Чудесное утро. И за окнами солнечно, и небо улыбается прекрасно и чисто, и птицы на карнизах крыш расщебетались высокими, звонкими голосами. И вместе с птичьим щебетом голосок певуньи Рози подарил этому утру песенку. Лиде тоже хотелось петь. Час тому назад Василий привез из комендатуры, куда Анна присылала из Москвы письма для отца, пакет. В нем для Лиды было три письма от Юрия Большакова. Он сообщал в них много новостей, и одна взволновала Лиду: скоро Юрий демобилизуется и возвратится в Москву. Этой осенью осуществится его мечта об университете.
…Дружба Лиды с Юрием окрепла в суровые дни декабря сорок первого года. Под Москвой гремела канонада, немецкие танки с черными крестами на броне пылали в заснеженных полях. А новые волны танкового наступления обрушивались на укрепления, которые им не суждено было пройти.
В один из вечеров, когда Лида готовила ужин себе и Анне, зашел сосед по квартире, семнадцатилетний Юрий Большаков, которого мальчишки двора за длинные пушистые ресницы и карие глаза прозвали «барышней Юрой». Между ним и Лидой перед войной завязались дружеские отношения. Они делились впечатлениями от прочитанных книг, ходили в кино, вместе лакомились мороженым и катались на лодке в Парке культуры. Юрий относился к Лиде покровительственно. Он был старше ее на три года, скоро должен был окончить школу и мечтал об университете. А Лида была семиклассницей, боялась мышей и носила голубые бантики. Но Юрий не в пример другим мальчишкам двора считал, что эти мелочи не могут препятствовать их дружбе. Кроме незначительных слабостей, у Лиды, по мнению Юрия, были и несомненные достоинства.
Войдя в комнату, Юрий поздоровался с Лидой, отряхнул с ушанки снег и ослабил военный пояс на ватнике, который носил как форму бойца противовоздушной дружины дома. Затем вынул из кармана вчетверо сложенную газету. Это была «Правда». Развернул ее, подал Лиде, указав на заголовок «Таня»:
— Прочти.
Статья произвела на Лиду огромное впечатление. Окончив чтение, девушка подняла на Юрия полные слез глаза.
— Она была, как и ты, комсомолкой, — сказал Юрий. — И жила с нами в одном городе. Возможно, мы встречали ее на улицах. Нужно брать с нее пример.
В тот вечер Лида решила вместе с Юрием участвовать в борьбе с фашистскими самолетами. Юрий обещал ей помочь.
…Тревогу объявили глубокой ночью. Лида вскочила с постели, быстро оделась, выбежала во двор Юрий ожидал ее. Торопясь и задыхаясь, они взбежали по лестнице, выбрались на крышу. Лида глянула вверх и замерла, увидев грозную картину, которая предстала перед нею.
Темное, глубокое небо было исполосовано десятками острых лучей прожекторов. Они колебались, скрещивались, как мечи, поднятые в защиту Москвы. В местах скрещений показывались маленькие серебристые самолеты, а вокруг них вспыхивали огненные искры разрывов. Вот один самолет накренился, его заволокло дымом; скользя вниз, он упал во тьму. Трассирующие пули прошивали ее цветными строчками. А вокруг звенело, гремело, ухало, и огни разрывов вспыхивали и гасли в необъятном небе.
— Бери песок, — сказал Юрий. — Если зажигалки упадут на крышу нашего дома, засыпай их. Береги руки — можно обжечься. Надень рукавицы!
И, грохоча по крыше тяжелыми сапогами, Юрий побежал на «свой участок» — к дымоходной трубе.
— Юра, куда ты? — крикнула Лида, она боялась остаться одна. Но Юрий ее не услышал.
Грохот стрельбы все усиливался, небо, освещенное прожекторами, трассами пуль и термитных снарядов, казалось, как никогда, высоким и страшным. Лида прижалась к чердачному фонарю, испытывая большое искушение нырнуть в его спокойное темное нутро, спрятаться на чердаке. «Смотри опасности в глаза, как Таня», — вспомнились ей слова, сказанные Юрием на лестнице. И она осталась на месте, глядя на битву, развертывающуюся в небе.
Зенитный огонь уничтожал воздушных врагов. Еще три самолета сорвались с высоты, упали, оставив за собой широкие дымные следы. Один самолет вышел из штопора, выровнялся, пошел вниз, стремясь сбить пламя, но оно разгоралось ярче, и самолет, как пылающий факел, Низко прошел над крышами домов.
Густой, злобный гул моторов приближался. Раздался резкий свист выброшенных бомб.
— Юра! — снова крикнула Лида, и голос ее задрожал.
— Держись! — услышала она из-за трубы.
В стороне площади Восстания один за другим громыхнули взрывы, плеснуло тусклым пламенем, и дом вздрогнул от основания до крыши. Свист несся с темного неба, все усиливаясь… Сердце Лиды замерло от страха. На крыше вспыхнули огни зажигательных бомб. Юрий и дружинники бросились гасить их. Лида боялась шевельнуться. Голос Юрия вывел ее из оцепенения:
— Лида! Живо на чердак! Бомба пробила крышу! Гаси ее, не то начнется пожар!
Лида юркнула в черный провал фонаря и в темном чердачном углу, возле сваленной в кучу рухляди, увидела шипящую, как ракета, «зажигалку». На чердаке не было страшно. Лида подбежала к шипящей бомбе, стала засыпать ее песком. Зловещее шипение смолкло. Запахло гарью: начала тлеть обивка старого, безногого стула. Песка не хватило на стул. Лида сорвала тлеющую обивку, бросила под ноги, затоптала. Дуя на обожженные пальцы, вспомнила о брезентовых рукавицах, оставленных на крыше.
После отбоя Лида и Юрий отдыхали на широкой чердачной балке. Было тихо и темно. Юрий сказал:
— Вот ты и прошла боевое крещение. Теперь ты настоящий боец противовоздушной обороны.
С тех пор во время воздушных тревог Лида дежурила на крыше. Научилась владеть собой, скрывать страх. После дежурства несколько минут сидела с Юрием на чердачной балке, которую они назвали «наша скамья под крышей». Здесь Лида узнала о желании Юрия уйти на фронт.
— Ты еще недостаточно взрослый для этого, — сказала Лида.
— А Таня? — возразил Юрий. — Она была только на год старше меня.
Дружба их становилась все нежнее и крепче. Юрий рассказал подруге о своей сокровенной мечте: после войны он станет астрономом. Это наука будущего. Читал из «Фауста»: «Взамен тоски своей унылой ты перебросишь к жизни мост, поймешь пути далеких звезд, горя живительною силой». Путь его к университетской аудитории должен обязательно пройти через поля сражений.
— Неужели кто-то другой должен мне завоевать мирную жизнь? Нет, Лида, я чувствую себя достаточно сильным.
…И вот сегодня три письма от Юрия.
Лида просмотрела на этажерке в своей комнате груду нот. Они остались от прежнего владельца квартиры. Не нашла ни Моцарта, ни Бетховена — ничего, что отвечало бы сегодняшнему ее настроению. Вальс Штрауса «Вино, карты, женщины», легаровская оперетта «Царевич», все остальное — фокстротно-танговая пестрота.
Лида вспомнила о привезенных из Москвы двух нотных тетрадях. Достала их из чемодана, села за инструмент. Играла долго и с увлечением. Сначала «Фантазию» Глинки, затем несколько романсов Чайковского.
У двери на веранду раздался звонок. Высокая старуха с длинным и узким лицом, сдержанно поклонившись девушке, спросила, говорит ли она по-английски. Лида ответила утвердительно.
— Маэстро Катчинский очень просит вас зайти к нему, — сказала старуха и, поклонившись, ушла.
Лида знала, что по соседству с ними живет разбитый недугом пианист Катчинский. Из окна она часто видела его в коляске. Музыкант, который не может играть! Лиде казалось, что он очень тяжело переживает свою трагедию.
Катчинский занимал две комнаты. Первая из них была большая и светлая, окнами на улицу. Ее убранство составляли стол, несколько стульев, диван с вышитыми подушечками. На стенах висело много фотографий, а в простенке — писанный маслом портрет молодой красивой женщины в голубом платье. На фоне цветущего миндаля прекрасно выделялись ее золотистые волосы. Цвет миндаля, зелень, обилие света придавали портрету ярко выраженный весенний колорит. Женщина держала в руке розу.
Мисс Гарриет проводила Лиду во вторую комнату. Она была небольшая, и единственное окно выходило во двор. Солнце сюда не заглядывало. Столик у пианино был завален газетами и журналами.
Катчинский сидел в глубоком кожаном кресле у окна. Он приветливо улыбнулся Лиде. Мягкая и обаятельная улыбка на миг оживила его болезненное, лицо.
— Здравствуйте! — тихо сказала Лида.
— Здравствуйте, фрейлейн. Садитесь. Простите, что я отнимаю у вас время. Но я слышал вашу игру и захотел познакомиться с музыкантом.
— И я рада познакомиться с вами, — сказала Лида.
— Ваша игра, — продолжал Катчинский, — понравилась мне. И особенно поразило меня, что вы хорошо преодолеваете механические особенности фортепианного звука. Инструмент звучит у вас лирично и искренне, он поет. Это не каждому дается. А ведь вы еще ученица!
— Да, я этой осенью собираюсь поступить на первый курс Московской консерватории.
— Где вы учились фортепианной игре?
Лида рассказала о музыкальной школе, в которой она занималась, о ее педагогах. Катчинский внимательно слушал.
— Как прекрасно поставлено у вас это дело! Поэтому Россия имеет много превосходных музыкантов. Я очень сожалею, что мне не пришлось побывать в Москве. Там, говорят, концерты пользуются огромным вниманием публики. Гостей-музыкантов там встречают хорошо.
— Выздоравливайте и приезжайте. Вы убедитесь в этом сами.
— Спасибо, фрейлейн, за доброе пожелание. Как вы разрешите мне вас называть?
— Меня зовут Лида.
— Если мне доведется встретиться с вами в Москве, вы к этому времени будете настоящим музыкантом. Я в это твердо верю.
— Спасибо.
— Расскажите мне о Москве, — попросил Катчинский. — Я испытываю огромный интерес к вашему городу. Мне хочется узнать о нем как можно больше.
Жизнь Лиды была неотделима от Москвы. И, рассказывая музыканту о родном городе, она говорила и о себе.
…Под зелеными березками в московском переулке стоял бревенчатый домик с жестяными петухами на трубе. В этом домике Вера Семеновна Лазаревская пела дочери колыбельные песни. Семилетняя Лида однажды нарисовала его цветными карандашами. В изображении Лиды он был похож на известную всем детям избушку на курьих ножках. Под тяжестью лет домик склонился набок; пышно зеленеющие березки поддерживали его тоненькими стволами, не давали ему окончательно повалиться.
Прошло немного времени, и на месте пятиоконного бревенчатого домика с петухами вырос огромный дом в пятьсот окон.
Лида привыкла видеть Москву радостной и светлой. Лишь по рассказам отца она знала о бывшей московской тесноте и неустроенности. Домики и лавчонки Охотного ряда, тронутая прозеленью Китайгородская стена, Страстной монастырь против памятника Пушкину, переулки, проходные дворы и лабазы на месте Манежной площади — все это отошло в прошлое, которого Лида не знала. Ей не верилось, что еще в год ее рождения кинофильмы не звучали музыкой, голосами и песнями, а движение безмолвных теней на экране сопровождалось игрой на пианино. Лида помнила, как улицы центра становились широкими и прямыми, как золоченых орлов на кремлевских башнях сменили алые звезды; ей исполнилось восемь лет, когда стала действовать первая очередь метрополитена.
С каждым годом Москва становилась все величественнее и краше. Убранная в кумач первомайских и октябрьских торжеств, она была веселой и юной, ее улицы и площади заполняли живые реки демонстраций, которые проходили по Красной площади, высоко вознося алый шелк знамен и звонкие песни. На трибуне Мавзолея среди членов правительства стоял Сталин. Лида и ее подруги хором выкрикивали приветствие. Сталин им улыбался доброй, отеческой улыбкой, подносил руку к фуражке или поднимал ее над головой. Этот приветственный жест вождя был запечатлен на многих фотографиях и плакатах. Школьницы несли к трибуне цветы. Москва ликовала и пела. Всеми владело чувство единой и дружной семьи.
Пыль строительства вилась над Москвой каждое лето. С новых домов снимались леса, в тесных переулках возле древних церквушек чернели вышки шахт строительства метрополитена, передвигались здания, и Москва превращалась в город широких, солнечных проспектов. На улицах появлялось все больше зелени и цветов, вырастали новые красивые здания, и многие уголки Москвы стали напоминать черты городов будущего, о которых так часто говорил дочерям Александр Игнатьевич…
Москва — город нового. И сейчас, когда Лида рассказывала музыканту о Москве, находясь так далеко от нее, в эти апрельские дни, на московских улицах создавалось и строилось все новое и новое.
В свою очередь Катчинский рассказал, как он учился, какие трудности приходилось ему преодолевать, как долго он не мог добиться признания публики, а добившись, убедился, что слушатели были слишком сыты, чтобы их мог взволновать Бетховен, а на концерты ходили скорее для того, чтобы поддержать давно установившуюся традицию, а не удовлетворить духовную потребность. И только однажды пианист узнал, что существует в мире иной, внимательный и благодарный слушатель: в Лондоне по приглашению «Общества любителей классической музыки» он выступил перед рабочей аудиторией. Затем в Шеффилде — перед английскими металлистами.
— Но ведь я не мог выбирать для себя публику, фрейлейн Лида. Меня самого покупали и продавали. Ах, если бы я мог пойти иной дорогой!
Катчинский долго молчал. Затем, застенчиво улыбнувшись, он попросил Лиду сыграть его сюиту «Венский вальс».
— Это, фрейлейн Лида, мое юношеское произведение. В молодости так торопишься сделать как можно больше, что кое-что навсегда остается только начатым. Я забросил клавир, и он пролежал в углу десять лет. Как с ним не расправились мыши?! А мне кажется, в сюите были свежесть и сила. Как это будет звучать сейчас?
Лида села за пианино. Мисс Гарриет подала нотную тетрадь со следами старых потеков на синей обложке.
При первых звуках сюиты Катчинскому необыкновенно ярко представился образ, вдохновивший его на это произведение.
…Веселый Августин пришел в город. Одежда бродячего музыканта и весельчака бедна и груба. На башмаках густым слоем осела пыль многих дорог. Но, кроме пыли и усталости, он принес звучащие на альпийских пастбищах песни пастухов, веселый звон кос и пение жниц на равнинах. В город веселый Августин пришел усталым, голодным, но те, кому нужны его музыка и песни, разделят с ним свой хлеб и кружку вина. Он пришел во-время: черные вороны в сутанах закончили свое карканье, народ оставляет Стефан-дом, под сводами которого, как грозовой гром, гулко рокотал орган. Люди толпятся у сосны посредине площади; ствол ее щетинится от гвоздей, — их вбивают прибывающие в Вену странствующие подмастерья кузнечного цеха. Таков обычай… Молодой кузнец вколачивает в ствол еще один гвоздь. Веселый Августин обращается к парню: «Дай, дружок, и мне гвоздок!» — «У кузнеца должны быть свои», — отвечает подмастерье. «Я свои израсходовал. Один вбил в стену хижины матушки Густы, она на него повесила серп, второй — над кроватью Альбертины. На нем висит тот веночек, который я сплел сегодня на заре своей крошке… Ах, до чего хороша эта девчонка! У меня до сих пор горят уста от ее поцелуев».
Лица людей светлеют от улыбок. Ведь небо над городом так ясно и чисто, солнце на нем вовсе не похоже на тот страшный зев ада, о котором говорил строгий, с высохшим лицом аскета, патер в кирхе, а шутки парня с волынкой напоминают о том, что и земля хороша.
Пусть уж господа — у них много досуга — подумают вдосталь в этот воскресный день о рае и аде, а кузнецу и каменщику, плотнику и сапожнику вовсе не грех посмеяться в свободный час шуткам веселого Августина…
Образ веселого Августина владел воображением композитора, когда в счастливый апрель своей молодости он создавал сюиту.
Веселый Августин — это бодрый, несокрушимый дух трудового народа, и он нашел выражение своей радости в вальсе, родившемся на улице, камни которой топтал грубыми башмаками веселый Августин. Это камни той мостовой, которую каждое утро видел из окна мансарды молодой Катчинский. Правда, ее скоро сменил черный асфальт. Улица маленьких радостей и большого человеческого горя… Она находилась далеко от центра. На ее панели каждое утро вертел ручку шарманки бывший пианист театра «Ронахер» Август Габбе. Шарманка выщелкивала старинные вальсы. Иногда она как бы захлебывалась и умолкала. Сидя на раскладном стульчике, старик спал, склонив голову на грудь. «Я ничего не могу с этим поделать, — говорил он. — Это выше моих сил. Я засыпаю, везде засыпаю: и в кирхе, и за столиком кафе, и в трамвае. Меня будят, но я уже давным-давно проехал свою остановку, и мне приходится тратить последние гроши на обратный путь. Ах, если бы я мог заснуть и никогда не проснуться!» Эта старческая слабость и была причиной увольнения Габбе из оркестра. Он стал нищим. Однажды шарманка умолкла. Старый Август заснул и не проснулся больше…
В те дни Катчинский не думал о болезнях, об одинокой старости… После дождя асфальт улицы блестел, отражая, словно черное зеркало, дома и небо. Над городом сияла трехцветная арка радуги. Казалось, это был мост в радостное и светлое будущее. Не горе старого Августа и других жителей улицы, а радуга нашла свое отражение в сюите. Вот мелодия, в которой выражена радость первой любви, она нежна и красива; вот весенние хоры прилетевших на крыши и в парки родного города птиц, в них все звуковое разнообразие весны; вот вечер прощания с любимый городом — в мелодии звучит грусть расставания и радость будущей встречи…
Закончив играть, Лида несколько времени находилась под впечатлением музыки Катчинского. Но почему ее никто не узнал? Десять лет клавир пролежал в углу. Он мог бесследно затеряться. Сам ли Катчинский забросил свое произведение или его не признали?
Глухой стон, в котором прозвучали отчаяние и боль, заставил Лиду оглянуться. Закрыв лицо руками, Катчинский плакал.
Лида бросилась к нему.
— Вам тяжело… я знаю, но не отчаивайтесь. Вы еще будете здоровым и сможете работать. Я верю… вы приедете в Москву, мы встретимся. Я очень, очень верю в это.
— Спасибо, фрейлейн Лида. — Катчинский отнял руки от лица. — Минутная слабость. Это пройдет… Я дал слово одному человеку не терять мужества. Это важно сейчас — не терять мужества!
Катчинский попросил Лиду купить для него вышедшие за последнее время музыкальные новинки. После обеда Лида отправилась в город выполнять поручение.
На Грюнанкергассе и близлежащих улицах было безлюдно и тихо. За улицей Моцарта начиналось оживление. Чувствовалась близость одной из главных магистралей Вены — Кертнерштрассе. На небольшой площади против разбитого универмага высоко над крышами города возносились к небу каменные узоры готической колокольни Стефан-кирхе. Здание собора украшали почерневшие от времени скульптуры. Они изображали толстых пап и прелатов. Хвостатые химеры под крышей скалили зубы на тощих мужиков, которые, в отличие от дородных священнослужителей, олицетворяли смертные грехи человечества.
Когда-то здесь был центр города. На узких извилистых уличках сохранились старинные дома со сводчатыми подвалами. Теперь в них торговали вином и пивом. Своды подвалов напоминали о веках, прошумевших над ними. Отступая, гитлеровцы подожгли старинную кирху, и здание теперь ремонтировалось. На срочный ремонт кирхи было благословение святейшего папы римского. Для этого у церковников нашлись деньги.
У забора, за которым происходит ремонт, — афишный стенд, оклеенный разноцветными плакатами. Из них Лида узнала о театральных и музыкальных новостях города. Опера дает «Сказки Гофмана» Оффенбаха и анонсирует «Пиковую даму» Чайковского; Раймунд-театр обещает оперетту «Маска в голубом». Центр стенда занимала большая афиша, оформленная пестро и крикливо:
ВАРЬЕТЕ «КОНТИНЕНТАЛЬ» РЕВЮ: ПРЕКРАСНЫЕ ВЕНКИ ДЕМОНСТРИРУЮТ СЕГОДНЯ СИЛУ ЛОВКОСТЬ И ТОЧНОСТЬ УДАРА. В программе: женщины — победительницы «Железного Билли» и «Черного Джона» Эвелина и Ева Вольно-американская борьба. Борются три пары. Женщины-боксеры Августина и Ролла, Анита и Маргит. Женщины-обезьяны. Маргарита и Марианна — чудо акробатики! Женщина-змея Александрина единственная в этом жанре.
На афише были фотографии Эвелины и Евы в традиционных костюмах цирковых борцов: в черных трико, в мягких башмаках со шнуровкой; Маргариты и Марианны — девушек с лоснящимися от помады губами, сидящих на столе в лягушечьих позах, готовых к обезьяньим прыжкам; Августины и Роллы: улыбаясь с наигранной актерской кокетливостью, они грозили друг другу огромными боксерскими перчатками; блондинка со вздернутым носом — Александрина, стоя на пуантах, перегибалась назад, чтобы достать зубами приколотую к поясу розу.
Все артистки были красивы. Это, по мнению дирекции варьете, и должно было привлечь публику. Ведь многим захочется видеть, как Августина и Ролла будут разбивать друг другу боксерскими перчатками греческие носы и улыбающиеся губы, а прекрасная Эвелина — выворачивать партнерше руки!
Афиша бросалась в глаза, и все прохожие обращали на нее внимание. Она успешно конкурировала со скромными оперными и театральными афишами.
Лида пересекла площадь и, пройдя квартал Грабена, вошла в узкую уличку. Витрины ютившихся здесь магазинов не освещало солнце. Рекламная блондинка с ярко накрашенными губами, опустив глаза на флаконы духов и губную помаду, красовалась в одной из витрин; во второй тускло поблескивали позолоченные корешки книг. Третий магазинчик назывался «Венская мелодия». Здесь торговали нотами. Лида остановилась у витрины. Она была так же пестра и криклива, как витрина парфюмерной лавки. Пестроту создавали обложки музыкальных новинок. На них были изображены томные блондинки, кровоточащие сердца, пронзенные стрелами: окно мансарды с силуэтами влюбленных за занавеской: сверкающая глазами кошачья пара на дымовой трубе. Здесь месяц объяснялся в любви ярко пылающей Венере, а уличный фонарь — одинокой «ночной Маргарите».
Лиду удивила вся эта пошлость. И только одна новинка была оформлена с некоторым вкусом: под синим звездным небом к сверкающим вдали огням города шла, взявшись за руки, пара. Это произведение называлось «Соната любви».
Дверной звоночек мелодично звякнул. Худощавый старик в потертом, но аккуратном люстриновом пиджачке, с гладко зачесанными седыми висками поливал пол из крохотной детской лейки. Ответив поклоном на приветствие, старик поставил лейку на стул, зашел за прилавок и уставился на Лиду хитро поблескивающими внимательными глазками.
— Что вам угодно, фрейлейн? — спросил он.
— Я хотела бы познакомиться с новинками. — Помолчав немного, Лида добавила: — С настоящими музыкальными новинками.
— Настоящими? — спросил старик, придвигая к Лиде груду нот. — Попробуйте выбрать, фрейлейн.
Лида стала перебирать ноты, еще пахнущие краской. Здесь было все то же, что и на витрине. Размалеванные обложки фокстротов и легких песенок; трубочист, распевающий серенаду на крыше дома, вблизи готической башни Стефан-кирхе; влюбленный жокей, мчащийся к финишу; еще одна блондинка, прижимающая к груди два алых сердца.
Лида взяла «Сонату любви» и песенку «Ночь», стала читать. Старик внимательно следил за выражением ее лица.
— Простите, — сказал он, когда Лида отложила в сторону не оправдавшие ее надежд сонату и песенку, — вы иностранка?
— Да.
— Откуда вы прибыли в Вену, если это не секрет?
— Из Москвы.
— Тогда вам здесь нечего искать, фрейлейн. Мне кажется, вы воспитаны на настоящей музыке. Искать хорошие музыкальные новинки в наших нотных магазинах могут только люди, не знающие истинного положения дел. Вот, пожалуйста, симфоническая поэма. Но напрасно искать в ней то, что присуще истинному музыкальному произведению. Какофония — иначе это не назовешь.
— А легкая музыка? — спросила Лида. — В ней, я думаю, венские композиторы следуют своим знаменитым предшественникам?
— Синкопа, — ответил старик. — Синкопа — единственный элемент этих произведений, а мне, простите, говорить о ней противно: она слишком надоела за последние годы. Все это последствия постоя наци в музыке. Они превратили то, что некогда было вдохновенным, творческим и чистым, в грязное скотское стойло. Под музыку, созданную их композиторами, можно только орать по-ослиному и топтаться, подобно коровам, в бессмысленном танце. Придется долго изживать последствия этого постоя.
— А послевоенные произведения?
— Есть и такие, фрейлейн. Вот они, пожалуйста. Но не пытайтесь играть их, не стоит. Все это джаз, джаз и джаз… Королем этих ремесленников является американец Гершвин. Его привезли к нам из-за океана вместе с жевательной резинкой. А этот джентльмен совершенно не считается с таким пустяком, как человеческое ухо. У него есть симфоническая поэма, тема которой — свисток паровоза, а контртема — звуки автомобильных клаксонов. Его принцип — «проникнутые металлом звуки». Этой дряни у меня сколько угодно.
Лида улыбнулась:
— Хорошо же вы рекламируете свой товар!
— Лучше мне умереть с голоду, чем видеть распространение этого хлама! — сердито ответил старик. — Мне больно за музыкальную честь родного города. Но, видите ли, есть покупатели, которым я отпускаю эту бездушную трескотню с легким сердцем. Они хотят танцевать под звуки автомобильных клаксонов. Это девчонки, вкусы которых испортили американцы. Они ищут последнее слово американской танцевальной техники — танец «буги-вуги». Пусть себе танцуют! Они выручают меня. Поэтому в Вене звучит пошлая песенка «Мужчина, которого я люблю», в Вене, фрейлейн, в городе мировой музыкальной культуры, в городе, где Чимароза создал «Тайный брак», Моцарт — «Женитьбу Фигаро», Бетховен — «Фиделио»! Стоит ли нам гордиться сейчас тем, что здесь звучала волшебная скрипка Паганини, дебютировал Шопен и Карл Черни воспитывал великого Листа!
Старик сгреб выложенные ноты и, помолчав немного, заговорил более спокойно:
— Если вы желаете приобрести что-либо новое, изящное и приятное, то я вам посоветую серенаду итальянца Энрико Тозелли или же фантазию на темы шраммелевских песен «Вечер в Граце». Последняя вещь далеко не новинка, но в ней есть свежесть и бодрость, есть дух здоровой Вены. Братья Шраммель, к сожалению, совершенно не известны за пределами нашего города. Рекомендую вашему вниманию их песенки. Надеюсь, фрейлейн, если вы проживете в Вене месяц-два, вы будете иметь возможность познакомиться с одним из шраммелевских квартетов. Они иногда выступают в кафе.
Кроме вещей, которые советовал старик — они назначались Катчинскому, — Лида для себя взяла две тетради сонат Моцарта, «Баркароллу» Шопена, «Метель» Листа и «Фантазию» Шумана. Старик свернул нотные тетради в трубочку, перевязал розовой лентой. Лида расплатилась, пожала руку старику. Тот, заглянув ей в глаза, грустно улыбнулся.
— Прощайте, фрейлейн. Мой совет: не ищите в венских нотных магазинах настоящих музыкальных новинок. Верьте моей опытности и искренности.
— Спасибо, — ответила Лида и вышла.
Пройдя немного уличкой без солнца, она свернула в выходящий на Кертнерштрассе переулок. Но он был завален горой битого кирпича, ржавого гнутого железа. Нужно было возвращаться назад. На вершине горы работало несколько человек, вооруженных лопатами и кирками. Они вытаскивали из кирпичной завали железо, гнутые балки и складывали их на грузовую машину.
За их работой внимательно наблюдали три спортивного вида здоровяка, одетых словно по стандарту: на всех были зеленые шляпы, украшенные множеством альпинистских значков, серые пиджаки с зелеными отворотами, брюки с двойными того же цвета лампасами. Жуя американскую резинку, здоровяки перебрасывались скептическими замечаниями по адресу работающих.
Таких завалов в городе было много. Они превращали переулки в тупики, мешали нормальному движению. Но никто не убирал их. Обложки журналов даже воспроизводили живописность этих гор, созданных войной, а карикатуристы изображали влюбленных, собирающих эдельвейсы на кирпичных вершинах. Это называлось «идиллией 1960 года». Те, кому нужно было попасть в переулок со стороны Кертнерштрассе, вынуждены были делать трехквартальный крюк. Но были и охотники взбираться на кирпичную высоту — в грубых, подбитых гвоздями башмаках, в брюках гольф, с альпинистскими значками на шляпах; им, одолевавшим высокие пики и дикие перевалы Альп, видимо, доставляло удовольствие карабкаться на эти крутизны. Но убирать кирпичные кучи с улиц было вовсе не альпинистским занятием…
Трое таких «альпинистов», перевалив через гору в переулке, заинтересовались необычным для Вены явлением: с улиц убирались следы войны. Работающих, правда, было очень мало.
— Эта работа напоминает мне воскресную службу в кирхе, — сказал один из здоровяков. — Она безнадежно длинна.
Второй посмотрел на часы:
— Им незачем спешить: в их распоряжении много времени.
— Много, говоришь? — усмехнулся третий.
— Да, препорядочно. Их всего пятеро, а гора огромная. Работы на год.
Двое здоровяков громко рассмеялись, третий выплюнул свою жвачку на мостовую.
Один из работающих, худой и высокий человек в коротком пиджаке, из рукавов которого торчали большие красные руки, взглянул на здоровяков.
— Вы бы нам помогли, — сказал он. — Возьмите лопаты — работа пойдет быстрее. Ведь это железо предназначено для хорошего дела — оно пойдет на перила и фонари для моста на Шведен-канале.
Трое здоровяков многозначительно переглянулись.
— Перила? — усмехнулся один из них. — Разве мост на Шведен-канале выдержит железные перила? Я, например, не рискну ступить на этот мост: мне не хочется купаться в грязных водах канала.
Один из здоровяков громко заржал, довольный шуткой своего товарища, а тот продолжал разглагольствовать:
— И вы, дурачье, работаете на этот пропагандистский мост? Вам что, заплатили деньгами Коминтерна?
— Вы-то уж, наверно, покупаете свою резину на американские денежки. — ответил им худой. — Если вы во всем видите рекламу и пропаганду, то почему не посоветуете своим хозяевам, чтобы они восстановили в Вене, хотя бы с рекламной целью, с десяток домов? Ведь американцы, говорят, большие мастера рекламы.
— Ты, дядя, случайно не герр Геслингер из» Фольксштимме»?[4] — спросил «альпинист».
— Которому следует прищемить нос, чтобы он не совал его не в свои дела! — подхватил другой.
— У него нет его брюха! — засмеялся третий.
Гельм, выглянув из кабины грузовика, сказал работающим на вершине:
— Вы еще разговариваете с этой сволочью? Разве не чувствуете по их голосам, что они недавно сняли коричневые рубашки? Гоните их!
В здоровяков полетели куски кирпича. Ругаясь и грозя кулаками, они быстро скрылись.
Лида с улыбкой наблюдала за отступлением «альпинистов».