Слово «подвал» само по себе звучит для каждого советского жителя грозно. Ибо оно всегда ассоциируется с «подвалом ОГПУ» или с «лубянским подвалом». Я хочу рассказать о несколько ином, более прозаическом, подвале. О подвале гостиницы «Европа», в которой обычно принимаются иностранные делегации.
В том же ноябре 1931 года я как-то сидела вечером в помещении «штаба по приему делегаций» на втором этаже гостиницы. Стоял холодный осенний вечер, я знала, что дома сын мой Юра голодает, что я обещала ему достать в каком-нибудь привилегированном кооперативе чего-нибудь съестного. На душе было тяжело и неуютно. Сама-то я питаюсь в гостинице, а вот ему-то каково! Работа с делегациями отнимала у меня весь день, и бегать по городу в поисках продовольствия у меня не было возможности. И мальчик мой в самом цветущем возрасте, когда организм наиболее интенсивно работает для наверстывания роста и общего развития организма, все худел и бледнел от недоедания. 1931 год в Москве был чрезвычайно тяжелым.
Возле меня на столе стоял телефон, по которому можно было переговариваться внутри гостиницы. Вдруг раздался звонок, я взяла трубку. Говорил комендант гостиницы еврей Варшавский.
— Алло, товарищ Израилевич там?
Действительно, Израилевич была тут же, она подошла к телефону, и между ней и комендантом завязался несколько таинственный и интимный разговор.
— Я здесь, Сашенька, что скажешь?
— …
— Значит сегодня можно прийти?
— …
— Да, у меня есть с собой чемоданчик.
— …
— Хорошо, я сейчас спущусь.
Только человек с очень ограниченными умственными способностями, проработав в СССР в еврейском окружении десять лет, может остаться равнодушным к такому диалогу.
И когда Израилевич положила трубку, я решила ее из своего поля зрения не выпускать.
— Лилли (она очень любила, когда ее так называли), куда вы идете? Что-нибудь интересное?
Вышло так, что мне помог случай. Как раз в это утро Израилевич, обычно очень вспыльчивая и резкая особа, наговорила мне грубостей, правда, потом извинялась, но все же чувствовала некоторую за собой вину. Поэтому мое обращение ее обрадовало.
— Знаете, Тамара, берите какую-нибудь сумочку или побольше бумаги и идите со мной. Варшавский даст нам кое-что «пошамать».
Я не стала спрашивать, что и как. Я почувствовала бесконечное облегчение в душе. Значит, удастся что-нибудь притащить Юрочке.
Спускаясь по лестнице, Израилевич шепнула мне:
— Только никому ни слова. Совсем конфиденциально.
Я мотнула головой.
Мы прошли уже первый этаж. Красивая лестница, крытая ковром, превратилась в витую узкую лестничку. Куда же мы идем?
Наконец, мы в подвале. Правда, в довольно приличном, чистом и ярко освещенном, но все же подвале. Длинные коридоры и по сторонам двери, запертые, кроме обычных, еще и на висячие замки. Кругом ни души. Наконец, посреди одного коридора упираемся в деревянную перегородку, запертую тоже на висячий замок. Останавливаемся.
— Подождем здесь. Саша сейчас придет.
Израилевич — очень способная женщина. Способности ее не только в знании четырех языков, на которых она говорит с безукоризненным акцентом, но и в умении моментально сходиться с любым, даже самым заядлым и недоверчивым, коммунистом. Она на «ты» почти со всеми окружающими, необходимыми ей, людьми. Ей очень доверяют, а кроме того, она обладает неограниченным нахальством. Она может, например, вызвать по телефону в любую минуту из кремлевского гаража автомобиль, заявив, что ей необходимо перевезти кого-нибудь из видных иностранцев, а на самом деле использовать его для того, чтобы он ее отвез домой. Она может накричать на любого советского служащего, причем, будет иметь такой высоко-партийный вид, что никто никогда не усомнится в ее принадлежности к правящей верхушке. Сама она происходит из богатой петербургской купеческой семьи Брик, и ее кузина была последней женой Маяковского. Лидии Максимовне несколько раз предлагали поступить в партию, но она достаточно дальновидна, чтобы не совершить подобной ошибки. Она замужем за инженером, имеет маленькую комнатку в одном из сухаревских переулков, но держит прислугу, а продовольствия у нее, благодаря ее связям, всегда достаточное количество. Как один из образцов ее нахальства, укажу на следующий факт.
К женскому дню, т. е. к 8 марта, в Москву приезжают из заграницы женские делегации. И вот в одной из таких делегаций Израилевич пришлось переводить. Между делегатками была шведка, а скандинавских переводчиков в Москве один-два и обчелся. На этот раз пригласили какую-то даму, которая заявила, что она умеет хорошо говорить по-шведски. При советском хаосе, никто ее не проверил. Делегатка произнесла речь, переводчица записала по мере своих сил, но когда настала очередь переводить, она перепугалась и, как ее ни выталкивали на трибуну, уперлась и ни за что не решилась выйти. Руководительница делегации была в отчаянии и обратилась за помощью к нашей Израилевич, которая всем своим видом, осанкой и манерами производит впечатление человека энергичного и инициативного.
— Израилевич, выручай.
И Израилевич выручила. Она вышла на трибуну и произнесла по-русски за шведскую делегатку великолепную трафаретную речь, заглядывая в тетрадку, где ровно ничего не было записано, и изредка делая паузы, как бы вспоминая, что же действительно говорила шведка. Все остались чрезвычайно довольны, а присутствовавший в президиуме покойный ныне Орджоникидзе, знавший Израилевич по прежним ее выступлениям, искренно восторгался и говорил сидевшему с ним рядом Швернику:
— Какая замечательная лингвистка эта Израилевич, ведь, смотрите, она даже скандинавские языки знает.
Секрет же заключался в том, что Израилевич шведским языком вовсе не владела и что ее речь была сплошной импровизацией.
***
Так и в гостинице «Европа» Израилевич сразу обжилась, с первого же дня учуяла выгоду близкой связи с комендантом и перешла с ним на «ты». Тучный и дородный еврей, говоривший на многих языках, бонвиван и жуир, он был не прочь пофлиртовать с белокурой и довольно хорошенькой Лилли, результатом чего и явилось наше посещение подвала гостиницы «Европа».
Через минуту в конце коридора появилась грузная фигура коменданта. Он несколько удивленно воспринял мое присутствие, но Лилли его успокоила.
— Ничего, Сашенька, Тамара никому не скажет.
Звякнули ключи, перегородка раскрылась, мы попали во вторую часть коридора, там остановились у какой-то из дверей, опять звякнул ключ, и моим изумленным взорам представилось совершенно по тем временам для Москвы феерическое зрелище: на стенах висели окорока и колбасы, а на полу стояли полураскрытые ящики с апельсинами (которых а Москве в то время ни за какие деньги достать было нельзя), с прекрасными экспортными яблоками, печеньями, карамелью, кроме того, в особом металлическом ящике на льду лежали семга и балыки. Варшавский достал из одного ящика большой острый нож и стал резать всего по куску. Для Израилевич и для меня. Потом, небрежно указав толстым пальцем на пол, бросил:
— Берите, сколько нужно.
Мы стали лихорадочно совать в бумагу апельсины, печенья, карамель. Это был такой случай, каких в Советской России вообще не бывает. То-есть, не бывает для простых беспартийных смертных. И я поняла, почему Лилли так любезно всегда улыбалась Варшавскому. Для нее это было уже не впервой, она, наверно, в течение всей работы в «Европе» пользовалась этим подвалом. И как тщательно от всех скрывала!
Когда я в ту ночь вышла на улицу, со мной было три туго набитых пакета. Юрочка уже спал, когда я приехала домой, но я разбудила его, и он кушал и кушал, а я смотрела и радовалась. И не думала, что поступок мой грешит против всех законов божеских и человеческих. Голод — великий деморализатор, и пусть тот, кто его не испытал ни на себе, ни на своих близких, не очень жестко меня судит.
Запасы же эти, как я потом узнала, являлись собственностью Комиссии Внешних Сношений и должны были служить для пополнения меню иностранных рабочих делегаций. Уверена, однако, что львиная доля этих запасов шла (да, вероятно, и в настоящее время идет) не делегатам, а обслуживающим и необслуживающим их чекистам и коммунистам. Случай с Израилевич и со мной — беспартийными переводчицами — является чрезвычайно редким.