«Своих людей» у Капитолины Ивановны было немного, и из них прежде всего следует упомянуть о Порфирии Яковлевиче Стружкине.

Порфирий Яковлевич был тот самый свой человек, который приносил Капитолине Ивановне книги, старик лет семидесяти пяти по меньшей мере, огромный, широкоплечий, страшно сухой, с костистым бритым лицом и большой, покрытой шапкой белых, как лунь, но густых и вьющихся волос, головою. Глаза у него были маленькие, темные и очень зоркие. Губы тонкие, так что иной раз их и совсем не было заметно. Нос крючковатый, подбородок острый, выдающийся.

Вообще вид Порфирий Яковлевич имел злой и страшноватый, так что дети его всегда боялись. Одевался он очень бедно и старомодно. Носил вытертый по швам длиннополый сюртук, на котором зачастую недоставало пуговиц, не Бог знает какой чистоты манишку с плохо накрахмаленными и отвисающими по обеим сторонам его сухих скулистых щек воротничками. Грубые, часто залатанные сапоги, вытертые и блестевшие на коленях брюки довершали его костюм. На голове у него и зимой и летом был один и тот же засаленный картуз, а на плечах зимою — донельзя вытертая енотовая шуба, а летом коротенький плащ на красной подкладке, которая от времени превратилась в бурую.

Единственное, чем любил щегольнуть Порфирий Яковлевич, были разноцветные, затканные всякими узорами, атласные и бархатные жилеты, которых в его гардеробе насчитывалась целая дюжина. Жилеты эти были привезены лет тридцать тому назад из-за границы и выиграны им в карты, о чем он даже любил рассказывать. Конечно, теперь эти удивительные жилеты уже не блестели свежестью, но все же составляли яркую противоположность с остальными статьями туалета.

Поверх жилета Порфирий Яковлевич всегда развешивал толстый бисерный небесного цвета шнурок от часов. Часы у него были большие, серебряные, толстые, в виде луковицы.

Происхождение свое Порфирий Яковлевич объяснял так:

«Дед был крепостным, отец приказным, а мы вот: брат Семен Яковлевич в Саратове из себя барина разыгрывает, а я живу себе да хлеб жую маленьким человеком, никому не мешаю, да и не люблю, чтобы мне мешали…»

Ему, впрочем, никто и не мог мешать. Был он старый холостяк и жил в крошечном домике, где-то у Андроньевского монастыря. Была у него в услужении кривая и глухая старуха, она готовила ему обед и охраняла домик во время его отсутствия. Кажется, никому еще не случалось заглянуть к Порфирию Яковлевичу, хотя не раз находились смельчаки, которые порывались это сделать.

Звонка при домике не полагалось, а стучать можно было хоть целый день без всякого результата. Заслышав стук, Порфирий Яковлевич выглядывал из-за занавесок маленького окошка, убеждался, что это стучит «татарин», то есть незваный гость, отходил от окошка и не подавал никаких признаков жизни.

Если же кому-нибудь случалось явиться во время отсутствия хозяина дома, то последствия были те же — глухая старуха как есть ничего не слышала и не двигалась из своей крошечной закоптелой кухни. Вследствие глухоты этой старухи уже много лет тому назад Порфирий Яковлевич завел двойной ключ от наружной двери и только благодаря этому ключу мог проникать в свое жилище.

Одна Капитолина Ивановна раз как-то, тоже уж очень давно, забралась к своему старому приятелю и была им впущена. Она очутилась в двух маленьких и низеньких комнатах, где никогда, даже в самую жаркую летнюю пору, не выставлялись зимние рамы и где издавна образовалась такая спертая атмосфера, что Капитолина Ивановна, привыкшая к чистому воздуху и до крайности брезгливая, тотчас же почувствовала, что у нее начинает першить в горле.

Она с нескрываемым отвращением оглядывала убранство жилья своего приятеля. Все было пыльно, грязно. В первой комнате стоял дырявый кожаный диван, шатающийся стол когда-то красного дерева, но теперь весь облупленный, испещренный глубокими бороздами от неизвестно с какой целью пробовавших крепость его ножей и покрытый белесоватыми следами горячих чайников и стаканов.

На стенах с обвисшими клочками старых обоев красовались две-три гравюры, содержание которых нельзя было разглядеть — до такой степени они были запылены и засижены мухами. Вдоль одной стены, почти до самого потолка, шли полки, завешанные выцветшим коленкором. На этих полках в два ряда были расставлены книги. В углу стоял маленький столик и на нем лежал скрипичный футляр.

Капитолина Ивановна заглянула в следующую комнату, увидела еще больше пыли, увидела кровать с грязными подушками и еще более грязным стеганым одеялом, и даже замахала руками.

— Что это, Порфирий Яковлевич, батюшка, как у тебя все скверно! — заметила она. — Вот уж не думала… умный ты человек! Да скажи мне, на милость, умный человек разве так жить может?.. Ведь это мерзость!.. Ведь всякий нищий лучше твоего живет… Вот уж не ожидала!..

Она брезгливо осмотрелась и, подняв свою черную шелковую мантилью, с видимым отвращением присела на кончик подставленного ей хозяином стула.

— Скверно, батюшка, скверно! — проговорила она. — Да и дух какой!..

Порфирий Яковлевич стоял перед нею и только ухмылялся. Губы его совсем пропали, нос почти сходился с подбородком, и злое выражение лица стало еще злее.

— Ну и скверно!.. — наконец выговорил он. — Так ведь я разве звал вас к себе, почтеннейшая Капитолина Ивановна! Ведь не звал… Но раз, сами пожаловали… а два, какой же я умный человек? Я медведь, сами частенько изволили меня так обзывать, вот в берлоге и живу…

— То-то и есть, что во всякой берлоге чище, чем у тебя тут! — заметила Капитолина Ивановна и приподнялась со стула.

Ей решительно было противно сидеть. Она подошла к полкам, осторожно кончиками пальцев отдернула пыльные занавески и стала разглядывать книги.

— Ишь, пыль-то, пыль!.. — шептала она, и опять у нее першило в горле.

— А книг-то у вас много, Порфирий Яковлевич!..

— Много, матушка, много.

— Да и вижу я, есть такие, каких я и не знаю… Что же это ты мне не приносишь, еще в прошлый раз просила я новенького, а вы говорите нет ничего… Как же нет?..

— Да ведь тут все старое, матушка, старое…

— Для кого старое, а для меня новое…

И она, несмотря на пыль и свое отвращение, стала рыться в книгах.

— Чем же вас, сударыня, угощать прикажете? — спросил хозяин. — У меня угощение плохое — чайку вот разве не выпить ли?.. Прикажете, матушка? Моя глухая тетеря мигом самоварчик вздует…

Капитолина Ивановна обернулась и повела глазами на Порфирия Яковлевича.

— Нет, батюшка, я в такой грязи твоей чай пить не стану.

— Ну, как хотите! — тотчас же согласился хозяин. — А все же такую почтенную гостью угостить надо… ведь у меня никто, никто как есть не бывает… Сколько лет нога человеческая сюда не вступала!

Огромный старик вдруг оживился, глаза его блеснули, какая-то неопределенная странная усмешка скривила тонкие губы…

— А вот что разве, — как бы про себя шепнул он и подошел к угольному столику.

Капитолина Ивановна все рылась в книгах. Старик осторожно отпер скрипичный футляр, вынул скрипку и смычок, бережно обтер их клетчатым носовым платком, стал в позу и провел смычком по струнам.

— Это что? — почти даже с испугом вскрикнула Капитолина Ивановна, обернулась да так и застыла от изумления. — Что это, Порфирий Яковлевич, никак ты со скрипицей? В музыканты записался?

Старик между тем подтянул две-три струны, и внезапно пыльная, нищенская, душная комната огласилась медленно полившимися один за другим чудными звуками.

Капитолина Ивановна, позабыв брезгливое чувство и першение в горле, присела на дырявый диван, не спуская глаз с виртуоза.

А он стоял и водил смычком по струнам, и звуки лились, то совсем почти замирая, то поднимаясь густой, полной волною.

Капитолина Ивановна слушала и никак не могла понять, что это такое, что говорят эти звуки. Но они говорили что-то, они назойливо и властно возбуждали все ее внимание, проникали ей до самого сердца.

Наконец мало-помалу все яснее и яснее становилось строгой и холодной старухе, что такое именно говорят эти звуки. Они захватили ее в свою власть и, не боясь холода, веявшего от ее старого и злого рассудка, не боясь ее острого языка и насмешек, взяли и унесли ее далеко-далеко, в иной мир, о котором она давно уже забыла…

Перед нею расстилались пышные поля, вставали леса и горы, яснела синева небесная, проносились дуновения душистой летней ночи, мигали звезды, плескали волны, и какой-то незнакомый, но сладкий голос шептал тихие слова той самой любви, той самой страсти, над которою так привычно смеялась Капитолина Ивановна.

Но теперь она не смеялась — она умиленно слушала…

И под конец показалось ей, что вернулись старинные годы, те годы, когда она была молода, когда она любила все то, на что теперь не обращала внимания, когда на устах ее еще не было насмешки и когда юный, только что пробуждавшийся разум не учил ее презирать людей и их деяния и искать прежде всего во всем изнанку, темную сторону…

А звуки лились — бархатные, сладкие звуки, и так ясно, на родном языке твердили:

«Не все то правда, что кажется правдой, не все обман, что кажется обманом… и в том, что ты считаешь обманом, есть великая святая правда, какой нет в твоей холодной, злой правде… Страсть — гроза могучая горячей летней ночи… Любовь, любовь — великая вечная сила, любовь ко всему и ко всем — и без нее весь твой разум, весь твой опыт, вся жизнь — только ложь, только обман и преходящее сновидение!..»

Вдруг оборвались и замерли сладкие звуки…

Та же душная, грязная комнатка. Порфирий Яковлевич укладывает скрипку в футляр.

Капитолина Ивановна совсем очнулась и почувствовала, что ее щеки мокры от слез.

— Фу ты, пропасть! Да что же это ты, Порфирий Яковлевич! — крикнула она. — Да как же это ты?! Да ведь вы, батюшка, музыкант, как есть музыкант настоящий!..

Порфирий Яковлевич стоял перед нею с блестящими глазами и ухмылялся. Только теперь его лицо уже не было злым — оно будто совсем преобразилось.

— Да, музыкант, матушка Капитолина Ивановна, — тихо ответил он.

— Так как же это?.. К чему же вы от всех скрываете… и мне ни разу в жизни ни слова?..

— Чего же я стану благовестить-то!.. Музыкант так музыкант, да не ученый, для себя играю, один себя слушаю… Может, вы-то вот первый человек, кто меня слышал… разве соседи, так какие тут соседи, и из-за двойных рам, чай, по ту сторону улицы и не слышно…

— Ну, уж удивил!.. Вот уж удивил!.. — повторяла Капитолина Ивановна. — Спасибо, батюшка, за угощение спасибо… А мне пора и домой, шутка сказать, ведь через всю Москву ехала к тебе, сколько времени ехала, да извозчика сдуру отпустила, тут, чай, и не найти. Ну, спасибо, спасибо… А книжку вот эту я у тебя возьму… Когда же свидимся, Порфирий Яковлевич, подумайте только — третью неделю не наведывались, я и побеспокоилась — не захворал ли…

— Точно что мне понездоровилось, оттого и не был, ломота вдруг в ноге, муравьиным спиртом всю неделю натирал ногу… Ну, теперь прошло… Беспременно, матушка, у вас на этих днях буду.

— То-то же, смотрите…

Старики распрощались, и Капитолина Ивановна, подбираясь и стараясь ни обо что не задеть платьем, выбралась из домика.

Долго у нее в ушах помимо воли звенели чудные звуки.

С этого дня Капитолина Ивановна уже никогда больше не порывалась посещать медведя в его берлоге, о которой вспоминала с отвращением. Но она не раз упрашивала Порфирия Яковлевича принести с собою скрипку и поиграть. И каждый раз он решительно отказывал ей в этом.

— Что угодно, матушка, — говорил он, — что угодно прикажите и исполню, а насчет скрипки — нет! И с чего это я стану с ней тащиться по городу — срам да и только!..

— Да ведь вы так играете, Порфирий Яковлевич, вас заслушаться можно! Вот соберутся у меня ужо гости, а вы и сыграете… всем доставите удовольствие, захвалят вас… нарасхват приглашать станут, протрубят на всю Москву про вашу музыку…

Порфирий Яковлевич даже обижался.

— Что же это мне на старости лет тапером, штукме-стером прикажете сделаться?

— Фу, отец мой, какой ты вздор городишь, просто уши вянут!

— Да уж вздор либо нет, а как доселе не играл я на потеху, так и впредь не буду… Очень им нужна моя музыка, гостям-то вашим, да и много они в ней смыслят! Для себя выучился, для себя играю, себя услаждаю… Человек я маленький, темный, никому я не нужен и никто мне не нужен… Что и вам-то сыграл — так теперь на себя пеняю… сдурил… из одного почтения к вам…

— Знаю я, упругий вы человек, Порфирий Яковлевич… Ну так вот что: коли не хотите при гостях, принесите скрипку, запрем мы окна и двери и мне сыграйте… Хороша ваша музыка, хотелось бы еще послушать.

— Мало ли чего нам хочется!.. Оставьте вы меня с моей скрипкой, — ничего из того не выйдет.

— Тьфу! — с досадой говорила Капитолина Ивановна. — Ишь ведь упругий какой… Ну да если вам, сударь, угодно ломаться, так я на коленках просить вас не стану, Бог с вами совсем и с вашей музыкой… Пойдемте в столовую, попробуйте — у меня нынче настоечка новая готова…

— Вот это дело! — радостно восклицал Порфирий Яковлевич, бывший страстным любителем всяких настоечек и закусок, особливо приготовленных такой искусницей, как Капитолина Ивановна.

Так ей и не удалось уговорить упрямого старика дать ей возможность снова послушать его музыку. Прошел год, другой, третий, и она позабыла про его скрипку. Позабыла про скрипку, а про грязь и нищету его берлоги вспоминала нередко, получая от него для прочтения книги, от которых, как ей казалось, пахло гнилью и плесенью. В таком случае она всегда думала:

«Ведь вот славный человек, серьезный, а какой скряга! Глупость-то какая! Ведь с голоду чуть не умирает, копит деньги, капитал изрядный еще от отца получил, ведь он теперь, пожалуй, удесятерил его, с родными в ссоре, кому оставит? Как собака излохнет на своих деньгах!.. Помрачение!..»

Но высказывать ему свои мысли, против своего обыкновения, она не решалась, потому что, раз как-то заговорив на эту тему, довела старика до бешенства.

Он, всегда почтительный и даже несколько робкий с нею, тут вдруг так расходился, что стал просто кричать.

— И кто это считал мои деньги?! — захлебываясь и сверкая глазами, повторял он. — Кто считал! Нет у меня денег… нищета… Куска говядины иной раз купить не на что — вот какие мои деньги…

— Врете, батюшка, врете и стыдно это, особливо в ваши годы! — с изумлением глядя на него, промолвила Капитолина Ивановна.

— А коли я вралем у вас стал, — даже как-то взвизгнул старик, — так прощайте, Бог с вами, надоел я вам, вижу!..

Он отвесил низкий поклон Капитолине Ивановне, схватил свой засаленный картуз, дрожащими руками накинул на себя удивительный плащ на красной подкладке и ушел.

Ушел да и не возвращался целых два месяца.

Капитолина Ивановна сначала делала вид, что не замечает его отсутствия, но скоро должна была себе признаться, что скучает по приятелю, и когда он, тоже соскучившись, снова явился, она даже не показала ему вида, встретив его как будто они самым дружеским образом простились только накануне. И никогда она больше не заводила неприятного разговора.

Были ли у Порфирия Яковлевича деньги и сколько, конечно, никто не мог, наверно, этого знать, но он всю жизнь прожил как последний бедняк. Дома питался иногда по целым дням только чаем да тюрькой, а когда чувствовал, что отощал, то шел обедать к Капитолине Ивановне или к кому другому из своих немногочисленных знакомых.

Устали он никогда не знал, не истратил, кажется, за полвека ни копейки на извозчика, измеряя Москву огромными шагами своих длинных ног.

Расстояния для него не существовало. Иногда приходилось ему засидеться у Капитолины Ивановны чуть ли не до полуночи. На дворе лил дождь, ночь — зги не видно, по улицам море разливанное.

— Батюшка, да как же это вы в такую даль к Андроньевскому, в такую темень? — замечала Капитолина Ивановна, подходя к окну и прислушиваясь, как завывает ветер, как бьет в стекла дождь. — Да останьтесь переночевать… наверху в светелке я вам постлать прикажу… Ишь ведь мы засиделись — полночь скоро…

— Ничего, матушка, ничего, не в первый раз, — спокойно отвечал Порфирий Яковлевич, нахлобучивал свой картуз и выбирался на улицу.

И шагал он по лужам как какое-то страшное привидение, пугая запоздалых пешеходов.

Привычка вечно ходить пешком была в нем так велика, что с ним даже случился один маленький анекдот. Был он на свадьбе у знакомых, свадьба была веселая, ужин прекрасный, выпил тоже изрядно Порфирий Яковлевич и захмелел, да так захмелел, что лыка не вяжет… Что с ним делать? Как в таком виде пустить его к Андроньевскому? Выискалось два добрых человека, знакомых, у которых на всю ночь была нанята четырехместная карета, взялись они доставить домой Порфирия Яковлевича, усадили его в карету, повезли. Едут они, а Порфирий Яковлевич поднимает то одну ногу, то другую и изрядно толкает своих спутников.

— Порфирий Яковлевич, — спрашивают, — что вы такое делаете?

— Как что делаю? — отвечает он, едва ворочая языком.

— Что вы нас толкаете да ногами ворочаете?..

И так он продолжал идти в карете до самого дома…

Любимым развлечением Порфирия Яковлевича, кроме скрипки, которой неведомый виртуоз посвящал иногда часа три-четыре в день, было пребывание у Сухаревой башни в лавчонках букинистов. Он рылся там в книжном хламе и, найдя какую-нибудь книжку, казавшуюся ему интересной, по целым часам торговался, пока ему ее, наконец, не уступали за бесценок, иной раз за три копейки или пятак, чтобы только он отвязался.

«Ведь душу все вымотает — ну его к Богу!» — говорили про него букинисты.

Раз в году Порфирий Яковлевич разрешал себе огромную роскошь — он покупал «новые» книги, то есть скупал прошлогодние журналы. Навьюченный ими и несколько даже сгибаясь под драгоценной ношей, торжественно возвращался он к себе в берлогу и на несколько дней уходил в книги, читал запоем, пока все не прочитывал. А прочтет все — нападет на него грусть, жаль затраченных денег, и он начинает выгадывать, даже чай перестает пить, а если пьет, так без сахару, и ходит обедать к знакомым.

В обществе Порфирий Яковлевич был всегда мрачен, внимательно слушал, но говорил очень мало, а иногда просто ограничивался каким-то мычанием. Несмотря, однако, на его страшный и мрачный вид, на молчание, его присутствием обыкновенно не тяготились. Он умел молчать и стушевываться. Только с одной Капитолиной Ивановной он иной раз разговорится, и не видят они, как проходит время. Но случалось и так: просидит он у нее целый день, и закусит, и выпьет исправно, после обеда сядут они за преферансик, потом поужинают, он распрощается и зашагает к Андроньевскому. И только после его ухода Капитолина Ивановна спохватится:

«А ведь Порфирий-то Яковлевич нынче как есть ни одного слова не промолвил!»