Зловещие признаки
Ночь… ночь… ночь…— какое простое и вместе с тем страшное слово, как играет оно маленьким человеческим сердцем: то вводит его в заблуждение, то показывает ему подлинный лик правды, то сбрасывает его в бездонные провалы, то поднимает его к лунным высотам. Ночью всё кажется иным: невозможное превращается в возможное, храбрец становится трусом, и трус идёт напролом, острые камни не жалят, а ровная мирная тропа кажется усеянной гвоздями.
И это все для того, чтоб поутру бедное человеческое существо всё же тем или иным почувствовало себя обманутым.
И ночь прошла.
Ночной, полный бодрости дождь обернулся дождиком — маленьким, нудным, — апрель сделал гримасу и болезненно схватился за живот, точно проказник, не в меру объевшийся сладким. От Неаполя серым бесконечным обозом поплыли облака, под ним заскрипели деревья, точно давно не смазанные колёса, сторукий погонщик — сирокко, пока ещё сонный, изредка щёлкал кнутом.
Новый день своей жизни «Конкордия» начала поздно, и как круги под глазами после бессонницы, сразу, с самого утра стали проступать кое-какие зловещие признаки.
Прежде всего Мадлена разбила две чашки и тем погубила Пипину гордость: синий кофейный сервиз; Пипо неистово обрушился на жёсткий кустарник негритёнка в юбке, — из-под кустарника стекали слёзы на грязный фартук: и проклинала Мадлена всех тедесков и всех англичан, которые не дают труженикам передохнуть, выспаться, а потому всё валится из рук, а потому и погибли эти хорошенькие, эти невинные чашечки.
Затем фрейлейн Бетти Килленберг в экстренном порядке обратилась к Пипо Розетти с решительной просьбой тотчас предоставить ей отдельную от Альмы Брунн комнату, ибо не желает она больше отогревать на своей груди коварную змею. А змея, разъединяя умывальные принадлежности, свою щётку брезгливо отстраняя от зубной щётки Бетти Килленберг, шипела:
— Зато сегодня вы сможете играть ему шимми и даже тустеп.
К первому завтраку сошли одни только мужчины, а господин Рисслер и кофе не допил: получил свою почту, только газеты — он исступлённо скомкал номер «Lustige Blät ter,» швырнул салфетку и поднялся. Идя, запнулся о ногу доктора Пресслера, обозлился и прошёлся насчёт танцоров, чьи ноги лезут всюду, — и вспыхнул доктор Пресслер и обозвал Аугуста Рисслера весьма нелестным, по-видимому, медицинским термином, и только вмешательство господина советника предотвратило крупную ссору.
Но долго бушевал толстяк, отфыркиваясь и отплёвываясь, как долго наверху Herr Рисслер разыскивал свои визитные карточки, — куда делась эта проклятая коробка?
И в конце кондов взвизгнул Аугуст Рисслер:
— Это чёрт знает что такое! Герта, у тебя в ящиках беспорядок, как в помойной яме. Позор, стыд! Ты разучилась быть немецкой женой.
Мистер Тоблинг отверг омлет с ветчиной, с сельтерской водой принимал пилюли и поругивал это идиотское, незаслуженно прославленное итальянское вино, на что мистер Ортон отозвался ироническим замечанием о некоторой невоздержанности чикагцев, после чего мистер Тоблинг сухо указал мистеру Ортону на полную нетактичность его замечания, на что немедленно последовал резкий ответ мистера Ортона о полном нежелании выслушивать нотации и совет прежде всего нравоучения свои направить по адресу своей собственной жены, тем более что мистрис Тоблинг очень и очень нуждается в них после вчерашнего, не совсем приличествующего жене американского гражданина поведения и внимания к какому-то русскому проходимцу.
Ко второму завтраку общего американского стола не стало: появились два отдельных столика, за одним невесело восседала мистрис Тоблинг, а квадратный рот м-ра Тоблинга был стиснут в квадратной решимости, за другим — мистрис Ортон преувеличенно-весело болтала с мужем.
И за первым завтраком Эйнар Нильсен не ответил на поклон Данилё Казакофа, явно не ответил. Глядя в упор и недоуменно пожимая плечами, прошел Данилё Казакоф к своему месту. И тот же Эйнар Нильсен побледнел и отвернулся в сторону, когда в дверях появился Кнут Сильван. И увидел Кнут Сильван, что его газеты и письма лежат на другом, не так, как обычно, на его и Нильсена совместном столике, и усмехнулся Кнут Сильван, но усмехнулся, как он сам тут же почувствовал, неуверенно и криво.
С утра погнали Микеле за доктором для ботаника Екбома — хроменький швед умирал, но об этом ещё не знали никто, кроме фру Сельмы Екбом и Нильсена, — фру Сельмы, которая на рассвете нашла его в беспамятстве у раскрытого окна, и Эйнара Нильсена, кому первому сказал ботаник, придя в себя:
— Эйнар Нильсен, я умираю.
После второго завтрака Данилё Казакоф нашёл у себя в комнате записку: «В 6 часов я приду к вам, я не могу не прийти. В 6 часов дня я буду у вас, ждите меня».
Подписи никакой. Данилё Казакоф повертел записку, со вздохом промолвил: «Тяжёлая вещь дружба» — и скучным унылым стуком постучался к княгине. Но вышел он оттуда очень скоро, в коридоре опять, гораздо внимательнее, прочёл письмо, заметил много грамматических ошибок, неуверенно набросанных французских фраз, посвистал, подумал, усмехнулся, снова подумал и спрятал записку.
За обедом Данилё Казакоф чаще всего поглядывал на столик сестёр Гресвик, но столик близнецов пустовал. Впрочем, многих не было: не рыжела борода Лауридса, не блестела лорнетка мадам Бадан, не звенели румынские браслеты, отсутствовали неразлучные подруги-девственницы, живые памятники с Siges-Allee, фоксик «Mon couer» не теребил чужие брюки, Кнут Сильван попросил Данилё Казакофа разрешения присесть к его столику, Herr Рисслер явился без супруги, и в одиночестве ел свою гигиеническую манную кашку господин советник Оскар Таубе.
Дождь тоскливо царапал окна, между двумя блюдами баварец в чёлке успевал соснуть, на тарелках дохлыми, мучными червями стыли макароны: вилки тыкались в них еле-еле, точно сослепу, завтрак тянулся, как проповедь красноносого трезвенника из «Армии Спасения».
А после обеда, когда мужчины перешли в курительную комнату, господин Арндт ни с того, ни с сего обратился к Данилё Казакофу:
— Хороши же ваши русские!
— В чём дело? — любезно осведомился Данилё Казакоф.
Цюрихский депутат сердито ткнул пальцем в развёрнутый номер «Matin».
— Вот почитайте! Новые штучки вашего правительства. Ваш Коминтерн…
Данило Казакоф шутливо зажал уши:
— О, дорогой господин Арндт, ради бога без политики!
— Как так без политики? — стремительно вмешался Herr Рисслер.— Развращать лю дей, сбивать с толку честных женщин, внушать им безобразные идеи, а потом от этой политики отнекиваться?
— При чём тут женщины? — буркнул господин Арндт.
— При чём? При чём? — уже на депутата наступал Herr Рисслер.— Очень даже при чем! Даже очень при чём! Знаете ли вы, что мне вчера заявила моя жена?..— Но, спохватившись, Herr Рисслер угрюмо умолк.
Господин Арндт молча протягивал Данилё Казакофу газетный лист, худой и жилистый с лысиной квакера мистер Ортон отправил сигару из одного угла рта в другой и сказал:
— Большевиков надо линчевать. Всех без исключения. А европейские женщины очень легкомысленны. Я это давно повторяю.
— Правильная и государственно-мудрая мысль, — отозвался господин советник; господин советник грелся у камина, но господин советник не поленился встать, чтоб пожать руку мистеру Ортону.— И насчёт наших женщин вы правы. Как мне ни больно, но я всецело присоединяюсь к вам.
— Большевизм — это зараза, — снова не вытерпел Herr Рисслер.— Нужны предохранители. Факт!
Данилё Казакоф изумлённым взглядом переходил от пробора к лысине, от лысины к золотым очкам, от золотых очков к птичьему хохолку советника, — и понемногу, понемногу пробивались сквозь изумление лукаво-острые огоньки затаённого смеха.
И вспыхнули и завертелись — Данилё Казакоф привстал.
— Вам что угодно, господа? — уже откровенно весело и, как потом комментировал господин советник, давая свои показания начальнику соррентской квестуры, «откровенно нагло» спросил он.— Чтоб я признал себя большевиком? Да, я большевик. Voila! — и, прищёлкнув пальцами, Данилё Казакоф поклонился и выскользнул из комнаты.
Аугуст Рисслер рванулся за ним, но его удержал господин советник.
— Herr Рисслер, — сухо, коротко и веско промолвил господин советник.— В общественном деле… Herr Рисслер… Когда под устои общества подкапывается враг — нужна крайняя осмотрительность. Herr Рисслер, тогда нужны общественно-объединённые меры. Meine Herren… Мистер Ортон, прошу сесть. Сначала я предлагаю пригласить мистера Тоблинга и доктора Пресслера.
— Тоблинг не нужен, — сказал мистер Ортон, неодобрительно посасывая сигарой.— Тоблинг вреден. Тоблинг под башмаком своей жены. Его жена крайне неуравновешенная особа.
Herr Рисслер попросил слова:
— Я против приглашения доктора Пресслера. Этот легкомысленный господин недостоин называться немцем. Впрочем, все австрийцы хороши. Они давно это доказали.
Совещание началось.
— Где комната сеньора Риста? — остановил в коридоре Данилё Казакоф Мадлену.— Скорее покажите мне.
Помня щедрый подарок африканского принца, Мадлена о готовностью помчалась наверх, Казакоф едва успевал за нею, но Лауридса Риста не оказалась, — Лауридс Рист с утра пропадал в Сорренто, Лауридс Рист переходил из магазина в магазин, Лауридс Рист закупал очень странные вещи: дамское непромокаемое пальто, густую тёмную вуаль, дамский дорожный несессер, Лауридс Рист в автомобильном гараже вёл какие-то таинственные переговоры с шофёром, покупки свои передавал ему, шофёр их прятал. А потом подвёз Лауридса Риста к кафе «Геркуланум», Лауридс Рист вылез из автомобиля, что-то шепнул шофёру, кивнул головой, уехал.
И Лауридс Рист надолго, крепко и прочно засел в «Геркулануме».
А в это время, раздираемые внутренними, глухими толчками, сотрясались голубые стены «Конкордии», и флагшток — о, солнечный флаг обновления давно свернулся замызганной тряпкой и повис, как ухо загнанного зайца! — и оголённый флагшток трепыхался, точно последняя мачта тонущего корабля, и та вот-вот готовая рухнуть, и каждая в отдельности комната содрогалась от страшной, от непостижимой, от чудовищной вести.
«Нет! Нет! — кричала княгиня господину советнику. Нет! Нет! — и бегала по комнате, задыхаясь, и пудра сыпалась с её лица, и фоксик лаял.— Этого не может быть! Это ложь! Молчите! — бурнокипящей грудью наступала княгиня на советника, таранила двойным подбородком, и фоксик наскакивал на господина советника.— Вы ничего не понимаете. Молчите! Такой стройный, такой элегантный человек. Мне ли не знать? Молчите! Вы ничего не понимаете. Дайте мне его сюда!
— Мадам…— мямлил господия советник и пятился назад: княжеские ручки так невежливо, так грубо лезли ему в лицо и так угрожающе звенели браслеты над самым ухом советника, — Где же я его возьму? Он исчез… Комната его заперта.
Княгиня надрывалась, надрывался фоксик и скорбно молчал господин советник.
Стриженые головки в мертвенном ужасе глянули друг на друга, одна головка кинулась к другой, но тотчас одна головка от другой отшатнулась:
— Боже! Он с завтрашней почтой получит моё письмо!
— И моё! — жалобно-горестно прозвучало в ответ.
И на одной подушке притаились две головки — поникшие, точно два завядших цветка одного надломленного стебля, — вплотную, щекой к щеке, слезинкой к слезинке.
Несгибающейся статуей прошла по коридору фрейлейн Альма Брунн, каменной поступью вошла в новую комнату фрейлейн Килленберг, не постучала и обомлевшей Бетти кинула в лицо, точно швырнула горсть песку:
— Поздравляю! Большевичка! — и с тем же каменным презрением удалилась.
Вскоре Микеле запрягал ослика, Мадлена волокла вниз чемоданы сестёр Гресвик; из одного чемодана выглядывал кончик кружев, из-под крышки другого выбивалась оборка юбки, с Пипо Розетти расплачивалась Сильвия Гресвик, из дрожащих рук падали деньги, Пипо шарил по полу, Лора Гресвик в раскрытый сундук охапками швыряла бельё, шляпки, чулки, платья и соррентские сувениры: резные коробки, альбомы.
По размытому дождём шоссе Herr Аугуст Рисслер шагал в Сорренто, выполняя поручение послеобеденного совещания. Темнело. Herr Рисслер часто спотыкался; вскоре его обогнала Пипина коляска с сёстрами Гресвик, слегка обрызгала, — Herr Рисслер выругался, затем из-за угла вылетел встречный автомобиль из Сорренто, Herr Рисслер поскользнулся — на миг почудилось Рисслеру, что в автомобиле мелькнула рыжая борода Лауридса Риста, Herr Рисслер крикнул: «Стойте», — автомобиль обдал его грязью с ног до головы и сгинул, Herr Рисслер скрипнул зубами, и подвернул брюки и зашлёпал дальше.
Из окна своей комнаты, наполовину уйдя за занавеску Данилё Казакоф глядел, как отъезжают сестры Гресвик, и чуть-чуть хмурился открытый лоб, и только так, слегка, передёргивались губы, складываясь не то в усмешку, не то в тихую улыбку грустно-раздумчивого сожаления.
Постучали в дверь, — Данилё Казакоф отпустил занавеску, мельком взглянул на часы, мимоходом — в зеркало, поправил платочек в верхнем кармашке, открыл дверь и невольно, — правда на один лишь шаг, отступил назад, и удивлённо, правда, не очень громко, воскликнул:
— Фрау Рисслер?
И маленькая фрау Берта Рисслер опрометью кинулась обратно в коридор, путаясь в юбке, путаясь в ворохе горьких мыслей, в клубке вечерних, быстро надвигающихся сумерек.
И никто не видел, как догонял Данилё Казакоф убегающую тоненькую фигурку, как он догнал её, как от двух-трёх ласковых слов ожили беленькие завитки, вот только что смерть увидавшие. И никто не слышал, как в комнате Казакофа плакала маленькая фрау «Blumenkohl», как говорила она смешные, точно детский лепет, слова, омывая светлыми слезами оттаявшей женской души: — Я шла к вам… Я уже знала, что вы большевик. Аугуст мне сказал. Но всё равно. Вы так говорили о любви… Боже мой, я жила, как в тюрьме. Я хочу ребёночка. Аугуст говорит, что… Мы должны брать пример с французов. Он говорит: keinekinder-sistem… Пока не выплачены репарации… Он требует от меня, чтоб я… Пока мы не разбогатеем, чтоб я… Но это неправда… У него двести тысяч марок в банке… Goldmarken, понимаете… Я ненавижу его… Я хочу любви и ребёночка. Я пришла к вам. Делайте со мной всё, всё!..
Как и никто не услыхал ответа Данилё Казакофа, как и никто не заметил, что возле «Конкордии» остановился автомобиль, притаился за поворотом, — откуда влево дорога в Кастелламаре, к Неаполю, — и потушил огни.
Вялым треньканьем продребезжал звонок: Микеле лениво напоминал об ужине; вечер спускался с мокрых деревьев.