ГЛАВА ПЕРВАЯ
Мир дому сему
Скитаясь между двух миров: одним — умершим, Другим — еще лежащим в колыбели… Мэттью Арнольд
I
Когда вернешься домой после двух лет отсутствия, поело того, как повидал Париж, Лондон и Нью-Йорк, вдруг обнаруживаешь, что дом за это время почему-то стал меньше, что он далеко не так роскошен, как казалось, а даже наоборот — порядком облез и обветшал. Лани и Бэдд бродил вокруг виллы и отмечал про себя, как вылиняли голубые жалюзи и что сделал с железными петлями коварный морской воздух. Внутри обивка мебели загрязнилась, занавеси уныло обвисли, рояль дребезжал — надо было наново отделывать весь дом. Только «Восход солнца» Ван-Гога и «Пруд с лилиями» Моне не утратили своего великолепия.
Ланни шел только двадцатый год, но ему даны были полномочия распоряжаться в доме, как он хочет.
Была середина лета 1919 года, и Ланни только что вернулся с Парижской мирной конференции. Он мечтал участвовать в перестройке Европы и ради этого трудился шесть месяцев подряд, а получилось из этих трудов бог знает что — так он полагал, и друзья его соглашались с ним. Теперь он решил взять на себя задачу попроще — обновить дом своей матери. Уж это-то можно сделать как следует. О мировой политике он больше и слышать не хотел; его ум занимало одно: как поскорее проникнуть в тайны ремесла строителя, плотника, каменщика, декоратора и садовода.
II
В одном углу усадьбы приютилось маленькое каменное строение. Оно стояло на опушке рощицы, фасадом к западу, к золоту и сини Средиземного моря. В домике было всего два окна, и свет проникал в него, главным образом, сверху, через застекленный северный скат крыши. Этому строению еще не было пяти лет, но в нем уже жил призрак, и Ланни после двухлетнего отсутствия не сразу набрался смелости войти. Он снял засов, открыл дверь и простоял несколько минут на пороге, заглядывая внутрь, словно боясь потревожить даже пыль на полу.
Здесь ничего не трогали с того трагического дня — немного больше года тому назад, — когда Марсель Детаз отложил кисть и палитру, написал записку жене и украдкой ушел из дому, чтобы ринуться в пекло войны. Ланни тогда отсутствовал, и ему не хотелось расспрашивать об этом мать; лучше ей поскорее все забыть, но сам Ланни никогда не забудет своего отчима.
Озираясь, он медленно вошел в комнату. На мольберте, прикрытый куском ткани, стоял подрамник. На столе лежала палитра; краски высохли и затвердели. Рядом валялась голубая шапочка художника, поношенная и выцветшая; и тут же лежал газетный лист, на котором выделялись заголовки, извещавшие о последнем стремительном наступлении немцев на Париж. Далекий голос сказал Ланни: «Ты видишь — я должен был итти». Спокойный голос, ведь Марселю никогда не приходилось спорить со своим пасынком.
Он погиб, Франция спасена, и вот его студия: ставни заперты, окно в потолке затянуто шторой, и на всем — годичный слой пыли, которую через щели в окнах и дверях нанес мистраль. Ланни открыл ставни, со скрипом повернувшиеся на ржавых петлях, и впустил в комнату яркий свет южного солнца. Он увидел на столе раскрытую книгу — труд по стратегии; странно, что художника занимала такая тема, но надо думать, он пытался понять, что происходит с его patrie[1] и нужна ли родине жизнь одного из ее сынов, уже получившего увечье на службе ей.
Ланни снял покрывало с мольберта. Там оказался карандашный набросок, при виде которого у Ланни сжалось сердце. Это было лицо крестьянина, Ланни тотчас узнал его — старик-шофер, водивший грузовики у одного из цветоводов на Антибском мысу; он учил Ланни править машиной. Марсель мастерски владел линией: легкий нажим карандашом, и рисунок оживал. Сквозь эти карандашные штрихи было ясно видно, что сделали с человеческим лицом солнце и ветер. В морщинках вокруг глаз пряталась хитрая усмешка, а в жестких, встопорщенных усах ощущался дух тех предков, которые шли в Париж, волоча за собой пушку, с песней на устах: «О граждане, в ружье! Смыкай со взводом взвод!»
Ланни поднес набросок к свету, чтобы вглядеться в детали, и снова услышал далекий голос: «Ты видишь, я оставил частицу себя!»
Позади студии была кладовая; Ланни отпер дверь. Вдоль стен тянулись полки, на полках стояли натянутые на подрамники и покрытые пылью полотна. Картины Марселя Детаза не продавались на аукционах, газеты не кричали о заплаченных за них баснословных ценах. Поэтому ни одному вору не пришло в голову вломиться сюда.
Ланни не было надобности рыться в этих холстах — он знал, на каких полках хранятся батальные полотна, на каких — пейзажи Антибского мыса или фиордов Норвегии, островов Греции и Африканского побережья. Стоя в этой темной, пыльной комнате, он испытывал то же странное чувство, которое охватывало его среди развалин древнего храма, когда отчим рассказывал ему о жизни давно ушедших из мира людей, влюбленных в красоту. Теперь и Марсель ушел к ним, и, быть может, они встретились где-нибудь в Елисейских полях и вели между собой беседы, делясь друг с другом секретами мастерства или вновь переживая битвы, в которых участвовали на земле. Марсель, участник второй битвы на Марне, мог встречаться с героями Фермопил, как равный. Ланни вспомнил изречение из греческой антологии, которую они вместе с Марселем читали среди развалин: «Во время мира сыновья хоронят отцов; во время войны отцы хоронят сыновей». Прошло двадцать два столетия — и то же самое происходило на глазах Ланни во Франции, Англии и Америке.
Марсель оставил после себя еще и другую память. Ланни сейчас впервые видел крошку Марселину; ей было столько же месяцев, сколько Ланни лет, и она была, как и он, дитя юга; она играла в саду, валялась в траве, на знойном солнце, в одних трусиках, коричневая, как орех. Старая собака, друг семьи, принесла щенят, и Марселина бегала, переваливаясь на толстых ножках, щенята гонялись за ней, падали друг на друга, и она падала на них. Это была очень милая картина. Как приятно было бы отцу делать с них наброски! И Ланни еще раз подумал, какая странная штука жизнь — и как она расточительна. Марсель так много знал, и вот он ушел, а дочери его придется начинать все с самого начала — учиться ходить, подниматься после падения и снова пускаться в путь.
III
Пришли штукатуры и принялись за наружные стены виллы. Маляры орудовали в гостиной. Обойщики увезли мебель, чтобы сделать новую обивку из мягкой и прочной коричневой материи; фоном для нее будут кремовые обои со спокойным рисунком. Ланни решил, что такое убранство будет гармонировать со строгими взглядами его друга и настроением матери, превратившейся в домоседку.
Пришел настройщик, настроил пианино, и Ланни снова погрузился в музыку. Сколько раз за последние годы он прибегал к ней, когда жизнь становилась слишком сложной. Секретарь-переводчик на мирной конференции бессилен был помешать итальянцам захватить югославскую территорию или туркам — убивать армян, но когда он сидел за роялем, он был сам себе господин, и если ему не нравились модуляции композитора — в его власти было их изменить. Пальцы Ланни утратили беглость за то время, когда он подготовлял отчеты о территориальном распределении национальностей в Европе; но у двадцатилетнего юноши пальцы быстро обретают прежнюю гибкость, и Ланни очень скоро почувствовал себя как дома в этом саду наслаждений, где он намеревался провести остаток дней своих.
Чтобы попасть в Бьенвеню, надо было сперва проехать по подъездной аллее; в самом ее начале находились тяжелые ворота, которые можно было при жеЛанни запереть. А там, где начиналась дорожка к дому, была деревянная калитка, по обеим сторонам которой стояло но кусту алоэ, — сейчас они были в цвету. Над калиткой висел колокольчик, и всякий, кто хотел войти, должен был позвонить. Внутри были пальмы, бананы, целый каскад пурпурной бугенвиллеи, запах нарциссов и жужжание пчел; здесь все было красота и покой, и Ланни хотел, чтобы здесь обитали любовь и дружба. Он соберет вокруг себя кучку друзей — людей, которые любят искусство и которым ничего другого в жизни не надо.
IV
Плотники строили новую студию. Остов здания возникал с магической быстротой — большая комната для работы, а при ней маленькая спальня и ванна. Ланни следил за стройкой и иногда, ради забавы, пытался помочь плотникам, а затем уходил поупражняться в игре с листа. Когда ему хотелось общества, он звонил Джерри Пендлтону и предлагал ему вместе пойти купаться или поехать на ночную рыбную ловлю с факелом. Они сидели в ялике на тихой воде и вспоминали о том, как когда-то рядом с ними вдруг всплыла австрийская подводная лодка. Бывший репетитор, ветеран битв на Маасе и в Аргоннах, разделял настроения своего бывшего питомца; ему тоже хотелось забыть о политике — и какое же странное убежище нашел он в пансионе Флавен в Каннах!
Он женился на всей французской нации — так он в шутку говаривал Ланни: кроме ласковой и кроткой Сериз, была еще ее мать, которой принадлежала половина пансиона; затем тетка, владелица другой половины, помогавшая вести дело, и, наконец, постояльцы; в это знойное летнее время не было туристов, а лишь постоянные жильцы — респектабельные французы, служащие банков и других учреждений, которые считали себя как бы членами семьи и вмешивались во все ее дела. Джерри рад был иметь своим другом соотечественника-американца, перед которым можно было излить душу, а так как Ланни прожил большую часть жизни во Франции, он мог объяснить Джерри то, что было ему непонятно, и уладить многие недоразумения. Тоже своего рода мирная конференция!
Рыжеволосый красавец лейтенант Джерри Пендлтон стал теперь женатым человеком, — на нем лежала обязанность кормить семью, но как ему это сделать? Денег у него нет, и работу в Каннах получить невозможно. Тысячи французов возвращаются с войны и ищут работы; а туристов в летнее время не бывает, да и очень сомнительно, будут ли они зимой. Джерри готов был пойти работать простым рабочим, но во Франции это было немыслимо; ему приличествовало браться лишь за конторскую работу, блюдя достоинство и престиж пансиона, рассчитанного на самых почтенных буржуа. Заботливые хозяйки кормили его и боялись даже напомнить ему неосторожным словом о его унизительном положении. Его отец был владельцем нескольких аптек в далеком краю, краю циклонов, который назывался Канзас, и если задеть достоинство Джерри, он, того и гляди, прикажет жене укладывать чемоданы и увезет ее за океан, и тогда мать и тетка лишатся своей единственной отрады, рухнет их мечта покачать на руках внука или внучатного племянника.
Пока что Джерри нашел довольно удачный выход из положения: прихватив корзинку, он отправлялся на рыбную ловлю и возвращался нагруженный всякими диковинными тварями, которые в изобилии водятся у скалистых берегов Средиземного моря: тут были и морские ежи, и морской окунь, и длинный зеленый угорь — мурена, и серый лангуст в твердой скорлупе, и каракатицы, маленькие и большие, которых варят в их собственных чернилах. Этот улов приятно разнообразил меню пансиона, и Джерри при этом ничуть не ронял своего достоинства, ведь рыбная ловля — это спорт. И пока Джерри забавлял своего друга рассказами о жильцах, почтенные хозяйки услаждали жильцов подробнейшими рассказами о вилле Бьенвеню и ее обитателях, о постройке студии, о новой отделке дома, о печальной судьбе мадам Детаз, муж которой погиб, сражаясь за родину; бедняжка сейчас проводит время траура в Испании.
V
В уголке гаража на вилле Бьенвеню свалено было около сорока деревянных ящиков, прибывших на пароходе из Коннектикута в Марсель, с книгами, завещанными Ланни прадедом, Эли Бэддом. Юноша собрался с духом, позвал столяра, повел его в студию Марселя и заказал ему книжные полки. Ланни решил сделать студию своим рабочим кабинетом; он был уверен, что Марсель одобрил бы это решение. Эта студия для Ланни значила больше, чем для кого бы то ни было, не исключая и Бьюти. Она любила картины Марселя за то, что они были написаны им, а Ланни любил их за то, что они были настоящим искусством, и Марсель понимал эту разницу и не раз шутил на этот счет, усмехаясь своей особенной, одновременно и веселой и грустной усмешкой.
Когда полки были покрашены и высохли, Ланни велел вносить ящики, и Джерри явился, чтобы помочь ему распаковывать их. Бывший лейтенант не отличался ученостью, хотя и был в колледже и даже чуть-чуть его не кончил; его потрясло такое количество книг — две тысячи томов! — а еще больше заявление Ланни, что он намерен их все прочитать. Старый унитарианский проповедник оказался еще более образованным, чем предполагал его правнук: здесь были собраны лучшие книги мира на пяти-шести языках — по богословию немного, зато очень много по истории и философии, мемуары и биографии и всякого рода художественная литература.
На латинские и греческие книги Ланни махнул рукой. Но он владел французским и немецким языками, мог освежить свои познания в итальянском и быстро изучить испанский, которому учились теперь Бьюти и Курт.
Разместить в порядке такое множество книг было нелегкой задачей. Ланни и Джерри брали охапку книг и ставили ее на одну полку, а затем решали, что надо не так, и переставляли их на другую. Затем явился еще помощник — м-сье Рошамбо, пожилой швейцарец-дипломат, поселившийся на склоне лет в Жуан-ле-Пэн. Он жил в маленькой квартире вдвоем с племянницей, и летом, когда Лазурный берег пустеет, ему было скучновато. Он знал Марселя и восхищался его картинами, он был с ним в те страшные дни, когда художника привезли с фронта с изуродованным лицом, покрытым шелковой маской. Человек начитанный и со вкусом, Рошамбо мог многое сказать Ланни о его книгах и посоветовать, куда что поставить. Попутно он раскрывал то одну, то другую и, случалось, увлекался ее содержанием, и Ланни разрешал ему взять ее с собой и почитать дома.
VI
Так прошло лето. Рабочие трудились не покладая рук, и вилла уже вся блестела, как новенькая, а постройка студии близилась к концу.
Ланни вернулся к музыке. Из уважения ко вкусам Курта он разучил много вещей Баха. Ему самому нравились стремительные пассажи «Садов под дождем» Дебюсси, но он не был уверен, одобрит ли Курт французскую музыку. Он наслаждался оригинальными фантазиями «Картин с выставки» Мусоргского; когда-то он побывал на одной выставке с Куртом, а на других — со своим английским другом Риком и со своим отчимом, и теперь Ланни мысленно брал всех этих друзей с собой на причудливую русскую выставку.
Крошка Марселина совладала, наконец, с проблемой равновесия и научилась ходить и даже бегать не спотыкаясь. Когда Ланни играл, она обычно появлялась в дверях, и, как-то раз наблюдая за ней, он заметил, что она раскачивается в такт музыке. Он заиграл простой мотив с четко выраженным ритмом, и ножки ее задвигались; тогда он решил, что она должна сама открыть искусство танца. Так Ланни вступил в новую для него область изучения ребенка, он предавался этому занятию неделя за неделей, — маленькие ножки топтались, и смеющиеся карие глазенки сияли радостью. Вдруг малютка начала обнаруживать необычайные успехи, и Ланни готов был написать матери, что в их семье растет вундеркинд, но тут он узнал, что их кухарка Лиз нечаянно испортила научный эксперимент: она брала малютку за руки и танцевала с ней во дворе. После этого Ланни изменил метод: он вставлял пластинку в патефон, и крошка Марселина начала проходить полный курс ритмики Жак-Далькроза с вариациями в духе свободной выразительности по образцу Айседоры Дункан.
Мысли Ланни постоянно возвращались к Рику и Курту — его друзьям детства, которые сражались друг против друга во время войны и которых он решил снова помирить. Он не говорил этого Курту; он просто пересылал матери письма Рика, зная, что она прочтет их своему возлюбленному. Ланни уже обдумал: он поселит Курта в новой студии, где у молодого композитора будет новый рояль и все, какие ему понадобятся, инструменты и ноты; а когда все будет готово— приедет Рик со своей маленькой семьей и снимет поблизости виллу или бунгало. Три мушкетера от искусства будут толковать о подлинно важных вещах, тщательно избегая международной политики.
Таков был план Ланни. Он вспомнил Ньюкасл в штате Коннектикут и своего старого угрюмого пуританина-дедушку, который фабриковал пулеметы и снаряды, а по воскресеньям вел класс библии для рабочих. В первое воскресенье после перемирия он взял темой текст из 122-го псалма: «Да будет мир окрест стен твоих и благоденствие в чертогах твоих.» Внук узнал, что один из столяров, работавших в усадьбе, был искусным резчиком по дереву, он привел его в гостиную и велел вырезать первую половину этого текста старинной вязью на широком карнизе массивного камина.
Уже после того, как надпись была вырезана, Ланни в одной из книг прадедушки Эли о древней Греции прочитал слова Аристофана «Euphemiasto», что означает: «Да будет здесь мир» или «Мир дому сему». Это была точка, в которой пересеклись устремления греков и древних израильтян; это было то, чего алкали сердца честных людей во всем мире. Но из своих шестимесячных похождений на дипломатическом поприще Ланни вынес убеждение, что честным людям придется еще долго ждать, пока сбудутся их чаяния. А в настоящее время — самое лучшее, что может сделать человек, это построить не слишком дорогой дом в какой-нибудь части света, где нет золота, нефти, угля и других полезных ископаемых и где нет поблизости спорной границы или стратегически важных участков суши или воды. Здесь, если ему посчастливится, он найдет покой в собственных стенах, и, быть может, здесь его осенят мысли, которые окажутся полезными для истерзанного враждой мира.