и снова замер, погруженный в тяжелые думы.
И вдруг он услышал, что его вызывают. Петр Иванович поспешно встал, зачем-то вытащил очки, снова спрятал в нагрудный карман измятой гимнастерки.
Секретарь райкома вышел из-за стола навстречу Митенко. Какое-то мгновенье старик жадно всматривался в его лицо: нет ли в нем хотя бы тени отчужденности, холода недоверия или, быть может, даже беспощадного осуждения… Но нет, Ковалев встречают его по-прежнему. И прищур его глаз с лукавинкой, и дрожащая в уголках губ улыбка, и извилинка седой пряди, порой падающая на высокий выпуклый лоб, — все это старик запомнил давно, до мельчайшей черточки, и сегодня все это казалось ему особенно знакомым. «Не верит, нет, не верит, что я могу быть сукиным сыном», — мелькнуло у него в голове. И от этого еще сильнее вспыхнуло желание немедленно высказать все, до последней мелочи, чтобы Ковалев мог подумать: «Ну, вот так все и есть, как я предполагал, старика сильно обидели, оскорбили».
И Митенко начал говорить быстро, быстро, задыхаясь, словно боясь, что его не дослушают до конца.
— Ведь он же… Шельбицкий этот… когда мерял? Когда уголь в овраге снегом завалило… Был сугроб огромный… только вот к осени проклятый растаял…
— Знаю, дорогой Петр Иванович. Все знаю, — Ковалев крепко пожал старику руку. — Садись вот сюда, поудобнее, в это кресло.
Растерянный, сконфуженный, с чуть дрожащими руками, на которых резко выделялись синие набухшие вены, Митенко показался Ковалеву как-то особенно старчески беспомощным, усталым.
— Так вот, весной, — когда снег отваливали, с ним и угля немало в сторону отшвырнули, а он, знаете, у нас, на Чукотке, больше тысячи рубликов тонна! — снова заспешил Митенко, прижимая руку к сердцу, как бы умоляя поверить, что слова его истинная правда.
— Знаю, — знаю, ты говорил Шельбицкому, что нужно подождать, пока снег растает, — подхватил Сергей Яковлевич. — А он сказал, что еще не встречал случая, когда снег превращался бы в уголь. Так, что ли?..
— Да, да, это истинно его слова, а откуда ты знаешь?..
— Знаю, Петр Иванович, и убедительно прошу тебя успокоиться. Тебе пора уже здоровье свое беречь по-настоящему. А уголь твой будет замеряться снова, — как раз вот ты говоришь, что сугроб уже растаял.
Митенко вздохнул так, словно внезапно освободился от чего-то неимоверно тяжелого, что стискивало ему грудь.
— Спасибо… — спасибо тебе, Сергей Яковлевич, я знал, что честные люди в обиду меня не дадут…
— Ну, так чего же ты так переживаешь? Поди, постарел за эти дни лет на десять.
— Ну, да как же, Сергей Яковлевич? Тут только одна мысль о суде, как коршун, сердце закогтила… и потом обидно: есть же люди, которым засудить человека просто в радость, все равно что свадьбу сыграть… Тьфу ты, вразуми их господь бог, как это говорится, что так негоже делать.
— Не бог, а вот мы, люди, постараемся вразумить, — возразил Ковалев, энергично смыкая лежащие на столе руки в замок. — Итак, говорить нам об этом больше нечего. Вызвал-то я тебя, Петр Иванович, совсем по другому делу.
Митенко выпрямился: во всей его по-стариковски грузной фигуре почувствовалось оживление.
— Знаю я тебя давно, пятнадцать лет знаю, — продолжал Сергей Яковлевич. — Многому у тебя научился, когда еще молодым, безусым попал в Янрай. Прекрасно мне известно твое тяжелое, честное прошлое. И вот решил я дать тебе рекомендацию в партию.
— Мне… рекомендацию в партию? — Митенко встал. Седые, косматые брови его поднялись кверху. — Но я же, Сергей Яковлевич…
— Понимаю. Ты никогда никому не говорил, что собираешься вступать в партию…
Митенко закрыл на мгновенье глаза.
— Еще раз спасибо тебе, Сергей Яковлевич, за доверие… Ты не ошибся, что о партии мною думано-передумано… Мог бы я, конечно, обойтись и без этого, как его… без оформления. Но сейчас, когда вражья сила — вон куда, к самой Волге катится, оформление это, как я своей старой головой думаю, имеет, пожалуй, свой смысл…
— Да. Ты правильно рассудил: оформление это сейчас имеет свой особый смысл, — подчеркнул Ковалев слова Митенко. Он хотел сказать еще что-то, но тут дверь в кабинет отворилась и снова захлопнулась. Послышались голоса спорящих людей. Ковалев и Митенко недоуменно переглянулись.
— Никак Гивэй буйствует, его голос! — сказал Петр Иванович, прислушиваясь к шуму за дверью.
— Пустите, я говорю… Я уже везде был, сейчас к секретарю райкома пойду. Фашисты опять наступают! Почему такое, не понимаете, а? Мне надо!
Ковалев встал. В кабинет ввалился возбужденный, с растрепанной челкой, со скомканным малахаем в руке Гивэй. Остановившись посреди кабинета, он передохнул и вдруг с ужасом почувствовал, что все слова, которые приготовил для секретаря, исчезли.
— Так, значит, на фронт? Воевать собрался? — весело спросил Ковалев.
— Ну, да, — подхватил Гивэй, радуясь, что его здесь сразу поняли.
Несколько минут он доказывал, что ему необходимо стать летчиком, заменить брата на фронте. Сергей Яковлевич, погасив улыбку, внимательно слушал юношу.
— Сядь, Гивэй. Сейчас мы закончим разговор с Петром Ивановичем и побеседуем по твоему делу. Думаю, что мы с тобой вполне договоримся, — мягко предложил он, выбрав момент, когда юноша немного остыл.
— Конечно, договоримся, — обрадовался Гивэй. — Чудак я, не пошел к вам сразу. Давно учился бы в школе летчиков!