Над городом плывут перезвоны колоколов. Отголоски торжествующей меди доносятся до двора Лаубе. Колокола перекликаются под весенним небом певучими голосами и постепенно, один за другим, умолкают. В ближней кирхе начинает звучать орган. Мощный поток хорала течет по улицам полноводной рекой. На скорбной ноте орган обрывает свое пение. Колокола молчат.

Наступает не тревожимая ничем, прозрачная, как голубое апрельское небо, тишина. Быть может, в такие же тихие часы в старинном доме невдалеке от Грюнанкергассе Моцарт и написал свою «Женитьбу Фигаро». Это было два столетия назад. На высоте второго этажа на стене прибита мемориальная доска с первыми тактами моцартовского творения.

Тишина длится недолго. Снова звенят колокола, и умолкший было орган исторгает целую бурю звуков. Воскресный утренний час посвящается молитве. Улицы пусты.

Во двор выходит однорукий Гельм. Садится на скамью у зеленой от плюща стены, закуривает. Сидит он долго. Слушает пение органа, думает. Четкий стук каблучков заставляет его насторожиться. В арке ворот показывается празднично одетая Рози. В бархатной черной корсетке с зеленой шнуровкой, в красной каемчатой юбке, в зеленых чулках до колен и новых туфельках она великолепна. Тяжелые русые косы уложены на голове диадемой. В красных от непрерывной работы руках Рози держит небольшой молитвенник с перламутровым крестиком на кожаном переплете — дар благочестивой фрау Райтер.

Гельм встрепенулся, выбросил сигарету.

— Рози! — тихо позвал он.

Рози остановилась. Гельм подошел к ней.

— Здравствуйте, господин Гельм, — девушка улыбнулась.

— Здравствуй, Рози. Молиться идешь?

— Да, господин Гельм. Я тороплюсь к воскресной службе.

— Слушай, Рози, — глуховато сказал Гельм. — Богу было бы более угодно, если бы ты помогла мне сегодня привести мой угол в порядок. Мне это трудно сделать одной рукой.

В глазах Рози Гельм увидел сочувствие.

— Но ведь сегодня воскресенье, господин Гельм.

— Тем выше бог оценит твою жертву.

Рози минуту колебалась. В это время устрашающе загремел орган. Гневными, казалось идущими с самого неба, голосами он говорил о страшных муках, ожидающих грешников, предвещал катастрофу и проклинал весеннюю землю, на которой, как утверждали патеры, накопилось слишком много греха.

Рози вздрогнула, глаза ее округлились от мимолетного страха. Гельм понял тревогу девушки, взял ее за руку. В легком пожатии руки Гельма Рози почувствовала поддержку и опору. Страх исчез.

— Я понимаю, Рози, — заговорил Гельм, — ты работаешь всю неделю с утра до ночи. В воскресенье хозяйка отпустила тебя на молитву. Тебе эти часы очень дороги. Но разве доброе дело не лучше, чем пустая молитва, которую читаешь не сердцем, а только устами? Кажется, так говорят патеры в кирхах? Понимаешь, с одной рукой я не справлюсь, а помочь мне некому.

— Хорошо, — решительно сказала Рози. — Я помогу вам.

Они прошли двор и под лестницей в мансарду спустились вниз. Квартира Гельма состояла из небольшой комнаты и крохотной кухоньки.

— Бог мой! — воскликнула Рози, увидев пыль на подоконниках, черную паутину по углам. — Как вы живете в такой грязи?

— Переодеться ты сможешь в кухне, — сказал Гельм. — Там в шкафу есть халат и туфли.

Гельм принес ведро воды, достал жесткую щетку, мыло и тряпку.

Подоткнув полы халата, шлепая туфлями, Рози взялась за работу. Все пришло в движение. Повеселевший Гельм выносил грязную воду, приносил чистую, согревал ее на газовой плитке, скреб щеткой пол и разговаривал с девушкой.

— У тебя доброе сердце, Рози.

— Доброй быть лучше, чем злой.

— Ты подарила мне свой воскресный отдых. Наверно, пожалела калеку?

— Люди должны помогать друг другу. А что вы остались без руки, в этом не ваша вина.

— Конечно.

— И еще я сочувствую тем, кто одинок. Ведь я тоже одна на свете. Под Штоккерау у нас было свое хозяйство, но отец умер в феврале этого года, и все хозяйство пошло за долги. Пришлось наниматься в горничные. Жизнь очень трудна, но я не боюсь никакой работы. А вы, господин Гельм, недавно приходили к Райтерам прочищать дымоходы в кухне. На вас так много было сажи! А сегодня я вас и не узнала. У вас, оказывается, очень симпатичное лицо.

— Спасибо, Рози, — улыбнулся Гельм.

— Где вы потеряли руку?

— В Сталинграде.

— Вы, должно быть, очень не любите русских?

— Почему я должен их не любить?

— Ведь они лишили вас руки.

— Нет, Рози, руки меня лишили не русские, а шайка Лаубе.

— Лаубе? — Рози удивленно взглянула на Гельма. — Ведь он не был в этом Сталинграде!

— Ты, видно, многого еще не знаешь, Рози. У меня нет причины ненавидеть русских.

— Вы, должно быть, хороший христианин, господин Гельм, если прощаете своим врагам.

— Ну, нет, — усмехнулся Гельм. — Врагам я вовсе не намерен прощать. Но русские не враги мне. Я был их врагом, когда носил солдатскую форму и служил фюреру. Совершилось величайшее преступление — нас превратили в палачей народов. Нам говорили: «У французов белый хлеб и вино Шампани. Это несправедливо! Хлеб и вино должны принадлежать немцам. У норвежцев рыба. Русские владеют огромными пространствами на Востоке, а немцы ютятся на клочках земли в центре Европы. Это несправедливо! Фюрер призван положить конец вековой несправедливости. Он даст землю и хлеб, вино и рыбу великой германской расе…» Иначе говоря, нас призвали все это отобрать у других народов, стать разбойниками. На меня напялили мундир, мне сказали: «Ты должен сражаться за величие и честь своей страны». Что же угрожало синим горам и зеленым долинам Австрии? Я не знал. Каждый, кто не был окончательно глуп, на войне понял, что любовь к родной земле существует не только у немцев. Слова о фатерланде, за который я должен сражаться, были враньем! Я догадывался об этом еще во Франции, но понял в Сталинграде. Мы дичали и сходили с ума среди развалин города, штурмуя остатки домов, в которых укрепились русские солдаты. Целый месяц ни на один час не прекращалась битва на улицах. Глаза болели от едкого порохового дыма. Он копился в наших глотках, словно сажа в трубах…

— Боже! — тихо проговорила Рози. — Какой ужас вы пережили!

— А нас гнали все на новые и новые штурмы. За месяц наша рота пополнялась шесть раз. Пять человек, не выдержав страшного напряжения нервов, сошли с ума, двое застрелились, кое-кто ругал самыми страшными ругательствами русских за их упорство, за то, что им недоступно чувство усталости и страха. «Почему они так держатся за эти развалины? Ведь города нет, он сметен, борьба за него бессмысленна!..» Но я думал другое: «Степи и леса России! Это сыновняя любовь к вам вызвала гнев и невиданное упорство Сталинграда… Зачем я пришел сюда? Кто меня звал? Я борюсь против свободного народа, моя борьба преступна, и если я навеки лягу среди руин Сталинграда, значит меня постигла заслуженная кара». Я молил судьбу, чтобы она избавила меня от кары. Я хотел понять, кто в этом мире прав, кто виноват, и стать на сторону правых… И вот нас погнали занимать развалины большого дома. Над ними целый час кружились самолеты, сбрасывая свой страшный груз. Затем ударила артиллерия. Казалось, в развалинах не осталось ничего живого: только дым и прах. Мы пошли на штурм. От дома нас отделяло несколько шагов. И в одном из темных проломов окон, над нагромождением кирпича и согнутого железа, как пламя, вспыхнуло легкое красное полотнище. В первый момент я не понял, что это такое. Но когда оно развернулось, я увидел золотую звезду. Это было боевое знамя. Оно пламенело, как кровь всех, кто погиб за торжество революции. Полотнище было истерзано осколками. Оно полыхало над развалинами, а мы шли на него. Русские открыли огонь. Я не успел залечь. Пули раздробили мне руку. Я выронил оружие и упал, потеряв сознание… Пришел в себя в госпитале… Домой я вернулся без руки и здесь нашел людей, которые мне все объяснили…

— Как это страшно! — тихо проговорила Рози.

— Да, Рози, страшно той несправедливостью, которой мы служили. Но теперь, — голос Гельма окреп, — если мне придется выступать против истинных врагов моей родины, то только под тем знаменем, которое я видел в Сталинграде.

— Вы еще думаете воевать, господин Гельм? — удивилась Рози. — Значит, это правда, что говорит доктор Райтер: «Скоро в мире снова запахнет порохом».

— Нет, Рози, я не о той войне говорю, которую имеет в виду Райтер. Пока живы такие люди, как я, — а их много на свете! — мы будем бороться против войны всеми своими силами. За мир слишком дорого заплачено. Мы будем хранить его, как собственное сердце.

— Доктор Райтер еще говорит, что у русских нет атомной энергии.

— Нет, так будет. Но она им понадобится не для войны. А кроме того, на их стороне сочувствие таких людей, как я и ты, Рози. Ты ведь тоже не хочешь нового побоища?

— Мне даже думать об этом страшно, господин Гельм.

— Вот что, Рози, — серьезно сказал Гельм. — Не называй меня господином.

— А как же? — удивилась Рози.

— Товарищем! Товарищ Гельм. Или же товарищ Фридрих.

— Товарищ? Для меня это непривычно.

— Привыкай. Только так и должны называть друг друга люди труда. Мне говорил об этом Зепп Люстгофф.

— Кто это?

— Мой друг, Рози. Ах, что это за человек! Я горжусь им. Я хожу на собрания, где он выступает. Слушаю его, учусь у него. Я хочу быть таким, как он. Вчера я рассказал ему о своих столкновениях с Лаубе — как я ему досаждаю словами. «Ты этим ничего не достигнешь, Фридрих, — сказал он. — С ним нужно бороться иначе…» При встречах Зепп говорит мне: «Здорόво, товарищ Гельм!» Это прекрасное, сердечное обращение — товарищ. И я хотел бы, чтобы и ты так же называла меня.

…Через два часа упорной работы в комнате и кухне пол стал как новый, подоконники засияли. Кухонная посуда, стулья, шкаф, стол, рамы олеографий — все, как показалось Гельму, улыбалось, испытав на себе прикосновение рук неутомимой Рози. Она мылась и переодевалась на кухне. Из-за неплотно прикрытой двери слышалось ее пение. Вдруг она громко рассмеялась.

— Фридрих, слышишь? — выкрикнула она, и оттого, что Рози так дружески и просто обратилась к нему, сердце Гельма радостно забилось.

— Да, Рози, слышу!

— Я сначала подозревала, что ты хотел меня разжалобить и заманить в ловушку. Как неопытную девчонку! Если бы это было так, то я бы тебя здорово отлупила. Я ведь сильная.

— Ну что ты, Рози! — смущенно ответил Гельм. — Я об этом и не думал.

— Я ведь вижу, как на меня посматривают и доктор Райтер и хозяин дома. Им хотелось бы обмануть меня.

— Они мерзавцы!

— Я знаю, чего они хотят. А тебе я скажу, что тому, кто полюбит меня по-настоящему, я буду хорошей подругой.

— Полюбит? Как бы это со мной не случилось, — тихо проговорил Гельм.

Рози умолкла. Из кухни она вышла чистой, нарядной, бойко постукивая каблучками туфель, прижимая к груди молитвенник. Гельм подал ей флакон одеколона.

— Ну, в кирху я окончательно опоздала, — весело проговорила Рози.

Гельм взял ее за руку:

— Спасибо, Рози. Ты поступила как настоящий товарищ. Я не справился бы с одной рукой.

— Зато у меня две руки, — улыбнулась Рози. — Я тебе всегда могу ими помочь. А что нам делать, Фридрих, с воскресным днем? Он ведь только начался…

— Сегодня, Рози, устраивается пикник. Хочешь, примем в нем участие? Будет интересная беседа. Возможно, ее проведет Зепп, и ты увидишь его. А потом повеселимся, потанцуем. Соберутся мои товарищи по заводу. С ними тебе не будет скучно.

— Хорошо, — согласилась Рози. — Пойдем к твоим товарищам. Но гулять, не отмолив грехов за целую неделю?

— Грехи? У тебя грехи? У твоей хозяйки, по-моему, их куда больше, однако она не пошла сегодня в кирху.

— С тобой мне как-то легче стало, — призналась Рози. — Не чувствую себя одинокой.

— Ты готова? Идем сейчас же. К дому через десять минут должна подойти машина. Молитвенник оставь, сегодня он тебе не понадобится.

Над городом снова стали звенеть колокола. Но Гельм и Рози не слышали их зова.

Катчинский видел эти колокола. Их тусклые бока были окраплены пятнами голубиного помета. Они пели над городом древнюю песню. Огоньки у распятия, замирающие под высокими сводами раскаты органа… «Это хорошо и свежо было в детстве, — думал Катчинский. — Теперь мое сердце не откликнется на этот призыв».

А колокола гремели под апрельским небом, взывали, и Катчинский видел Черного Карла, раскачивающего веревкой перекладину с подвешенными к ней колоколами.

Он жил в подвале каменного колодца-двора, звонарь кирхи святого Роха. В этом дворе прошло детство Катчинского.

Черный Карл был одинок и хмур. Он всегда молчал. Кажется, никто никогда не слыхал от него ни слова. Лохматый, как медведь, он по-медвежьи косолапил, когда проходил двором, торопясь в кирху или возвращаясь домой. Каждое утро с недалекой Мариахильферштрассе до двора доносились звуки колоколов. Дети говорили: «Это Карл». И Лео казалось, что в узловатой руке Черного Карла находились веревки от всех колоколов города. Звуки, круглые и блестящие, уходили к небу и таяли в нем.

Тогда на востоке и западе гремели пушки. Сын Черного Карла был на войне. Лео видел в журнале рисунок, изображающий солдатскую елку в окопах: составленные в козлы ружья, на штыке труба горниста; тонкий дымок от костра вьется к небу, а по нему, как по дорожке, с заоблачных высот спускается белый ангел. Он несет украшение для скромной солдатской елки — ярко пламенеющую звезду. А бедные солдаты, не зная об этом счастье, спят у костра, тесно прижавшись друг к другу… Рисунок привел в восхищение Лео. Ему захотелось быть вместе с солдатами, чтобы проснуться и увидеть чудо. Он завидовал им.

Однажды почтальон в синем кепи, с туго набитой кожаной сумкой нырнул в подвал. Оттуда вскоре вышел Черный Карл, гневный и страшный. Став посреди двора, он поднял к небу огромный кулак с зажатым письмом, крикнул: «Этого я тебе никогда не прощу!» По щекам старика текли крупные слезы. Его сын погиб на войне. Карл грозил кулаком богу. Это было страшно. А вечером над городом звенели колокола, и дети двора говорили: «Это Карл». И с тех пор в воображении Катчинского при звоне колоколов вставало орошенное слезами лицо Черного Карла. Ему казалось, что слезы старого звонаря стали звуками меди и взывают к небу…

Во дворе зазвучали шаги и замерли возле коляски. Катчинский раскрыл глаза и увидел Гельма и Рози. Девушка смотрела на Катчинского с почтительностью и сожалением. Гельм приподнял над головой шляпу:

— Простите, я разбудил вас. Вы спали?

— Нет, — ответил Катчинский. — У меня теперь для сна достаточно времени, но мне не спится. Я слушал музыку колоколов.

— Я вам помешал?

— Нисколько.

Гельм улыбнулся:

— Маэстро Катчинский, вы помните меня?

Катчинский внимательно всмотрелся в лицо Гельма.

— Нет, не помню.

— Конечно, это было давно. Трудно запомнить. Меня зовут Гельм. Фридрих Гельм. Я был тогда двадцатилетним мальчишкой. В заводском оркестре я играл на трубе. Дома вечерами репетировал мендельсоновский «Свадебный марш». Представляю, как вас раздражала моя музыка! Вы даже как-то велели Иоганну передать мне, чтобы я пощадил уши соседей. А если мне так уж хочется потрясать своим ревом воздух, то вы советовали отправиться в зоологический сад, где ослам и обезьянам моя музыка доставит удовольствие.

— Вы помните — значит сердитесь на меня за это? — улыбнулся Катчинский.

— Нет. Ведь это было давно. А теперь, видите, я не тот.

— И я тоже, Фридрих.

— Нас, маэстро Катчинский, теперь сроднило общее несчастье, которое принесла война.

— Да, мы с вами родственники. Вы, надеюсь, идете не в кирху?

— Нам там нечего делать, маэстро. Мы идем на массовку, которую устраивает Зепп Люстгофф. Я рассказывал ему о вас. Он просил передать вам привет. Он хорошо знал вас по довоенному времени. И писал о вас в газете.

— Зепп Люстгофф? Он музыкальный критик?

— Нет, маэстро, он старый агитатор. В статье он высказывал сожаление, что вашу музыку не слышит пролетариат. И звал вас в Флоридсдорф.

— Теперь я догадываюсь, кто такой Зепп Люстгофф. Передайте ему привет. Скажите, я сожалею, что не выполнил тогда его пожелания. А теперь я не музыкант.

— У вас есть имя, маэстро. Его помнят многие.

— Ну и что же? Ничто в мире не изменилось. Солнце светит по-прежнему ярко. На земле апрель, а за ним наступит веселый месяц май. Люди живут, любят, страдают, но все это так далеко от моей коляски! Я остался один. Что до меня людям?

— Всех, кто знал вас, кто слышал вашу игру, должно потрясти то, что произошло с вами.

— Но они не знают. И это к лучшему.

— Нет, — убежденно ответил Гельм. — Я простой человек, бывший литейщик, теперь трубочист. Но вы можете сказать то, чего не могу я, и ваши слова никто не посмеет опровергнуть. Вы не должны молчать!

Катчинский откинулся на подушку, закрыл глаза.

— Извините, — смущенно сказал Гельм. — Я больше не буду вас тревожить. Прощайте!

Катчинский приподнялся, глаза его блеснули живо и молодо.

— Погодите, Фридрих. То, что вы сказали, очень верно. Я подумаю над этим. Это очень верно…

На улице раздался резкий автомобильный сигнал. Хор голосов выкрикнул: «Гельм! Фридрих!» Затем во двор вбежал паренек в светлой кепке. Увидев Гельма, он приветливо взмахнул рукой:

— Фридрих! Машина ждет. Все собрались.

— Я сейчас, — ответил Гельм.

Катчинский протянул ему руку:

— Не буду задерживать вас. Идите. Вы счастливец: у вас есть товарищи.

— Они могут стать и вашими товарищами, маэстро.

Гельм и Рози торопливо прошли через двор и исчезли под сводчатой аркой. Катчинский проводил их взглядом.

Колокола умолкли.

Лаубе принял Хоуелла и Гольда за столом у подвала. Приказал хаусмейстеру Иоганну принести вина. Капитан был мрачен и долго молчал. Гольд барабанил пальцами по столу, пил и похваливал вино.

«Пил бы уж молча, тощая глиста! — думал Лаубе. — Тем более что за вино тебе платить не придется».

После долгого молчания компаньоны заговорили наконец о делах. Хоуелл плохо знал немецкий язык, говорили по-английски. Гольд внимательно слушал. Хоуелл рассказал о попытке договориться с Джоном Роу — поставщиком вина в районе за каналом. Попытка ни к чему не привела. Роу накопил вина в пять раз больше, чем конкуренты. Он ждет только открытия моста, чтобы восторжествовать.

— Я подозреваю, что Роу подкупил Лазаревского. Он слишком уверен в сроке окончания моста. Лазаревский работает на него. Так быстро строить можно, только имея хороший материальный стимул. Значит, Роу не поскупился.

— Так ли это? — усомнился Лаубе. — Лазаревский живет в моем доме, знает, что я торгую вином. Если бы он захотел заработать, то прежде всего заговорил бы об этом со мной.

— Но Роу мог нас опередить, — возразил Хоуелл. — Ему покровительствует полковник из нашей комендатуры, — имени его я вам не назову. Роу делится с ним прибылями, а полковник предоставляет ему из гарнизонного транспорта машины. У них настоящий трест. Полковник мог договориться по поручению Роу с Лазаревским раньше, чем тому пришла в голову мысль разговаривать с вами, Лаубе. Может быть, Лазаревский согласится получить больше от конкурентов Роу. Нужно узнать. Это мы поручим Гольду. У него с Лазаревским деловые отношения.

— Они прекратились, — сказал Гольд. — По вашему совету я забрал перила.

— А теперь по моему совету вы предложите их ему снова.

— Хорошо.

— Завтра же узнайте у него все. И если Роу договорился с Лазаревским, то мы предложим ему больше, чем Роу. Только бы Лазаревский затормозил строительство.

— Я не намерен делиться прибылями с Лазаревским, — сказал Лаубе.

— Не хотите? В таком случае можете купаться в вине, а я сам пойду на риск.

— Вы уверены, капитан, что ваш план реален?

— Конечно! Ведь мы предложим Лазаревскому деньги. Кто, скажите мне, способен отказаться от денег, если ему их предлагают даром?

— Как же это согласовать, капитан, с теми принципами, которые вы недавно мне изложили? — ехидно спросил Гольд.

— Какими принципами? — Хоуелл презрительно взглянул на Гольда. — Мой принцип — отсутствие всяких принципов, если дело касается крупной выгоды.

— Вы говорили: «Лазаревский — мой злейший враг, даже мелкая пакость в борьбе с ним хороша».

— Теперь же вы собираетесь вручить ему крупный куш? Злейшему своему врагу?

— В чем же вы видите здесь противоречие, инженер?

— Вы задабриваете своего врага, когда его следовало бы…

— Уничтожить, хотите вы сказать? Вы не настолько глупы, Гольд, чтобы не понять простой истины: если я предложу Лазаревскому даже сто тысяч, то только ради того, чтобы положить в собственный карман миллион. Я не хочу упускать этой возможности. Еще не наступило время открытой смертельной схватки. Деньги — достаточно сильный яд, они могут отравить любую душу. Я хочу ими воспользоваться в своей борьбе как оружием. Сейчас хороши все средства: и подкуп, и клевета, и даже убийство из-за угла. Остановим пока свой выбор на подкупе. Что вы скажете на это, Лаубе?

Подумав немного, Лаубе ответил:

— Я согласен. Будем действовать вместе.

Некоторое время компаньоны молчали.

— Бутылки пусты, Лаубе, — проговорил Хоуелл, который от выпитого вина стал еще мрачнее.

Лаубе велел хаусмейстеру Иоганну принести еще три бутылки. Старик перестарался и принес четыре. Лаубе сердито на него взглянул, но Иоганн, разливая вино в стаканы, не заметил этого взгляда.

Мрачное раздумье овладело сидящими за столом. Макая палец в лужицу на столе, Хоуелл чертил какие-то знаки и, казалось, был погружен в вычисления. Гольд продолжал похваливать вино, еще больше раздражая этим Лаубе.

В арке ворот прозвучали тихие шаги. Во двор вошел сухонький старик с испуганными глазами. Потертая, мятая шляпа, узкий, должно быть принадлежавший ранее карлику, сюртучок (так он был мал и тесен), рваные башмаки, бахрома брюк — все это случайное и поношенное одеяние свидетельствовало о крайней нищете. Из-под полей древней шляпы свисали седые грязные космы. Подмышкой старик держал скрипку и смычок.

Лаубе мрачно взглянул на старика.

— Что за бродяга?

Старик смутился.

— Я не бродяга, господин… Простите, не знаю вашего имени. Я… музыкант. Но у меня нет работы.

— Ищите! — грубо сказал Лаубе.

— Простите, господин… не имею чести знать вашего имени… я ищу. Очень давно ищу, но… Я знаю так много хороших мелодий. Так много! Не угодно ли прослушать оффенбаховскую баркароллу?

— Ищите работу! — с упрямством пьяного повторил Лаубе.

Старик недоуменно пожал плечами.

— Там ищите! — Лаубе показал на ворота. И обратился к хаусмейстеру: — Гони этого скрипача отсюда, Иоганн! В моем доме достаточно своих музыкантов: Лео Катчинский, Лидия Лазаревская.

Иоганн выпроводил старика со двора.

— Но я не люблю пить без музыки и пения, — вдруг заявил Хоуелл. — Мы пьем не на похоронах.

Глаза его стали колючими и злыми. Выпитое вино усилило в нем недовольство и делами, которые в последнее время «брали плохой уклон», и бездеятельностью Лаубе, желавшего без борьбы с сильными конкурентами получать барыши. Хоуелл был зол, и злость его не находила выхода.

— Я не люблю пить без музыки и пения, — повторил он.

— Тогда возвратите музыканта, — предложил Лаубе.

— Только не это! — запротестовал Гольд. — Мои нервы не выдержат уличной музыки.

— Позовите моего шофера, Гольд, — сердито сказал Хоуелл. — Быстро!

Гольд проворно вскочил из-за стола, вышел на улицу. У ворот стоял виллис. За его рулем дымил сигаретой черный солдат. Это был шофер Хоуелла Джо Дикинсон.

— Капитан зовет, — сказал Гольд. — Живее!

Бросив сигарету, Джо пошел за Гольдом.

— Слушаю вас, сэр! — бодро отрапортовал он своему мрачному хозяину.

Лаубе с интересом рассматривал негра.

«Здоровая скотина! — думал он, поглядывая на широченные плечи и огромные руки солдата. — Наверно, его праотец такими ручищами хватал за хвост крокодила!»

Хоуелл подал Джо стакан вина:

— Выпей!

Благодарю вас, сэр.

Стакан исчез в большой руке Джо; было похоже, что он пьет прямо из руки. Выпив вино, Джо поставил стакан на краешек стола и вопросительно уставился на капитана.

— Пой, Джо, — лениво сказал Хоуелл. — Ты хорошо умеешь петь. Я ведь слышу, как ты поешь, когда остаешься один и думаешь, что тебя никто не слышит.

— То я пел для себя, сэр.

— А теперь спой для нас. Ну, начинай!

— Что спеть, сэр? Может, о мосте в Мичигане?

— К черту все мосты!

— Что же другое?

— Давай что знаешь.

— Хорошо, сэр.

Заложив руки за спину, Джо выпрямился, вскинул голову и, глядя в небо, запел:

Ведь только мать и родная земля,
Где мы родились и жили,
Могут радость и солнце дать
Сердцам, что горе пили.

Джо пел, как бы рассказывая о том, что наболело и о чем он хотел поделиться со слушателями. Он будто высказывал свои тревоги и опасения, ждал ответа на них. В этой манере было много искренности, она подкупала. Гольд и Лаубе, не вникая в содержание, восприняли песню как нечто экзотическое. Негры в джазе, которых им приходилось слушать, пели не лучше.

Приходит час, приходит час,
Белый и черный солдат,
Такой долгожданный и радостный час -
Вернуться на родину, брат.
Сплотили нас в братство
Огонь и сталь,
Пролитая нами кровь.
Неужто заокеанская даль
Врагами нас сделает вновь?
Послушай, Америка, сердце мое:
Радость оно поет.
Но знаю: к сердцу,
Что в черной груди живет,
Лишь черная мать припадет.

Хоуелл мрачнел все больше и больше, а когда Джо закончил, неторопливо налил в стакан вина и подал его певцу. Джо протянул руку за стаканом, но Хоуелл вдруг поднялся из-за стола и выплеснул вино в лицо солдату. Джо вздрогнул от неожиданности и отступил на шаг назад.

— Умой свою черную рожу, Джо! — проговорил Хоуелл. — Ты что пел, скотина? Где ты научился таким песням? Где песня о черной Кет, что согрешила с черным Томом в субботу? Ты что, забыл ее? Или задался целью портить мне настроение?

— Нет, сэр. — На щеках Джо капли вина блестели, как слезы. — Эти песни петь не время. Война так недавно закончилась.

— Ах, вот о чем ты думаешь! Я вышибу все вредные мысли из твоей головы! Для твоей же пользы. Меньше думай, больше занимайся спортом! Джо, мы на ринге!

Хоуелл стал в боксерскую стойку и начал наступление на негра. Тот умело, но вяло парировал удары капитана, медленно отступая к веранде квартиры Лазаревских. Став на цветник у веранды, Джо понял, что отходить дальше некуда, и подался в сторону, но тут Хоуелл нанес ему сильный удар в солнечное сплетение. Застонав, Джо повалился. Лаубе отсчитал секунды. Джо не поднимался.

— Вы победили в первом раунде, — резюмировал Лаубе. — Поздравляю вас, капитан.

Тяжело дыша, Хоуелл возвратился к столу и налил себе вина.

— Продолжим воскресные развлечения в другом месте, джентльмены, — проговорил он. — Лаубе, приготовьте вино. Мы поедем в Пратер. Машину поведу я.

Выходя со двора на улицу, Лаубе остановился возле бесчувственного негра, посмотрел на него, усмехнулся:

— Атомный удар. Вашим противником быть опасно, мистер Хоуелл!