Мы оплакиваем судьбу нашего сотоварища — Капитан предлагает Моргану свободу, от которой тот отказывается — Нас доставляют к нему, и мы подвергаемся допросу. — Моргана отсылают снова под стражу куда отправляют также и меня после диковинного судебного разбирательства
Такое известие невыразимо опечалило моего сотоварища и меня, так как наш несчастный приятель своим мягким нравом приобрел любовь и уважение нас обоих, и чем больше мы сожалели о его безвременной смерти, тем большее отвращение испытывали к злодею, бывшему, без сомнения, виновником ее.
Но этот отъявленный негодяй не обнаружил никаких признаков сожаления о смерти Томсона, хотя должен был бы сознавать, что своим дурным обращением побудил его принять фатальное решение. Он попросил капитана снова освободить Моргана для ухода за больными, и капрал был послан расковать Моргана; но тот заявил, что отказывается от освобождения, пока не узнает причины своего ареста: ни для одного капитана в мире он не станет ни теннисным мячом, ни воланом, ни рабом, ни поваренком. Оукем, столкнувшись с его упорством и опасаясь, что безнаказанно не сможет дольше нас тиранить, решил устроить подобие суда и приказал привести к нему на шканцы нас обоих, где он торжественно восседал с клерком по одну сторону и со своим советчиком Макшейном по другую.
Когда мы подошли, он приветствовал нас так: — Будьте вы прокляты, джентльмены! Любой капитан приказал бы вас обоих вздернуть на рею без всякого суда за преступления, в которых вы повинны. Я, будьте вы прокляты, слишком добр, разрешая таким собакам, как вы, говорить в свою защиту!
— Капитан Оугем, — сказал мой сотоварищ по мучениям, — Поистине в вашей власти (покуда, плагодарение господу!) вздернуть нас всех по вашей воле, желанию или прихоти! И для кое-кого из нас, может пыть, лучше пыть вздернутым, чем выносить мучения, на которые мы опречены. Так и фермер может повесить козлят для своей запавы, удовольствия или развлечения. Но все же, если не на земле, то на непе, есть такая вещь, как справедливость, которая покарает огнем и серой всех тех, кто отнимает жизнь у невинных людей по прихоти и по злопе (опратите внимание!). Итак, я хотел пы знать, в чем мои преступления, и увидеть того, кто меня опвиняет.
— Сейчас увидите, — сказал капитан. — А нука, доктор, что вы имеете сказать?
Макшейн выступил вперед, долго откашливался, чтобы прочистить горло, но, прежде чем он начал, Морган обратился к нему так:
— Доктор Макшейн, взгляните мне в лицо, посмотрите в лицо честного человека, которому ненавистно лжесвидетельство, как сам дьявол, и да пудет господь пог судьей между вами и мной!
Доктор, не обратив внимания на заклинание, произнес следующую речь, если память мне не изменяет:
— Вот что я вам скажу, мистер Морган: то, что вы сказали о честном человеке, это правильно, и мое мнение такое, что если вы честный человек, то тогда вы заслужили, чтобы вас оправдали в этом деле. Потому что вот что я вам скажу: капитан Оукем решил со всеми поступить по справедливости. А со своей стороны я могу утверждать, как оно стало мне известно, что вы говорили неуважительно о вашем капитане, самом достойном и благородном командире на службе его величества из всех мужчин, женщин и детей.
В ответ на сию изящную речь доктора, которой, по-видимому, он кичился, Морган ответил:
— Отчасти я догадываюсь, и постигаю, и понимаю, что вы разумеете, но хотел пы, чтопы вы высказались точнее. Все же я полагаю, что меня не могут опвинить только на основании слухов, но даже если я виноват в том, что говорил неуважительно о капитане Оукеме, надеюсь, мои слова — не государственная измена.
— Но это, чорт возьми, мятеж! И по военному уставу он карается смертью! — вскричал Оукем. — Позовите свидетелей.
Тут приблизились слуга Макшейна и наш юнга, которых они соблазнили и подучили. Первый объявил, что Морган, спускаясь однажды по трапу в кубрик, проклинал капитана, называл его диким зверем, которого следует затравить как врага человечества.
— О! Это важная презумпция для умысла против жизни капитана, — сказал клерк. — А почему? А потому, что она предполагает заранее задуманное злоумышление, преступный умысел a priori[57].
— Правильно! — подтвердил капитан слова этого жалкого писаки, бывшего раньше в услужении у законника. — Все будет, как полагается по закону. За это стоят и Кук и Литтлджон{48}.
Свидетельство слуги Макшейна было подтверждено юнгой, сказавшим, будто он слышал, как первый помощник заявлял, что у капитана столько же жалости, сколько у медведя, а у лекаря не больше мозгов, чем у осла. Засим был допрошен часовой, подслушавший нашу беседу на юте; он показал, что валлиец уверял меня, будто капитан Оукем и доктор Макшейн будут качаться в аду на волнах горящей серы за их жестокости. Клерк заметил, что это явное вредоносное действие, подтверждающее прежнее подозрение в наличии заговора на жизнь капитана Оукема; ибо как мог Морган столь уверенно заявлять, будто капитан и лекарь прокляты, если он не имел намерения расправиться с ними, прежде чем они успеют покаяться? Это мудрое толкование показалось крайне важным для нашего достойного командира, который воскликнул:
— Ну что вы на это скажете, валлиец? Захватили вас врасплох, братец? Ха-ха!
Морган был слишком джентльмен, чтобы отрекаться от своих слов, но решительно отрицал истинность комментариев. В ответ на это капитан с важностью подошел к нему и со свирепой миной сказал:
— Итак, мистер сукин сын, вы сознаетесь, что честили меня, называя медведем и зверем, а также проклинали. Тысяча чертей! Я бы охотно судил вас военным судом и вздернул, пес вы этакий!
Тут Макшейн, нуждавшийся в помощнике, просил Капитана по свойственной ему доброте простить Моргана при условии, если он, преступник, изъявит такую покорности, какая соответствует важности его преступления. На это камбро-бритт{49}, который в данном случае не изъявил бы покорности и самому Великому Моголу{50}, окруженному стражей, поблагодарил доктора за его вмешательство и признал, что он, Морган, был неправ, назвав образ и подобие «пожие» зверем.
— Так как, — сказал он, — я применял метафоры, притчи, сравнения и опразы. Мы ведь опозначаем кротость ягненком, разврат — козлом, хитрость — лисой, невежество мы уподопляем ослу, жестокость — медведю, а пешенство — тигру… Вот и я употрепил эти аллегории, чтопы выразить мои чувства (опратите внимание!), и от того, что я сказал перед погом, я никогда не отрекусь перед человеком или зверем!
Оукем был так раздражен этой «наглостью» (как он это назвал), что приказал без промедления отвести его туда, откуда привели, и клерк приступил к моему допросу.
Первый вопрос был касательно места моего рождения; я ответил, что родился на севере Шотландии.
— На севере Ирландии, это вернее! — воскликнул капитан. — Но мы вас сейчас выведем на чистую воду!
Затем последовал вопрос о вере, какую я исповедываю, а когда я ответил, «протестантскую», он поклялся, что я сущий католик.
— А ну дальше, клерк! — продолжал он. — Допросить его об этом предмете!
Но прежде, чем рассказать о подробностях допроса, следует уведомить читателя, что наш командир был ирландец и, если слухи были правильны, католик до мозга костей.
— Вы говорите, что протестант, — продолжал клерк, — сотворите крестное знамение, — вот так… И подтвердите клятвенно сие заявление.
Я только-только собрался проделать эту церемонию, как капитан с чувством воскликнул:
— К чорту! Не надо! Я не потерплю кощунства! Но продолжайте допрос.
— Так, так… — продолжал клерк. — А сколько вы признаете таинств?
— Два, — ответил я.
— Какие? — спросил он,
Я ответил:
— Крещение и причастие.
— Значит, вы отвергаете и конфирмацию и брак? — вмешался Оукем. — Ну, этот парень — отъявленный католик!
Хотя клерк вырос у законника, но и он не мог не покраснеть при таком грубом промахе, но постарался замять его, заметив, что такие хитроумные вопросы не про меня, старого грешника. Он спросил меня, верю ли я в пресуществление, но я отозвался столь неуважительно о нисхождении духа божьего, что привел его патрона в смущение своей нечестивостью и тот приказал клерку перейти к заговору.
Тогда этот жалкий крючкотвор заявил мне, что есть убедительные данные подозревать меня в шпионстве на борту корабля и что я вошел в заговор с Томсоном и другими еще не обнаруженными лицами с целью лишить жизни капитана Оукема, каковое обвинение подтверждается свидетельством нашего юнги, который заявил, будто слышал, как я перешептывался с покойным Томсоном, и можно было разобрать слова: «Оукем, мерзавец, яд, пистолет…», а сии выражения свидетельствуют о нашем намерении уничтожить капитана этими зловещими средствами; что смерть Томсона только укрепляет сии выводы, ибо последний, — то ли испытывая муки раскаяния, вовлеченный в такой страшный заговор, то ли опасаясь раскрытия его, что повлекло бы за собой позорную его смерть, — порешил положить конец своей собственной жизни. Но правильность всего обвинения в особенности подтверждается шифром, найденным в моих бумагах, точно совпадающим с тем, какой найден был в сундучке Томсона после его исчезновения.
— Это обстоятельство, — заметил клерк, — является презумпцией, весьма приближающейся к несомненному доказательству, и заставит любой суд присяжных во всем христианском мире признать меня виновным.
В свою защиту я заявил, что меня притащили на корабль сперва против моего желания, и это может быть засвидетельствовано многими лицами, находящимися ныне на борту, и тем самым я не мог в то время замышлять шпионства, а с той поры ни с кем не входил в общение, которое могло бы навлечь на меня подозрение. Что до заговора против жизни капитана, то ни один человек в здравом уме не смог бы замышлять это дело, которое можно свершить, лишь навлекая на себя бесчестье и собственную свою гибель, даже ежели у этого человека и было такое желание.
Я заявил, что, даже допуская, будто свидетельство юнги соответствует истине (а оно лживо и предумышленно), нельзя сделать никаких выводов из этих бессвязных слов, так же как нельзя считать судьбу мистера Томсона обстоятельством, подкрепляющим обвинение; ибо у меня в кармане есть письмо, которое вполне раскрывает эту тайну, но совсем иначе, чем предлагаемое объяснение.
С этими словами я предъявил письмо, переданное мне на следующий день после исчезновения Томсона Джеком Рэтлином, сказавшим, что оно вручено было ему покойным, взявшим с него обещание не отдавать раньше. Клерк, получив от меня письмо, прочел его вслух:
«Дорогой друг,
Я в таком отчаянии от утомления, которое испытываю денно и нощно, и от жестокого обращения доктора Макшейна, задумавшего погубить вас и меня, что решил освободиться от этой невыносимой жизни, и, прежде чем вы получите это письмо, меня больше не станет. Мне хотелось бы умереть, оставив у вас добрую о себе память, в которой, как я боюсь, вы мне откажете из-за этого последнего в моей жизни поступка. Но, если вы не можете меня простить, то все же я знаю, что, по крайней мере, вы сохраните уважение к несчастному молодому человеку, который вас любил. Я советую вам, остерегайтесь Макшейна, его мстительность неукротима. Желаю всяческого благополучия вам и мистеру Моргану, которому прошу передать мое последнее прости, а вас прошу помнить вашего несчастного друга и соотечественника
Уильяма Томсона».
Как только это письмо было прочитано, Макшейн в приступе ярости выхватил его из рук клерка и разорвал на мелкие кусочки, заявив, что это гнусная подделка, измышленная и выполненная мною. Капитан и клерк объявили, что они того же мнения, хотя я настаивал на том, чтобы получить клочки письма, чтобы их можно было сравнить с другими писаниями Томсона, каковые у них были. Но мне было приказано отвечать на последний пункт обвинений, а именно о шифре, найденном в моих бумагах.
— Это очень просто сделать, — сказал я. — То, что вам угодно называть шифром, есть не что иное, как греческие буквы, которыми я, для забавы вел ежедневные записи всего достопримечательного с начала нашего плаванья вплоть до того дня, когда меня заковали. И тот же способ применял Томсон, подражая мне.
— Нечего сказать, похоже на правду! — воскликнул Макшейн — Какая охота писать греческими буквами, если не боишься, что прочтут написанное! Но что вы там толкуете о греческих буквах! Вы думаете, я такой невежда в греческом языке, что не могу отличить греческие буквы от таких, которые не больше греческие, чем китайские! Я не уступлю ни вам, ни вашим соотечественникам в знании греческого языка!
И с беспримерной наглостью он произнес какие-то невнятные слова, которые, по звукам, очень походили на ирландские и приняты были за греческие капитаном, каковой воззрился на меня с презрительной усмешкой и вскричал:
— Что! Нашла коса на камень?!
Такая совершенная уверенность этого ирландца заставила меня улыбнуться, и я предложил передать спор на разрешение кому-нибудь на корабле, знающему греческий алфавит. Тогда снова привели Моргана и рассказали, в чем дело, он взял мои записи и без колебаний прочел целую страницу по-английски, решив препирательства в мою пользу. Но доктора это нисколько не устыдило, и он заявил, что Морган был посвящен в тайну и все сочинил сам. Оукем сказал:
— Я вижу, они оба в сговоре.
И тут же отправил моего товарища назад, хотя я предлагал, чтобы каждый из нас в отдельности прочел и перевел любую главу или стих из принадлежащего ему греческого евангелия, после чего станет окончательно очевидным, кто из нас говорит правду — мы или лекарь. Не обладая достаточным красноречием, чтобы убедить капитана в том, что тут не может быть сговора или плутовства, я просил позвать кого-нибудь из знающих греческий язык, которые смогли бы беспристрастно меня испытать.
И вот на палубу была вызвана вся команда корабля, — офицеры и матросы, — и им объявили, что все знающие греческий язык должны подняться немедленно на шканцы.
После короткого молчания поднялись два матроса с фок-мачты, которые, по их словам, обучились греческому языку у греков из Морей во время плаваний в Левант. Капитан возликовал, услышав об этом, и сунул мой дневник одному из них, но тот откровенно сознался, что не умеет ни читать, ни писать, второй проявил то же невежество, но заявил, что может говорить по-гречески с любым человеком на корабле и, отнесясь ко мне, произнес несколько фраз на варварски изуродованном языке, которых я не понял.
Я сказал, что современный греческий язык столь же отличается от языка, на котором говорили и писали древние, как ныне употребляемый английский — от языка древних саксов времен Хенгиста{51}, поскольку же я изучал только подлинный греческий язык, на котором писали Гомер, Пиндар, евангелисты и другие великие люди древнего мира, нельзя полагать, будто я должен знать несовершенное варварское наречие, выросшее на развалинах первоначального языка и почти не сохранившее никаких следов древних выражений, но ежели доктор Макшеин, притязающий называться знатоком греческого языка, сможет поддерживать разговор с этими матросами, я готов отречься от всего, что утверждал, и понести любое наказание, какому он меня подвергнет.
Не успел я произнести эти слова, как лекарь, зная, что один из этих парней его соотечественник, обратился к нему по-ирландски и получил ответ на том же языке; засим между ними завязался диалог на языке, какой они назвали греческим, а прежде, чем они рискнули пойти на такую дерзкую ложь, им пришлось обеспечить себе молчание другого матроса, которого его сотоварищ предупредил на языке Морей.
— Я так и знал, — сказал Оукем, — что в конце концов мы поймаем плута! Отвести мошенника назад. Я считаю, что его нужно вздернуть,
Мне нечего было больше сказать в свою пользу перед судом, столь пристрастным в своей злобе и защищенным невежеством против истины, и я, не сопротивляясь, позволил отвести себя к моему сотоварищу, который, услышав от меня подробности моего судебного разбирательства, воздел руки и возвел глаза к небесам и испустил страшный стон; не отваживаясь облегчить свои размышления речами, ибо часовой мог подслушать их, он затянул валлийскую песню, которую сопровождал тысячью гримас и неистовых жестов.