Не мало прошло времени, пока Ганнуся, очнувшись на сырой траве парка, собралась с силами и добрела до дому. Страшную ночь провела она, а на следующее утро поднялась с постели, на которой почти не смыкала глаз, совсем другою, совсем новою.

Она сама себя не узнавала. Несмотря на все тревоги и тоску, она все же до этого дня оставалась почти ребенком, существом, не знавшим жизни, у которого все еще было впереди: теперь это была женщина, у которой все назади осталось. Она чувствовала себя старой, уставшей. И жизнь, и все показалось ей таким ненужным, таким отвратительным.

Она пошла к своему ребенку, страстно прижалась к нему, облила его слезами. Малютка смешно улыбался ей, выставлял вперед губки и, что-то бормоча, тянулся к ней крохотными ручонками. Но он не вызвал в лице ее ответной улыбки, не заставил радостно дрогнуть материнское сердце. Она еще горьче заплакала, любуясь им; потом ее слезы вдруг остановились, — безмолвная тоска сдавила ей грудь, и она только шептала:

— Зачем ты родился, несчастный? Лучше бы тебе не родиться!

Прибежали дети, его дети; но она не нашла в себе для них ласки. Их сходство с ним заставило ее вздрогнуть. Она ушла из детских комнат и заперлась у себя в спальне. Но здесь ей было еще тяжелее, еще страшнее. Эта комната столько напоминала, и воспоминания были ужасны. Здесь все казалось насмешкой, жестокой, отвратительной насмешкой. Эти часы счастья, часы любви… это супружеское ложе. Все говорило о нем, о его ласках. Ведь, она любила его так безумно!.. но теперь, что в ней осталось? любви нет и следа, как-будто никогда и не бывало. Один ужас, одно отвращение, одна ненависть.

Она оказалась не из тех женщин, которых можно безнаказанно оскорблять и обманывать. Как беззаветно внезапно она полюбила его, так же внезапно и возненавидела. И потом она чувствовала, что он разом разбил ее душу. Как она теперь с ним встретится, как на него взглянет!?

Но, по счастью, он не возвращался. Она весь день ходила как в тумане. Она ждала вечера, ждала Петровны; знала, что та ее непременно будет дожидаться, там в парке, на вчерашней скамейке.

И едва зашло солнце, едва тихий вечер наложил тени на вековые деревья, она сошла с высокой террасы и углубилась в древесную чащу. Она шла спокойная, холодная; в лице ее не было ни кровинки, даже глаза ее, горячие южные глаза, вдруг померкли под густыми черными ресницами.

Она казалась привидением, призраком, вставшим из гроба. Да и в действительности, ведь, она умерла: жизни нет и не будет больше…

Она дошла до знакомой скамейки, и не ошиблась: Петровна уже там сидит, ее дожидается.

Но если Ганнуся казалась мертвой, странная полумертвая старуха вдруг как будто помолодела, глаза так и горят, дряхлости как не бывало.

Едва Ганнуся подошла к ней, старуха вскочила со скамейки и кинулась ей в ноги.

— Матушка, сударыня! — заговорила она прерывающимся голосом, и слезы дрожали в этом голосе, и слезы текли по дряблым щекам ее. — Прости ты меня, растравила я твою душу, погубила твою молодость! Уж и плакала я, и Господу Богу молилась, думала, может быть, мне не след было все тебе рассказывать да показывать… Прожила бы ты ничего не ведая, прожила бы в спокойствии. Думаю я это так, а мне будто кто и шепчет: «Нет, надо так было, непременно надо!..»

— Да, надо, — ответила ей Ганнуся. — И одно ты дурно сделала, что не открылась мне раньше. Зачем ты раньше не открылась; ведь, ты знала, все это и прежде было? Зачем же ты не сказала мне, как только я сюда приехала?

— Зачем не сказала?! Да как же сказать было? Выслушай ты меня, сударыня. Вот я стара и всю жизнь прожила на графской службе, еще матушку их, покойницу, царствие ей небесное, вынянчила, их всех, извергов, вынянчила. Многого я на своем веку навидалась… В Питере жила, так чего-чего там тоже не было, а все же николи не думала, что на старости лет такие грехи придется увидать… Здесь-то я, в Высоком, лет пять как живу, а допрежь того жила у старшего его брата, у Николая Петровича. Злодей он тоже и разбойник, и нашего с пути сбил попервоначалу. Ведь, это ты вот, может, ничего не знаешь, ничего не слыхала, а на сотни верст спроси, кого хочешь, про Николая Петровича, всякий тебе скажет, что разбойник. Он воровством и душегубством промышляет, он уже не скрывается, никто с ним ничего поделать не может: все его боятся. Тут хоть, по крайности, тихо да с опаской, а он все открыто. В доме срамоты не оберешься, на моих глазах что было!.. Невтерпеж мне стало глядеть, взмолилась я графу Михаилу Петровичу: «Возьми, мол, твою мамку, к себе в Высокое, за твоими детками ходить буду, твоей графинюшке угождать стану!» Ну, и взял он меня, и попала я из одного омута в другой…

Ганнуся слушала старуху, не прерывая ее, но и безучастно.

Только вдруг она несколько оживилась.

— Петровна, скажи мне про первую жену его… Знала ли она все? Отчего умерла она, бедная? С горя, видно? Говори же!..

— О ней-то, сударыня, и я пришла говорить с тобою, — ответила старуха каким-то совсем новым и странным голосом. — Про нее, горемычную, тебе и знать надо…