Ex oriente lux

Фрау Берте нездоровилось, и господин советник к ужину явился один.

Княгиня поманила его пальчиком и на ушко спросила:

— Он нашёлся?

Советник твёрдо ответил:

— Княгиня, при всём моём уважении к вам… Но я должен сказать: это величайший преступник. Под личиной порядочного человека он…

Но бурю вещающим шопотом перебила княгиня:

— А я вам говорю, что это гнусная клевета! Когда он придет…

Советник, негодуя, выпрямил свой хохолок:

— Он не посмеет явиться, — и господин советник поспешно удалился, господин советник перестал уважать княгиню: он не забыл, как днём сверлил его двойной подбородок, и господин советник помнил, что в это время Herr Рисслер докладывает соррентийской квестуре о появлении агента Коминтерна.

Один за другим появлялись пансионеры, табльдот заполнялся, но каждый пришедший молча занимал своё место, молча придвигал к себе прибор: мужья точно конвоировали жен, жёны старались не глядеть на мужей, фрейлейн Бетти Килленберг с отвращением одёрнула юбку, когда близко мимо неё прошла фрейлейн Альма Брунн. Кнут Сильван, как некогда ботаник Екбом, в уединении мял хлебные крошки, ни одним словом, ни одним звуком не потревоженная тишина плотно охватывала пригнувшиеся спины, нахмуренные лбы, крепко сжатые губы.

И снова на цыпочках Микеле разносил суп, и опять было похоже на то, что все в заговоре и только ждут урочной минуты,

И при всей своей выдержке первым вскочил господин советник, первым нарушил тишину тревожным, предостерегающим визгом:

— Он!

В дверях, улыбаясь, как в первый день своего появления, да, улыбаясь, широко, приветливо, словно переливалась через край и не могла удержаться в пределах своих огромная человеческая радость, Данилё Казакоф звонко приветствовал всех:

— Bonsoir!

И шёл к своему месту, и налево и направо раскланивался, и направо и налево рассылал улыбки — лёгкие, беззаботные.

Шорох прошелестел по столикам, — тут вздох, там едва удержанный крик, здесь заглушенное восклицание, — и тотчас стих, и ещё тяжелее нависла тишина.

Данилё Казакоф спокойно развернул свою салфетку.

И в насторожившейся тишине через все столики, поверх всех плеч и голов пронёсся срывающийся голос княгини, голос отчаяния и мольбы.

— Мсье Казакоф!.. Неужели… это правда, что вы?..

По столикам затряслись тарелки, столики сдвинулись со своих мест, спины откинулись, рот мистера Тоблинга раздвинул свой квадрат, хохолок господина советника затрепетал, как петушиный гребешок перед боем, мадам Бадан до макушки ушла в лорнетку.

Данилё Казакоф отложил в сторону нож и вилку, неторопливо вытер губы и встал:

—Моя дорогая княгиня…— начал он и умолк: из боковой двери, из коридорчика выскочил Пипо Розетти, взволнованный, встревоженный, и ещё на ходу звал Пипо Розетти перекрученным голоском: «Сеньор Казакоф, извините… на одну минуточку», — и Пипо Розетти сунул Казакофу какую-то бумажонку.

Данилё Казакоф развернул её, глянул и расхохотался.

Он хохотал долго, он хохотал вкусно, он хохотал неудержимо.

Господин советник оторвался от своего столика.

— Княгиня! Вы видите? Он издевается над нами!

— Молчите вы! — насмешливо крикнул ему Данилё Казакоф.— Вы… марбургский краб. Пощупайте-ка свой лоб! — и обернулся к Пипо Розетти…— Милый сеньор Розетти… Скоренько, скоренько… Передайте тому господину… Слышите, тому господину, что господин Казакоф от души поздравляет его… Что господин Казакоф желает ему счастливого пути. Ему… и не забудьте, не забудьте только, и его подруге… Слышите, и его подруге! А теперь…— обратился он к княгине, — я к вашим услугам — и подошёл к её столику и низко пригнулся к её руке с продолжительным, нежным, почтительным поцелуем, — и княжеская грудь облегчённо вздохнула, и опять браслеты запели о вернувшемся счастье.— Но только на одно мгновение, княгиня… Я должен хотя бы немного прийти в себя… после вашего скорбного вопроса.

Данилё Казакоф сидел и молчал, молчал сторожко, точно к чему-то прислушивался. А когда за окнами близко рявкнул автомобильный гудок, раз, другой и третий, не то прощаясь надолго, не то вызывая, скорее, и загудел мотор и прошумел, уносясь далеко, далеко, невидимый автомобиль, — Данилё Казакоф беспечно, мальчишески вскочил на ноги:

— Теперь я к услугам… Всех! Всех! Итак, я должен ответить на прямой вопрос. Я вижу, вы все в волнении. Но прежде всего: да здравствует счастливый конец удачно завершённого дела! Но прежде всего, дорогие мои друзья…

— Здесь нет ваших друзей! — затрясся господин советник.— Здесь не московские отбросы. Здесь люди общества.

— Господин Арндт, если не ошибаюсь, вы депутат. Вам знакомы парламентские обычаи. Укажите вашему соседу на всё неприличие его поведения, — мягко попросил Данилё Казакоф.

—Да перестаньте же! — прикрикнула княгиня и навеки отвернулась от господина советника.— Мсье Казакоф, я вас умоляю продолжать, сердца ваших друзей открыты для вас.

Золотые очки цюрихского депутата зашевелились над петушиным хохолком.

— Дорогие мои друзья, — задорно поворачивался во все стороны Данилё Казакоф.— Вот тут под этими сводами вы вчера пели и плясали со мной. Сегодня вы призываете меня к ответу. Вчера — друзья, сегодня — судьи. Но в чём моя вина? В том, что я на несколько часов вытащил вас из вашей скучной трясины? В том, что на один миг каждый из вас потянулся к иной жизни? В том, что жёны посмели выйти из повиновения? В том, что в этих затхлых стенах повеяло любовью? Женщины, кто виноват, что ваши мужья — дохлые мухи? Мужчины, кто виноват, что вы своих жён приковали цепями к кухне, к двуспальной кровати? Кто виноват, что, закоптев на кухне и до тошноты выспавшись на этой священной постели, они опьянели от первого глотка свежего воздуха? Так будьте справедливы, станьте хоть раз живыми существами с живой кровью и вместе со мной восклицайте: долой кухню, долой двуспальную кровать, долой дохлую любовь!

— Заткните ему рот! — рявкнул мистер Тоблинг.

— Не заткнёте! — весело швырнул ему Данилё Казакоф, — Моими устами говорит торжествующая жизнь. Вы испугались её, вы испугались её гонца. Да, я большевик! Так что же: изобличив меня, сорвав с меня маску, вы вернёте себе своих жён? Никогда!

Квакерская лысина мистера Ортона, налившись кровью, шагнула к Данилё Казакофу:

— Я, шериф города Луисвилля, арестую вас. Во имя божеских законов вы арестованы.

— Ни с места! — крикнул Данилё Казакоф, и одним прыжком очутился у двери.— Осторожней. У меня бомба. А-а, мистер Ортон, это почище фокуса с тремя апельсинами? Что, господин советник, вы так сморщились? Лоб чешется? Ну, господин депутат, как теперь насчёт парламентских обычаев? Мистер Тоблинг, что вы рот разинули? — муха залетит. Что, господа мужчины, вы приумолкли? И ни одного женского голоса в мою защиту? Ни одного? О, бедные, бедные женщины. Но поглядите на ваших мужей, но поглядите на эти вытянувшиеся, побледневшие рожи. И запомните их на всю жизнь, это полезно. Трусы! Европейско-американские трусишки! Как испугал вас свет, на миг блеснувший с востока. Прощайте, твердокаменные лбы, трусливые душонки. И ни шагу, пока я не сосчитаю до трёх. Я начинаю. Раз… два… три!..

И щёлкнув выключателем, Данилё Казакоф погрузил в темноту ревущий, стонущий, беснующийся зал.

И от внезапного шума и грохота приоткрыл свои меркнущие, когда-то лучистые глаза ботаник Екбом:

— Эйнар Нильсен, — хрипло позвал он.— Где это шумит водопад?

Екбом бредил.

— Эйнар Нильсен… Я хочу поглядеть на водопад. Это близко… Это там, где я родился… Поднимите меня. Я дойду… Эйнар Нильсен, сыграйте мне Грига… Эйнар Нильсен, где мой томик Гейне? Вечерком… Вечерком гулять ходила… Фрёкен Сельма… Фрёкен Сельма… Я подошёл к ней на своих стройных ногах… Я ей сказал… Фрёкен Сельма, я строен и красив. Но я из тех, что, полюбив раз… Эйнар Нильсен… Ach, ich stamm von je ne… von jene Esel, velche stärben… Эйнар Нильсен, я даже не большой — я маленький, маленький ослик, Эйнар, я умираю…

И хроменький ботаник в первый и в последний раз в своей жизни ровно и прямо вытянул обе ноги.