Была ночь, темнея и жаркая июльская ночь. Камера спала тяжелым тюремным сном. От времени до времени слышались стоны, выкрики, бред… Я тихонько встала, подошла к окну, влезла на подоконник. Стекол в окнах не было. Были только толстые железные решетки. Вдали над Одессой виднелось зарево от уличных огней, я прильнула к решетке и дышала чистым воздухом «с воли». Ветерок доносил аромат степных трав. В камере было всегда душно, и въевшийся в каменные стены специфический запах доводил иногда до тошноты. Я была рада тишине и сравнительному одиночеству. Ведь целый день четыре десятка женщин болтали, ругались, плакали, жаловались, голова шла кругом.
Вдруг, в коридоре раздались шаги и громкий разговор. Я спрыгнула с окна. Даже эта маленькая радость — посмотреть в окно — нам строго запрещалась. Часовым был отдан приказ стрелять без предупреждения, как только кто-нибудь из заключенных выглядывал в окно.
Шаги ближе и ближе. Остановились у нашей двери, и на освещенном ее фоне вырисовалась стройная женская фигурка.
— Ну, поворачивайтесь же, чего стоите.
Дверь захлопнулась, щелкнул замок. Фигурка сделала два шага. Дальше ступить было некуда, весь пол был занят спящими телами. Кроме того, было ясно, что вошедшая со света не сразу могла привыкнуть ко тьме и ничего не могла различить. Она начала плакать, сначала тихо, затем все громче и громче. Я отодвинула наскоро свой тюфяк в сторону и позвала ее:
— Идите сюда, здесь есть немного места.
Плач перешел в рыдания. Пришлось мне пробраться к ней, взять ее за руку и провести в мой угол. Некоторые из заключенных проснулись, недовольные тем, что их разбудили. «Новенькая» все еще плакала, я постаралась ее успокоить.
В коротеньких фразах, которыми она мне ответила, была примесь какого то иностранного акцента.
— Вы не русская?
— Нет, я — француженка.
Французский язык был моей специальностью, до замужества я была преподавательницей французского языка в гимназии, бывала в Париже и очень любила французский говор. Мы разговорились. Боже, как эта девушка обрадовалась. В тюрьме, в советской тюрьме, такая мелочь может очень облегчить жизнь.
Жанетта… История ее так и осталась в некоторых деталях для меня загадочной. Одесская француженка из приличной семьи. Вращалась в состоятельных русских семьях. Как то в театре, в добровольческое время, познакомилась с молодым человеком, завязался сначала флирт, затем у нее перешел в более глубокое чувство. Он обещал жениться. Ходил в военной форме. После ухода белых некоторое время не появлялся, затем снова пришел, видел ее урывками, говорил намеками, что участвует в какой то подпольной организации. Обещал бежать с ней через румынскую границу. Однажды пришел к ней и сказал;
— Надо спрятать этот пакет. И хорошо спрятать.
Спрятала.
В другой раз пришел и просил Спрятать у ее знакомых двух его товарищей. За ними охотится ЧК.
Спрятала.
В ту же ночь эти знакомые были арестованы. Жанетта тоже. Как была — в розовом шелковом пеньюаре, ничего не успела на себя набросить. Так в пеньюаре и в тюрьму попала. Сперва ее продержали полтора месяца в чека. Допрашивали преимущественно по ночам. Требовали, чтобы она сказала фамилии тех, кто у нее бывал. Для кого собирала деньги. А деньги она, по просьбе своего возлюбленного, действительно собирала, для него и его друзей — белых, как он ей говорил. Но не могла же она выдать своего любимого.
Наконец, в одну из ночей, на последнем допросе ей сказали:
— Сознайтесь, что вы прятали Михайлова и такого-то (фамилию я забыла).
«Михайлов» был ее жених.
Она все отрицала.
— Сознайтесь, а то расстреляем. Вы знаете Михайлова?
— Нет, не знаю.
— Ах так? Товарищ Сергей, иди сюда. Из-за темной портьеры в глубине комнаты вышел… ее возлюбленный. Стал за столом, рядом со следователем, заложил руки в карманы, посмотрел на нее холодным отсутствующим взглядом:
— Так ты, Жанетта, меня не знаешь? И такого-то не знаешь?
Она потеряла сознание. Очнулась в подвале чека. Больше ее ни о чем не спрашивали. Перевели внезапно в тюрьму. Теперь она не знает, что с ней будет, расстреляют ее или нет, — как я думаю?
И снова рыдания.
Красивая девушка. Почти грезовская головка, мягкие движения, стройная фигурка.
Мы подружились. Юрочка очень ее полюбил. Она все пела ему детскую песенку:
Les petits bateaux qui sont sur l'eau
Sont les enfants des grands bateaux,
Et les grands bateaux
Sont les papas des petits bateaux.
Когда, в конце августа, за недостатком улик, а главное — благодаря заступничеству радиостанции, нас выступили на волю, я обещала Жанетте пойти к одной старой швейцарке, которая могла ей помочь вырваться из застенка, так как имела связи в Москве у самой Крупской.
***
Да, этот день. Этот мучительный и счастливый день. Обычно с утра вызывали тех, кто выходит на свободу. После обеда приезжал грузовик из ЧК и увозил на особые допросы и на… расстрел. И вот, нас вызвали именно после обеда. Не стоит передавать того, что мы все пережили, пока собирали вещи, пока шли по длинным тюремным коридорам, пока нас не ввели в большую комнату, битком набитую другими заключенными. Тут уже оказались мой муж и Б-н. Ваня похудел до неузнаваемости, оказалось, что у него уже было четыре приступа возвратного тифа — и это при тюремном-то питании. Остались кожа да кости. Юрочка, помню, через несколько дней, дома, гладил Ванины ноги — это был пятый приступ — и говорил:
— Похудели ножки, похудели.
Но сейчас в ожидании неизвестного будущего, нам было не до того. Пришли красноармейцы, обыскали нас самым тщательным образом, потом вывели на тюремный двор, открыли перед нами ворота:
— Вы свободны.
***
И вот мы все идем — худые, голодные, оборванные. За три месяца мы не меняли платья. Ваня был арестован в рубахе и рыбацких брюках. Трудно поверить, как может выглядеть рубаха, если ее носить и в ней спать, не снимая три месяца подряд. Только на плечах и на обшлагах, она еще кое-как держалась, остальное были дыры и лохмотья. На мне были остатки серого костюма, которые выглядели совсем неприлично.
Пришли, наконец, на нашу дачу. Вошли во двор. Выбежала Каролина, заискивающая и виноватая.
— А петуха я уже зарезала.
Вошли в комнаты, и остановились в ужасе. Они были совершенно пусты. Не осталось ничего, кроме железных кроватей, даже матрасы исчезли. Как быть, что делать? Надо немедленно пробраться в Одессу и дать знать нашим знакомым. Но они и сами ничего не имеют, все бежали от большевиков, докатились до Одессы и тут застряли, К кому же пойти? И вот я вспоминаю, что в городе живет старая подруга моей покойной матери — А. Т. Маврокордато.
Дождавшись вечера, чтобы не очень срамиться перед людьми, я отправилась пешком в Одессу — трамваи тогда не ходили. Пришла к Александре Тимофеевне. В принадлежавшем ей раньше огромном доме большевики оставили ей только одну комнату. Оказалось, что у нее уже был ряд обысков, что все вещи ее подверглись реквизиции, а находившиеся в сейфе драгоценности и бриллианты тоже были «изъяты». Милая Александра Тимофеевна охала и ахала, слушая мою плачевную историю и особенно узнав, что мать моя умерла. Потом она стала рыться в своем шкафу и вынула сиреневую шелковую ночную рубашку, парижского происхождения, с оборочками и кружевами.
— Вот возьмите, может быть, ее можно носить как платье.
Добрая душа. В этой рубашке, подпоясанной кушаком, так что создалась видимость летнего платья, я проходила две недели, а потом в ней же поехала в Ахтырку, Харьковской губернии, к бабушке, где осталось имущество моей матери.
Александре Тимофеевне удалось вырваться от большевиков в Румынию. Если она прочтет эти строки, пусть знает, что я никогда не забуду ее доброты.
Обещание, данное Жанетте, я выполнила на следующий же день. Больше я о ней ничего не слышала и почти забыла ее, когда шесть лет спустя она остановила меня в одном из коридоров Дворца Труда.