Долог путь через весь город. Долог и тягостен. Юрочка устал и еле ноги волочит, плачет — бедняжка. Снова и снова несу его, пока сил хватает. Наконец, возгласы;

— Тюрьма! Тюрьма!

Высокие кирпичные корпуса, построенные еще в старое время. В центре мужской, с церковным куполом посредине, затем большой двор. Затем женский корпус.

Мужчины скрываются в первом корпусе. До меня доносится дорогой голос:

— До свиданья, Мутик!

Бедный Ваня, у него ведь нет Юрочки! Я все ж таки не одна.

***

Мы попали в общую камеру No. 4. Нас было 47 женщин: воровок, спекулянток, бандиток, фальшивомонетчиц, убийц и, наконец «контр революционерок», — вот вроде меня. Спали мы, как и в чека, вповалку на соломенных вшивых тонких тюфяках, без одеял, баз простынь и подушек. Хорошо, что было лето, зимой же мы, вероятно, погибли бы от холода.

На радиостанции узнали о нашем аресте, стали за меня хлопотать. Постепенно удалось дать знать кое каким знакомым в Одессе, стали слать небольшие передачи, но в общем было очень голодно.

Камера была женская, надзирательницы были женщины, а Юрочка был единственным ребенком. Поэтому его все жалели и даже позволяли ему проводить большую часть дня на тюремном дворе. Делалось так: в двери была форточка, в которую передавались передачи и в которую надзирательница сообщала различные приказы и распоряжения. В эту же форточку я «выдавала» и «получала» Юрочку. Он так приспособился, что ложился мне на руки совершенно плашмя, чтобы не задеть ни головой, ни ногами за края форточки и так, как пирожок, я его высовывала, а надзирательница снаружи принимала. Из двора он приносил мне луковки — с чахлого тюремного огорода. При тогдашней скудной и пресной пище — кипяток, хлеб и ячменная каша — лук был большим лакомством.

Однажды Юра прибежал оживленный на «обед» — во время разноса обеда дверь открывалась целиком, и он вбегал, а не «всаживался» в камеру.

— Мутик, а я сегодня с часовым разговаривал.

— О чем же, детик?

— Он говорит — «за что сидит твоя мама?»

— Ну, а ты что сказал?

— Я сказал — я сижу за петуха, а мама за подпольную /онгаризацию!/

В камере поднялся хохот.

— Дурашка, зачем же ты так сказал? Ведь это неправда, мы все сидим за петуха.

Вскоре один мой сослуживец с радиостанции — бывший белый офицер, принеся мне передачу, сообщил в записке, что на нашей даче ничего нет. Это в ответ на мою просьбу принести нам одеяла и подушки.

Оказалось, что Рабинович еще раз приехал с грузовиком и забрал решительно все, что можно было забрать, включая мокрое белье моей соседки.

***

Но если моя душа была спокойна насчет инкриминируемой нам «подпольной организации», муж мой тревожился гораздо больше. Я об этом узнала, уже выйдя на волю. Оказывается, что на следующий день, после нашего ареста, к нам на дачу должны были придти С. Л. Войцеховский и В. С-ий с важными поручениями.

Подпольная организация действительно была, но, строго блюдя правила конспирации, муж мой даже мне о ней ни словом не обмолвился. Его душевное состояние в момент ареста и после него было близким к отчаянию. Он боялся, что эти два члена организации попадут на нашей даче в засаду (Рабинович, оказывается, три дня оставлял солдат на даче, с намерением поймать кого-нибудь из наших знакомых, чтобы создать «дело»). С. Л. Войцеховский и С-ий, по счастливой случайности, пришли только на четвертый день, когда засада была уже снята и, таким образом, от Каролины узнали, что мы арестованы. Были приняты все меры, и организация временно ушла в глубокое подполье.

Только на шестнадцатый день нас допросили. Мне инкриминировали, что я работала на радиостанции, получала там секретные сведения, переписывала их на машинке, а муж мой и Б-н отвозили их, под предлогом выезда на рыбную ловлю, в море и передавали белым.

Все это было настолько нелепым, что и протестовать было трудно. Машинка не функционировала, радиостанция бездействовала, наши горе-рыбаки же отъезжали от берега максимум на километр.

Следователь угрожал расстрелом, затем концлагерем, затем тем, что отнимет у меня Юрочку и отошлет его в детский дом.

В бюваре были найдены письма Вани ко мне на бланках «Нового Времени», открытка с изображением пяти франкфуртских евреев, игриво заложивших большой палец в карман жилетки. Следователь обвинил меня в антисемитизме.

Я не сознавалась, потому что мне решительно не в чем было сознаваться, но нервы мои расшатались до крайности, я много плакала, а постоянные вызовы из нашей и соседних камер ни в чем неповинных женщин на расстрел, возмущали разум и развинчивали в психике какие то винтики.

Чаша, однако, не была испита полностью.

Однажды мне передали с воли, что получено письмо от моей бабушки, сообщающей о смерти моей дорогой матери в Харьковской тюрьме. Ее большевики арестовали за то, что она скрывала белых — она заболела в тюрьме тифом и умерла от болезни и истощения.

Я помню, как я буквально билась головой о стену в моем огромном горе. Все свалилось на меня сразу. Это был один из самых страшных периодов моей жизни, если не считать тех месяцев, когда в 1933 г. муж и сын второй раз пытались бежать из СССР за границу и когда от них пять месяцев не было никаких вестей…

Единственной радостью, скрашивавшей наше пребывание в тюрьме, было посещение церкви. В 1920 году большевики еще не были так жестоки и так уверены в себе, как позже, и тюремные церкви еще не были превращены в клубы. Каждое воскресенье совершалось богослужение. Если человек нуждается в духовном утешении и на воле, то насколько эта потребность обостряется в тюрьме! Только в церкви заключенный как-то забывается.

Однако, тюремное начальство учло то обстоятельство, что заключенные радовались посещению церкви, и пользовалось этим для поддержания дисциплины. Тот, кто в течение недели в чем-нибудь провинился, был лишен возможности пойти в церковь в воскресенье.

Как сейчас помню, как в первое же воскресенье я увидела с хор, где стояли заключенные женщины, моего мужа — мужчины стояли внизу. Мы содержались в различных корпусах и сообщаться не могли, так что увидеть его хоть издали было уже большой радостью. Когда стали подходить ко кресту, я попросила у надзирательницы разрешения Юрочке поздороваться с папой. И вот мой карапузик пошел через всю церковь. Слезы застилали мне глаза, и я еле видела, как Ваня бережно поднял своего мальчика на руки, поцеловал его и так же бережно поставил на ножки.

Радостно вернулся Юра ко мне.

— Мутик, папочка сказал, что он нас любит.

Огромная нежность проникла в душу. Я почувствовала, что наша связь крепка и что не тюрьме нас разлучить.

На следующее воскресенье я придумала передать через Юрчика мужу записку с некоторыми вопросами. У надзирательницы оказалось удивительное чутье. Перед выходом из камеры она всех нас осмотрела и нашла у Юрочки в кармашке злосчастную записку. Хорошо еще, что вопросы были сформулированы в осторожной форме, понятной лишь нам обоим. А то могло бы, Бог знает, что получиться. Как бы то ни было — произошла неприятность и мы были оставлены «без церкви». Было очень горько.