Гостиница «Европа» на Неглинном. Два номера заняты специально под «штаб». Здесь целый день толпится народ. Ряд других номеров, наиболее шикарных, отведен «знатным» иностранцам. Фаворитом на этот раз является чешско-германо-еврейский писатель Эгон Эрвин Киш, поразивший воображение советского обывателя книгой, на обложке которой стояло:

Эгон Эрвин Киш имеет честь представить Вам американский рай…

Сейчас он уезжал в Среднюю Азию, вернувшись из которой, должен был выпустить книгу о советских достижениях. Он занимает два номера. Коренастый жовиальный еврей, болтает прилично по-русски, к нему непрерывно приезжают советоваться из Коминтерна и Профинтерна, Еще бы, он знает хорошо Европу и является там признанным журналистом. С ним всюду ездит его жена-секретарь, бледная молчаливая женщина с седеющими волосами. Он капризен — этот Киш, и командует ею, как хочет. Разве любая русская коммунистка не к его услугам?.. Проходя по коридору гостиницы, я вижу, как он тискает в темном углу одну из наших переводчиц-коммунисток.

Я читала, что затем он ездил в Австралию и хотел читать там доклады, восхваляющие Советскую Россию. Но Австралия оказалась очень умной, его спустили на берег, а затем посадили на месяц в тюрьму, после чего он был отправлен, не солоно хлебавши, в Европу. С приходом к власти Гитлера, Киш попал в концентрационный лагерь, но, увы, сумел из него бежать через чешскую границу, и теперь вешает, конечно, на гитлеровский режим всех собак, хотя сам, к сожалению, остался цел и невредим. Хотелось бы знать, что стало бы с ним, если бы он был врагом коммунизма и попал в один из советских концлагерей. Оттуда ему вряд ли удалось бы так легко выбраться!

Другим знатным иностранцем являлся хорошо известный теперь, в связи с Front Populaire во Франции, Вайян Кутюрье. Нужно отдать справедливость, что он очень мало похож на коммуниста. Довольно привлекательной наружности, веселый и обходительный, он — галантный кавалер, любит хорошо покушать и вообще привык к комфорту. Я хорошо помню разговор Гурмана с комендантом гостиницы.

— Завтра приезжает Вайян-Кутюрье с женой. Какой номер ты ему наметил?

— Думаю — номер двадцать первый.

— Нет, что ты в самом деле! Ему надо обязательно двойной, лучше всего тот, знаешь, с голубой мебелью. А жене его отдельный номер. Он так просил.

И действительно. Жена Вайяна Кутюрье — американская журналистка, как она себя величает, поселилась в отдельном номере. Кутюрье — большой ловелас, и по его адресу в Москве ходят самые невероятные слухи.

Третьим важным иностранцем был Фриц Геккерт, представитель германской компартии, впоследствии удивительно удачно сумевший переселиться из Берлина в Москву перед самым приходом Гитлера к власти. Но судьба настигла его и тут. Кажется, зимой 1935 года он неожиданно скончался, и урна с его прахом, замурованная в кремлевской стене, дожидается того момента, когда проснувшийся русский народ ее выбросит, вместе с другими останками международной банды, не то в Москва-реку, не то в гигантское ауто-да-фэ…

О роли и деятельности Фрица Геккерта я буду впоследствии рассказывать отдельно. Мне пришлось отчасти с ней познакомиться довольно близко.

Все эти знатные гости были окружены самым лучшим комфортом, но тут это делалось не из желания показать им Советский Союз в розовом свете, а просто потому, что они являются ставленниками Коминтерна за границей, получают от него деньги и работают для него. Они полезны ему и требуют за это известного к себе внимания.

***

Наступили первые дни ноября, и делегации стали съезжаться. Должно было приехать около 200 делегатов из разных стран. В том числе приехала и германская делегация, в которой одной из сенсаций дня являлся пастор Эккерт. Я не знаю точно его истории. В эти последние годы перед приходом Гитлера к власти коммунисты в Германии особенно распоясались, пропаганда велась совершенно открыто, и пастор Эккерт даже проповедовал коммунизм с церковной паперти. Партия учла все выгоды такого «завоевания», и были приняты меры к тому, чтобы он был «избран» рабочими того городка (сейчас не могу вспомнить его названия), где он служил.

На пастора Эккерта возлагались большие надежды. Это была сильная и интересная личность. Высокого роста, худощавый, он производил впечатление аскета.

Я целыми днями должна была сидеть, как сказано, на площадке лестницы за столом и давать всякого рода справки. На моем же столе рассматривалась и распределялась почта для делегатов. Эккерт подходил по несколько раз к столу и спрашивал:

— Haben Sie etwas f?r mich?

Он ждал писем от своей жены. А их все не было, да не было.

Он приходил почти в отчаяние.

— Этого не может быть, моя жена обещала писать мне каждый день.

Мне было неприятно. Как будто бы я спрятала его письма.

На третий день Целяско — русская немка, бывшая секретарем Международного Комитета Химиков и игравшая при делегациях весьма темную и загадочную роль — принесла и положила мне на стол пачку писем.

— Это для Эккерта.

Я взглянула на штемпеля. В Москве всегда отмечается дата прибытия письма.

— Но ведь это за несколько дней. А он меня все время спрашивает, где его письма. Прямо замучил. Откуда они, где были?

Целяско прищурила левый глаз.

— Где? В нашей цензуре. Понятно? Но ему ни слова… Слышите? И впредь все письма, которые будут приходить на его имя, вы обязаны передавать Гурману. Нам важно знать, что ему жена пишет. Два письма мы вообще задержали.

У меня захватило дыхание. Как она мне доверяет! Этак я и еще что-нибудь более интересное узнаю… Потом пригодится. Потом… когда буду заграницей окончательно.

Через несколько минут появился Эккерт.

— Вот, господин Эккерт (его никто еще не осмеливался называть товарищем), вам целая пачка писем.

Надо было видеть, как этот человек обрадовался. Очевидно, он очень любил свою жену. Но потом недоброжелательно спросил меня:

— Почему так долго шли, и где они лежали? Ведь тут за несколько дней письма.

Но мне нельзя было ему сказать ничего, кроме:

— Я не знаю, господин Эккерт.

Из Москвы его скоро повезли в Ленинград, отделив от остальной делегации. И в Москве, и в Ленинграде, насколько я смогла понять, с ним происходили долгие совещания, даже с каким то советским епископом; вероятно, была предложена какая либо компенсация за его дальнейшую работу ad majorem Stalini gloriam. Позже я потеряла его из виду и даже в газетах ничего о нем не читала. Может быть, все-таки плакали советские денежки.

***

Кроме Эккерта, меня занимала Софья Либкнехт, вдова Карла Либкнехта. Одесская еврейка, по рождению, она была второй женой Либкнехта и воспитала его детей. В Берлине у нее, кажется, на Байришер Платц, была премилая квартирка, где культивировался как бы некий культ умершего Карла. Под балдахином стояло большое кресло, в котором он любил сидеть, его скамеечка для ног, его ноты — все хранилось в неприкосновенности. Софья Либкнехт получала нечто вроде пожизненной пенсии от германской компартии, а иногда, когда ей не хватало, она приезжала в Москву. Она не коммунистка и никогда в партии не была, и этого ей советская власть простить не может. За ней особенно не ухаживают. В тот ноябрь, 1931 года, она оказалась как раз в Москве, жила в Большой Московской, ныне «Гранд Отель», в небольшой комнатке на самом верхнем этаже. Безо всякого комфорта и безо всякого особенного внимания. И так как ей было скучно, она пришла к нам в «Европу» и заявила, что будет работать с делегациями. Она очень образованная женщина, знает несколько языков, но нервная, издерганная и неуравновешенная. Может быть, это отчасти объясняется ее бурным темпераментом, который не находит больше себе выхода, ввиду наступающего бальзаковского возраста.

Как раз в это время Слуцкий появился на моем горизонте и стал требовать, чтобы я ехала сопровождать делегацию горняков в Донбасс. Надо было от него отделаться. Я теперь была умнее. Мне пришла в голову блестящая идея, которую я и поспешила претворить в действительность.

— Товарищ Слуцкий, попросите Софью Либкнехт с вами поехать. Подумайте, какой фурор произведет в шахтах, если горняки узнают, что с вами вдова самого Либкнехта.

Слуцкий посмотрел на меня недоверчиво.

— А она поедет?

— Ну, конечно, поедет, я ее уговорю.

— Тамара Владимировна, у вас прямо таки «юдишер копф». Это замечательно.

Вечером я уговаривала Софью Либкнехт.

— Вы подумайте только — увидите Донбасс, настоящие шахты. Ведь вы никогда еще не спускались в шахты?

— Никогда.

— Ну вот, и, кроме того, проедете по России. А то что это — Берлин-Москва, Москва-Берлин. Вы давно не были на юге России?

— Тридцать лет.

— Ну вот, видите. Поезжайте. Будут очень интересные впечатления.

Прошло две недели. Ноябрьские торжества кончились, и делегации разъехались по своим странам. Как-то утром я сидела в Международном Комитете Горнорабочих и стукала на машинке. Отворилась дверь, и в комнату ворвался Слуцкий. Мрачный и злой.

— А, товарищ Слуцкий, приехали?

Он что, то буркнул в ответ, побежал к своему столу, порылся в нем. Потом схватил трубку и стал, по своему обыкновению, телефонировать всяким своим знакомым. Израилевич в комнате не было, Урисон-Фушман была больна.

— Ну, как съездили, товарищ Слуцкий?

— Как съездили, как съездили! Подвели вы меня, Тамара Владимировна, с этой Либкнехт. Я вас не раз недобрым словом поминал. Во-первых, она истеричка, во-вторых, она белоручка, в третьих, она с рабочими вздумала по-русски говорить. На чистейшем одесском наречии. Ну, вы сами себе можете представить, какой от этого эффект получился. Рабочие говорят: какая же это жена Карла Либкнехта, тот ведь немец был, а эта наша же русская, подделка, должно быть, фальшивка. Словом, полный провал. И потом, все не по ней. И гостиница грязная, и уборная ниже всякой критики, и я у нас в Германии гораздо чище… А то вдруг не захотела переводить, «мигрень» — говорит. Подумайте только — мигрень. Да у нас в Советском Союзе и о термине таком забыли — мигрень. Нет, уж увольте на следующий раз от таких женщин. Очень я на вас зол, что вы мне ее навязали.

Мне ничего не оставалось, как скромно потупить очи и промолчать.

***

Вечером я зашла к Софье Либкнехт в гостиницу. Она лежала на кровати с холодным компрессом на голове и еле отвечала на мои вопросы.

— У меня страшная мигрень. Ну и вовлекли вы меня в невыгодную сделку. Этот Слуцкий меня прямо замучил. Нет, уж я сама не рада была, что ввязалась в эту историю. Больше я с делегациями не езжу. И бескультурье же в Донбассе… Вообще всякий раз, как я тут долго пробуду, меня тянет обратно в Германию. В мою тихую квартирку, к моим книгам и роялю.

— Можно узнать, почему вы не поступили в партию?

— Я, знаете ли, не приспособлена для партийной деятельности, достаточно уже, что Карл ею занимался. Я — человек более романтически настроенный.

***

Я не знаю, где теперь Софья Либкнехт, но перед самым отъездом из СССР я слышала, что советское правительство поставило ей ультиматум: либо она навсегда переезжает в Советскую Россию, либо ей прекратят платить пенсию. И хотя официально пенсию ей выплачивал центральный комитет германской компартии, но, по существу, деньги эти, конечно, ассигновывались Москвой. Не принять этого ультиматума она не могла. И сидит она теперь где-нибудь в одной комнатенке в московском жилкооперативе, вспоминает о своей уютной квартирке на Байришер Платц и думает, вероятно, про себя, что ее дорогой Карл мог бы приложить свои силы на дело, гораздо более безубыточное и грязное, чем «освобождение всемирного пролетариата от оков проклятого капитализма».