Старый хаусмейстер Иоганн привел Джо в чувство и помог ему подняться. Джо, пошатываясь, побрел к выходу. Старик догнал его, торопливо заговорил. Он предлагал солдату привести себя в порядок. Джо немного знал по-немецки. Старик указывал на испачканные шаровары солдата, проводил ладонями по лицу и фыркал.

— О’кей! — безразлично сказал Джо, поняв, что предлагал ему старик.

В каморке старого Иоганна Джо почистился и умылся. Старик принес бутылку вина. Джо тронула эта забота совершенно чужого человека. Схватив руку хаусмейстера, он долго ее тряс:

— Спасибо, большое спасибо! У меня есть мать, одна она могла бы утешить меня, но она далеко. За океаном. На Юге. Она слепа, моя старая Георгия. Она сидит на пороге, слушает. В кладовке суетятся мыши, грызут сухие зерна маиса, а старая Георгия ждет своего Джо. Он уплыл за океан — сражаться за справедливость. Такие слова говорили в Америке во время войны. А сегодня… вы видели эту завоеванную нами справедливость. Капитан американской армии Хоуелл незаслуженно ударил ветерана войны — солдата-негра Джо Дикинсона… Мне очень горько! Что же я принесу своей матери, возвратясь домой? Только эту горечь! Она услышит мои шаги на дороге, встанет с порога, протянет навстречу руки. Что же я скажу ей? Так часто я покидал ее, чтобы построить с товарищами новый мост. Мы строили в Чикаго, в Мичигане, в Мериленде, в Нью-Йорке, на Западе — так далеко от бедного дома моей матери. Я приносил ей свои обиды и горечи, она успокаивала меня, и я снова уходил за новыми обидами, новыми горечами…

Старик слушал Джо, сочувственно кивая головой.

— Господи! — сказал он, когда Джо умолк. — Я еще не видел такого свинства, какое творят ваши соотечественники в Вене. Наци, скажем, тоже творили, но то были наци, они начали со свинства, им и закончили. А ваши… Похоже на то, что они очень завидуют молодцам фюрера в коричневых рубашках. Я простой человек, но мне кажется, что все это очень и очень нехорошо.

Выйдя в сопровождении хаусмейстера Иоганна на улицу, Джо обнял его на прощанье:

— Я вас буду всегда помнить. Спасибо!

— Прощайте, — сказал Иоганн.

Вечерело. Джо решил немного побродить по улицам. Хоуелл сегодня, очевидно, загуляет, и торопиться незачем. Темными переулками Джо вышел к центру. Над подъездом комфортабельной гостиницы вяло свисал звездно-полосатый флаг. Подъезд был ярко освещен, наряд солдат, перепоясанных белыми поясами, в зеленых касках, стоял на тротуаре. Джо остановился на противоположной стороне улицы. К гостинице подкатило несколько машин. Из них вышли два американских и один английский генерал. Часовые взяли на караул. Адъютант распахнул перед высокими гостями дверь.

«Генералы съехались на совещание», — подумал Джо.

С этой гостиницей под звездным флагом у старожилов города было связано давнее и мрачное воспоминание.

В начале этого столетия из тихого тирольского городка в столицу Австро-Венгерской империи прибыл молодой человек с тяжелым, угрюмым взглядом, с падающим на низкий лоб чубом. Был воскресный день. Отгремели колокола, город веселился. Под цокот подков по Рингу[3] легко катились изящные ландо, в них восседали тучные господа и молодые дамы. Нарядная толпа плыла по панелям. Как цветы, пестрели зонтики женщин. Тирольский провинциал угрюмо и зло посматривал на все это. Кто знал, что почти через три десятка лет тень этого человека, прибывшего в город с папкой рисунков подмышкой, зловеще поднимется над разрушенными городами Европы, что имя его будет проклято миллионами! А тогда, в веселый воскресный день, его неуклюжесть и грубый тирольский выговор вызывали снисходительные улыбки кельнерш кафе. Провинциал прибыл в столицу за признанием. Профессор школы художеств ознакомился с рисунками господина Адольфа Шикльгрубера. Он не скрывал своего отношения к ним. Никчемная пачкотня! Блистательное доказательство отсутствия вкуса! Из этого угрюмого молодца художника не будет.

Зажав подмышкой папку с рисунками, Адольф Шикльгрубер ушел, чтобы возвратиться в город через четверть столетия. Бывший неудачливый художник «воссоединил» Австрию с Германией, провозгласил австрийцев «меньшими братьями» германской расы. У гостиницы, возле которой стоял сейчас Джо, выстроился усиленный наряд войск СА. Здесь остановилась машина рейхсканцлера. Городом овладели новые хозяева.

Джо побрел дальше. Из открытой двери кабачка, который назывался «Ад», звучала веселая музыка. Постояв немного в раздумьи, Джо зашел в кабачок. Рыжеволосая девушка за стойкой бара приветливо ему улыбнулась.

— Я могу здесь выпить бутылку вина? — спросил ее Джо.

— Иес! — ответила барменша.

Джо уселся за столик. Выпив бутылку вина, заказал вторую. Снова ему стало обидно и горько. Нет и товарища, с которым можно поделиться наболевшим.

В кабачке было пусто. Сидя на стуле, аккордеонист со скучающим видом глядел на стену, где были нарисованы извивающиеся в дыму и пламени черти. Они показывали друг другу похожие на красные стручки перца языки.

Джо подозвал жестом музыканта. Тот вскочил со стула, подошел. Прослушав мелодию, музыкант понимающе кивнул головой и, возвратясь на место, взял на аккордеоне первые ноты.

— Правильно, парень, — сказал Джо. — Играй!

И под тихий аккомпанемент он запел:

Мне часто снится мост в Мичигане,
Он о счастье моем поет.
Когда поезд идет по нем,
Когда поезд идет по нем
И внизу бушует река,
Мост о счастье моем поет.
О мост, о руки мои, о счастье мое!
Мост о счастье моем поет.
И бушует река, и идут поезда,
А счастье ко мне не идет.

— Здорόво, земляк! — раздалось, когда Джо окончил пение.

В просвете входа в зал стоял широкоплечий светлоглазый американский солдат с трубкой в зубах. Руки его были заложены в карманы шаровар. Он широко и дружелюбно улыбался. Джо подозрительно глянул на него и не ответил на приветствие.

— Разве ты разучился говорить? — спросил солдат, вынимая трубку изо рта. Джо отметил, что рука у него была большая, крепкая.

— Нет, — ответил Джо. — Но в таких случаях я предпочитаю молчать. Откуда мне знать, не будете ли и вы учить меня весело петь? Вы видите… я черный.

— А я красный, — ответил, улыбнувшись, высокий. — Я слышал, как ты пел. Знакомая песня. Я тоже строил мост в Мичигане.

— Да? — обрадовался Джо. — Тогда садись со мной, товарищ, выпьем вина.

Солдат крепко пожал Джо протянутую руку.

— Да, я строил мосты, работал на заводе «Гарри» в Чикаго, «Маклинтик Маршал» в Потстауне. Я портной по железу, сшивал заклепками фермы, высоко лазил над рекой.

— А я был на самом ее дне. Я кессонщик. Самая трудная работа на строительстве. В стальном ящике без днища, опущенном на дно реки, мы выбираем грунт ломами, тяжелыми отбойными молотками. А вокруг кессона шумит и бушует река. В камеру нагнетают беспрерывно воздух, он давит на нас — на полтора десятка парней. После смены болят кости, кружится голова… На такой работе используют негров. Ученые господа будто бы на опыте убедились, что негры выносят самое большое давление воздуха. Но со мной рядом работали и белые товарищи.

— Теперь это делает «гидро», — сказал светлоглазый солдат.

— Значит, я останусь без работы? — спросил Джо.

— И я тоже. — Солдат пристукнул трубкой по столу. — После войны Америка ничего не будет строить.

— Как тебя зовут? — спросил Джо.

— Сэм Морган.

— Надеюсь, ты не сын, не племянник, не дальний родственник того Моргана?

— Как ты думаешь?

— Думаю, что нет. Меня зовут Джо Дикинсон.

Они разговорились. Почувствовав доверие к Сэму, Джо рассказал о сегодняшнем происшествии.

— А кто такой твой капитан? — спросил Сэм.

— Стивен Хоуелл. Он родился в Южной Каролине в семье плантатора и ненависть к неграм впитал с молоком матери. Я тоже родился на Юге. Мой дед работал на плантации деда Стивена Хоуелла. Говорят, в доме капитана, в кабинете его отца, на стене висит длинный кожаный бич. Этим бичом, Сэм, дед капитана хлестал негров. Говорят, на коже бича заметны старые пятна крови черных. Может, это кровь моего деда.

— Да-а-а, — задумчиво проговорил Сэм, выслушав Джо. — Твой капитан, видно, мало чем отличается от гитлеровца.

— Верно, Сэм, — он очень сожалеет, что русские победили. Два раза к нему на квартиру приходил человек в темных очках. Капитан называл его Августом. Это крупный гитлеровец, который укрывается в американской зоне. Он не рискует показаться на улице без очков.

— Нужно бороться, Джо, — сказал Сэм, набивая трубку. — Мир снова в опасности.

— Да, — ответил Джо. — Это я вижу по капитану. Он не воевал, не сидел в окопах, не ждал торпеды в затемненный транспорт — гроб для живых, как мы его называли. Он говорит о новой войне с русскими… И еще я видел сегодня, Сэм, как в «Бристоль» съезжались генералы. О чем, ты думаешь, они будут совещаться?

— Уж, конечно, не о постройке железнодорожного моста на Дунае. Вот поэтому генералам, твоему капитану и всем, кто с ними, мы должны сказать: «Уберите со стола ваши грязные руки! За этим столом народы хотят мирно есть свой кусок хлеба». Нужно разоблачать темные дела поджигателей. Они думают, что сумеют сторговаться за спиной народа о его крови.

— Ты коммунист? — спросил Джо.

— Да, — ответил Сэм. — И в тридцать шестом году сражался в Испании, в батальоне имени Авраама Линкольна. Французский мост на Мансанаресе, Университетский городок, Харама, Гвадалахара — эти места памятны фашистам. Еще тогда мы заявили им о своей воле к миру. Но пассаран, товарищ!

— Мне очень нужны такие товарищи, как ты, — сказал Джо. — Мы не должны терять друг друга из виду. Где я тебя могу встретить при случае?

— Приходи вечером, когда тебе будет нужно, в наш солдатский клуб на Карлсплаце.

Допив вино, они уже собирались уходить, когда в кабачок вошел наряд «милитери полис». Сержант с толстым и красным носом, который гармонировал с его красной фуражкой, щуря узкие глазки, потребовал у Сэма документ. Тот показал свою солдатскую книжку.

— Все в порядке? — спросил Сэм, принимая от сержанта книжку.

— Нет, — ответил сержант. — Ты якшаешься с цветными. Это к добру не приведет. Предупреждаю тебя.

— Спасибо, — насмешливо ответил Сэм. — Видно, тебе часто прищемляют нос: ты имеешь скверную привычку совать его не в свои дела.

— Не твое дело читать мне нотации! — вскипел сержант.

— А я не намерен выслушивать их от полицейского, — ответил спокойно Сэм.

Сердитые глазки сержанта остановились на огромных кулачищах Джо. Не найдя, что ответить на реплику Сэма, он повернулся и вышел. Джо тихо запел:

Мост в Мичигане висит, как печальная песня.
Мост в Мичигане висит над рекою, как горе мое.
На нем ржавые пятна от нашего пота блестят,
В него мы вложили ладоней своих тепло.

Лаубе оставил квартиру Катчинского раздосадованный и злой. Большой букет белых роз, два увесистых пакета, в которых были добытые при помощи Гольда сыр и масло, шоколад и сахар, яблоки и апельсины — черта еще нужно! — принес Лаубе Катчинскому. Апельсины в голодной Вене! Для многих луковица — мечта! Но музыкант наотрез отказался все это принять.

— Я не хочу быть вам ничем обязанным. Запомните это!

А когда Лаубе оставил пакеты на столе и ушел, надеясь, что благоразумие возьмет верх над пустой гордостью маэстро, эта старая крыса англичанка догнала его в коридоре и сунула все в руки. Один пакет упал на пол, яблоки и апельсины раскатились по темным углам. Подобрать их Лаубе помог какой-то долговязый человек в спортивном пиджаке, в синей фуражке, какие обычно носят рабочие. В полутемном коридоре Лаубе не удалось хорошенько рассмотреть его лица. Не без насмешки долговязый пожелал Лаубе приятного аппетита и позвонил к Катчинскому. С кем стал вести компанию гордый маэстро в последнее время? Что это за посетители в «тельманках»?

Катчинский радушно принял Зеппа Люстгоффа. Мисс Гарриет приготовила чай. Завязалась беседа.

Зепп поразил Катчинского осведомленностью в музыкальных делах, трезвостью своих суждений. Он сравнивал современную музыку Запада с вульгарной служанкой, которая рядится в пестрые лохмотья эксцентрики, чтобы угодить своим господам.

— Моцарт покинул Вену, маэстро, и возвратится, когда очистительная буря оздоровит воздух для его творений. А в болоте поют только лягушки…

С любопытством всматривался Катчинский в простое лицо Зеппа — лицо рабочего; изборожденный морщинами высокий лоб, мясистый, тяжелый нос, большой рот — все это было слишком обычно и заурядно. Но в изломе бровей было что-то орлиное; глаза внимательные, понимающие. Волосы у Зеппа совершенно седые, как у древнего старца. Он горбится, часто покашливает в кулак и, глядя на лампу, щурится.

Катчинский редко испытывал такое удовольствие от беседы, как сейчас, слушая Зеппа. В рассуждениях его чувствовался тонкий ум аналитика, а в отдельных замечаниях — боевой задор опытного полемиста. «У него лицо пролетария и интеллект ученого, — думал Катчинский, глядя на Зеппа. — Таких людей мне еще не приходилось встречать».

Катчинский не знал, что сорокалетний Зепп Люстгофф — испытанный революционный боец, превосходный оратор и публицист — прожил за эти десять лет, когда Катчинского не было в Вене, необыкновенно тревожную, героическую жизнь.

После аншлюсса Зепп попытался эмигрировать в Чехословакию. На границе его задержали. Год пробыл Люстгофф в концентрационном лагере, где над ним упражнялись в жестокости самые опытные гитлеровские палачи. От пытки электричеством у него ослабело зрение, и с тех пор при ярком свете он щурил глаза. В тридцать лет Зепп поседел. Бежав из лагеря, он ушел в глубокое подполье. Партия направила его в Берлин, где, работая в одном из берлинских театров ночным сторожем, он редактировал подпольную газету «Рампа».

В день пятилетия свадьбы маршала воздушного флота и поджигателя рейхстага Геринга с артисткой Эмми Зонеман Зепп поместил в «Рампе» памфлет, который запомнился читателям. Незадолго перед свадьбой Геринга в Берлине были казнены два молодых антифашиста, будто бы участвовавшие в убийстве фашистского «героя» Хорста Весселя. Берлинские газеты поместили краткую заметку об этой казни и подробное описание бриллиантовой диадемы, полученной артисткой Зонеман от Геринга. «Рампа» отметила пятилетие свадьбы гитлеровского маршала памфлетом Зеппа. Он был написан в форме письма. Ему был предпослан эпиграф:

«Камердинер. Его милость герцог приносит миледи свое почтение и посылает к свадьбе эти бриллианты. Леди. Но сколько же заплатил герцог за эти камни? Камердинер (с мрачным лицом). Они не стоили ему ни одного хеллера. (Шиллер «Коварство и любовь», 2-й акт, 2-я картина). Фрау Эмми Зонеман! Сто сорок самолетов, предназначенных для будущих убийств, летали в день свадьбы над вашей головой, и шум их моторов помешал вам услышать стук топора, которым обезглавлены наши друзья Салли Эпштейн и Эрвин Циглер. Эти юноши были невинны, но кровавая юстиция вашего супруга признала их виновными. А ваша бриллиантовая свадебная диадема? Леди Мильфорд не захотела принять бриллиантов, окрашенных кровью подданных. Впрочем, Мильфорд не принадлежит к числу ваших ролей. Но настанет день, фрау генеральша Геринг, когда вы поймете, что значит протянуть руку палачу».

Зеппу не приходилось сидеть на одном месте долго. Когда гестапо стало нащупывать его следы в Берлине, он оставил театр. Перекрасив волосы, возвратился в Вену.

Во время войны Люстгофф был одним из организаторов антигитлеровского сопротивления. Гестаповцы безуспешно рыскали по его следам: он был неуловим. Снова попасть в гестапо было бы равносильно смерти. Зеппу нужно было жить и бороться. В темных очках, ковыляя на костылях, он торговал газетами, был служителем психиатрической больницы, пастухом в Альпах. Его уменье, находчивость, изобретательность спасали немногочисленную организацию антифашистов от разгрома.

Теперь, секретарь районного комитета партии, Зепп был постоянным участником молодежных собраний, карнавалов, товарищеских вечеров, устраиваемых районным комитетом. На его седые волосы смотрели с уважением. Остроумный и красноречивый, Зепп доставлял немало неприятностей своим оппонентам на диспутах и митингах. В районе у Люстгоффа было много дела, но он находил время для посещения товарищей, для бесед с ними, вникал в нужды и заботы домашних хозяек, писал статьи и листовки и был автором «боевых песен рабочей Вены», которые распевал вместе с молодежью.

По делу или за советом к нему можно было приходить в любое время дня и ночи. Он придавал огромное значение пропагандистской работе, создавал кадры ораторов, журналистов, сколачивал агитационные группы. «Слишком долго мы говорили с массами приглушенно и даже шепотом, пора заговорить с ними полным голосом».

— Где вы получили образование? — спросил Катчинский.

На губах Зеппа скользнула едва заметная улыбка.

— В основном в брюннеровском «университете».

— Я об этом университете не слышал.

— Это, уважаемый маэстро, концлагерь, начальником которого был опытный гестаповец Карл Брюннер. Когда меня приводили к нему после очередной пытки, он говорил своим подручным: «Покажите мне его матрикул!» Я в лагере называл себя студентом Иоганном Вальдманом. «Покажите его матрикул!» С меня срывали рубашку, и Брюннер с видом знатока рассматривал мое изувеченное тело.

— Как это ужасно! — проговорил Катчинский, глядя расширившимися глазами на Зеппа. — Чего же они хотели от вас?

Зепп улыбнулся наивности этого вопроса.

— Чего они хотели от меня? Прежде всего, чтобы я назвал свое настоящее имя, затем, чтобы выдал оставшихся на воле товарищей. Сами предатели и подлецы, они всех мерили своей меркой! Особенно изощрялся один. Заключенные называли его Лисьим хвостом. Он был рыжий, со стеклянными глазами кокаиниста, с руками, густо покрытыми волосами. Ходил он тихо и любил появляться незаметно. Ночью, когда все спали, он подкрадывался к моей койке и выливал на меня ведро холодной воды. Я вскакивал ошарашенный, а он, не давая мне опомниться, кричал: «Говори! Кто ты такой? Быстро говори! Ну!» — «Я Иоганн Вальдман… Студент Иоганн Вальдман», — отвечал я. Это его бесило. Однажды он так стукнул меня по голове пустым ведром, что едва не проломил череп. Он был очень изобретателен, этот Лисий хвост. Но ему ничего не удалось вытянуть из меня. «И чего ты упорствуешь, дурак? — говорил он. — Ведь я прекрасно знаю, кто ты. Я бывал на митингах, слышал твои выступления. Ты коммунист Зепп Люстгофф!» — «Нет, — отвечал я, — меня зовут Иоганн Вальдман. Я студент… Я только Иоганн Вальдман». Мне устроили очную ставку с женой. Она сказала, что не знает меня. Ее запугивали, но она твердо стояла на своем. «Студент Вальдман! На экзамены!» — кричал Лисий хвост, входя в камеру. Это значило, что меня ждет новая пытка. Да, это был настоящий университет для коммуниста!

— И много сейчас в Вене таких, как вы? — спросил Катчинский.

— Нет. Прошедших подобные университеты осталось мало. Но к нам идут свежие силы.

— Откуда же у вас такая осведомленность, такие знания в вопросах музыки и искусства? — удивился Катчинский. — Ведь не в ужасном брюннеровском «университете» почерпнули вы все это?

— Конечно. Я долгое время служил ночным сторожем в одном из берлинских театров. Там была хорошая библиотека. Ночью мне нельзя было спать. Я читал. Я помню наизусть целые страницы из лессинговского «Лаокоона». А вообще я окончил народную школу, потом работал с отцом на заводе. Я токарь.

— Вы удивительный человек! — проговорил Катчинский, с уважением глядя на Зеппа Люстгоффа.

— Нет, маэстро, — серьезно ответил Зепп. — Я рядовой солдат партии, разрешающий величайшую задачу. Разве мы не знали в более спокойные времена, когда за нами не охотились нацистские звери, что настанет период борьбы и нам нужно будет смело смотреть в глаза палачам? Мы готовы были ко всему. Я подготовил и жену. «Придет время, — говорил я ей, — когда тебе нужно будет отречься от меня. В каком бы ужасном виде я ни предстал перед тобой, у тебя не должно вырваться ни вздоха, ни сожаления, а глаза не должны выражать ни любви, ни нежности. Ты должна все это глубоко скрыть в себе. Это твой долг, долг жены коммуниста». И моя Тутти молодцом выдержала испытание. Ей тоже немало пришлось перетерпеть за эти годы.

С болью в сердце Катчинский думал, что только теперь, искалеченный и всеми забытый, он познакомился с одним из людей, о которых в прежнее время слышал только слова злобы, осуждения и клеветы. Какая самоотверженность и стойкость отличает этих людей, несущих миру, истерзанному войнами и социальным неравенством, новый свет, от их противников, жестоких, корыстных, себялюбивых! Какой теплотой светятся выразительные глаза Зеппа Люстгоффа, какие нежные интонации приобретает его голос, когда он говорит о товарищах по концлагерю, по борьбе в подполье, о жене! И как глубоко, как трезво и верно оценивает он события!

— А что вы на это скажете?

Катчинский взял со столика журнал «Фильм» и показал Зеппу рисунок, воспроизведенный из американского издания. На нем были изображены страшные руины. Возле кучи камней — фигуры в лохмотьях. Это оставшиеся в живых одичалые люди. «Так будут выглядеть города после атомной войны», — гласила подпись под рисунком.

— Мне этот рисунок испортил вчера настроение, — сказал Катчинский. — Вечером над двором раскинулось чудесное звездное небо. «И снова звезды, — подумал я. — Снова…» Пропев эту фразу, я начал развивать мелодию, хотел было взять карандаш, чтобы записать ее, но тут на глаза мне попался этот журнал, и я подумал: «Нужен ли миру новый романс? Звезды? Завтра они будут светить миру, в котором останутся только развалины и одичалые люди!»

Зепп положил журнал на столик.

— Очень жаль, — тихо начал он, — что вы не записали мелодию. Очень жаль! Ведь эта капля яда и была рассчитана на то, чтобы отравить чью-то душу. Банда атомщиков… Она стремится запугать народы, лишить их воли к борьбе, превратить людей в стадо пугливых кроликов, которых можно будет безнаказанно убивать, а затем сдирать с них шкуры… Пусть это не лишает вас мужества, маэстро. Вот вы отложили карандаш и нотную бумагу, отказались от работы. Да ведь этого они и хотят! А нам нужен ваш романс. Он нужен так же, как восстановленный дом, как солнце в его квартирах, как мать, спокойно кормящая своего ребенка. Ведь это жизнь. А они угрожают человечеству грандиозной могилой. Недавно мне пришлось ехать в Линц. В купе вагона со мной находился один американский офицер, инженер по профессии. Завязался разговор, коснулись восстановления. Офицер сказал: «Восстанавливать разрушенное войной нет никакого смысла. Ведь мы принесли в мир атомную бомбу. Сейчас нет ничего бессмысленнее работы строителя. Он не успеет сойти с лесов, как над городом появится самолет, несущий страшную, разрушительную силу…» На лицах некоторых пассажиров я увидел растерянность и страх. Слова инженера лишили их мужества. Но один пассажир, по виду рабочий, спросил американца: «Значит, вы смотрите на нас как на жертвы будущей войны?» — «Такова логика», — ответил инженер. И вы знаете, что сказал рабочий? «Это логика каннибалов. Но в мире есть люди, и их большинство, — они не станут жить, подобно троглодитам, в пещерах, в подвалах разрушенных домов. Они будут строить, бороться, они победят». Верьте, маэстро, в человека борющегося, в человека строящего. Он победит!

— Я очень сожалею, — тихо проговорил Катчинский, — что не могу итти с вами одной дорогой. Я искалечен, разбит. А я очень хочу итти вместе с такими, как вы!

Взгляд Люстгоффа, внимательный и нежный, остановился на Катчинском.

— Вот вам моя рука, — сердечно и просто сказал он. — И можете считать меня своим товарищем. Идемте с нами вместе. Ваше физическое состояние не может служить этому препятствием.

— Спасибо, товарищ Люстгофф. — Катчинский слабо пожал руку Зеппа. — А романс я непременно напишу. «Звезды» назову его… Вот только руки слабо повинуются мне.

— Пишите как можете. Я пришлю переписчика нот. Он приведет в порядок вашу работу.

Перед уходом Зепп предложил Катчинскому принять участие в предстоящем смотре агитационных бригад района. Участники их — молодежь. Среди них немало способных музыкантов и певцов. Указания и помощь такого знатока, как Катчинский, принесут им не только большую пользу, но и радость.

— Они ведь нигде не учились ни музыке, ни пению, — говорил Зепп. — И поют, как птицы. Я кое-что позаимствовал у берлинских режиссеров, когда служил сторожем при театре, но этого недостаточно. Они будут очень рады видеть вас.

— С большой охотой принимаю ваше предложение. Располагайте мной в любое время. Я совершенно свободен.

— Мы пришлем за вами машину.

— Спасибо, товарищ Люстгофф. Всегда рад видеть вас у себя.

— Я буду приходить к вам без предупреждения. Ведь мы теперь свои люди. До свидания, товарищ Катчинский!

— До свидания, товарищ Люстгофф!