Борис Сергеевич имел достаточно времени приготовиться к этой встрече, ожидавшейся со дня на день, но все же в первую минуту у него сильно застучало сердце, и он готов был бежать отсюда, к себе домой, в Горбатовское. И не так приезжий страшил его, как присутствие Катерины Михайловны.
«Если она там — я не могу!» — с отвращением и страданием подумал он, приближаясь к дому.
Но Катерина Михайловна была настолько предусмотрительна, что скрылась вовремя. Ее не было видно, когда Сергей подводил брата к дяде.
Борис Сергеевич, чего с ним никогда не бывало в жизни, вдруг как-то странно засуетился, зажмурил глаза, не глядя, поцеловал Николая Горбатова и прерывающимся голосом сказал что-то вроде того, что он рад его видеть, что давно ждал…
Когда он, наконец, открыл глаза, то встретился с прямо и спокойно устремленным на него взглядом этого нового племянника.
Сергей был прав, говоря, что они нисколько не похожи с братом. Николай чуть ли не на целую голову был ниже его ростом, стройный и красивый в своем белом кителе с аксельбантами. У него были светло-каштановые волосы, вьющиеся от природы, и большие черные глаза; выражение лица уставшее и в то же время холодное. Но Борис Сергеевич уже был доволен тому, что не нашел в нем сходство, найти которое так боялся.
— А где же Наташа? — вдруг спросил Сергей. — Она ведь была с вами, дядя?
Борис Сергеевич с изумлением оглянулся, но в это время Наташа уже входила. Николай поспешил к ней, поцеловал ее руку, она слегка прикоснулась губами к его лбу, и они в первую минуту не сказали ни слова друг другу — они даже не взглянули друг на друга.
Борису Сергеевичу было не до наблюдений; но если бы он стал наблюдать, то заметил бы между ними большую принужденность, заметил бы, что и Николаю, и Наташе не по себе, что им почему-то неприятно встретиться. Однако оба они хорошо владели собою и через две-три минуты совсем оправились. Наташа спокойным голосом стала задавать приезжему вопросы о своих петербургских знакомых. Он отвечал ей таким же спокойным голосом.
Вошла Мари обычной своей, медленной и ленивой, походкой, с таким же, как и всегда, застывшим лицом. Она позвала Николая; он молча поднялся и послушно последовал за нею; но скоро вернулся, подсел к дяде, и Борис Сергеевич, сам того не замечая, вдруг отошел от всех своих ощущений и мыслей и с большим интересом стал слушать Николая. Они машинально вышли из гостиной, прошли террасу, спустились в сад и, тихо бродя по старой аллее, продолжали разговаривать.
Борис Сергеевич уже не раз слыхал от домашних, что Николай бывает часто молчалив, что от него иной раз по целым дням нельзя добиться слова, но что зато когда он оживится и начнет говорить, то говорит так, что всякий его заслушается. Это оказалось справедливым. Борис Сергеевич, привыкший к уединению, долгие годы проживший в одиночестве или с людьми, менее всего обладавшими красноречием, невольно увлекался теперь.
Николай резкими, выпуклыми штрихами обрисовывал перед ним картину теперешнего Петербурга. А Петербург был интересен: в нем началось большое оживление, в нем закипала новая деятельность. Молодой государь начинал свое царствование целым рядом блестящих планов, уже не бывших тайной и захватывающих все слои общества. Приготовлялись реформы, из которых главной, конечно, было освобождение крестьян.
Николай говорил, что это уже решено бесповоротно, что уже приступают к серьезным работам, привлекаются свежие силы…
— Слава Богу! Давно, давно пора! — оживляясь, проговорил Борис Сергеевич. — Еще отцы, еще деды наши думали об этом… Наконец-то!..
Но Николай вдруг переменил тон, вдруг как будто устал и совсем новым голосом сказал:
— Отцы и деды! Да ведь они не думали, а мечтали только… и теперь многие мечтают (он сделал особенное ударение на этом слове)…
— Да ведь ты же сам говоришь, что эти мечты превращаются в действительность!
— Да, только что из этого выйдет?
— Как что выйдет? Неужели ты против освобождения?
Николай пожал плечами.
— Вы мне задаете трудный вопрос, но я постараюсь вам искренне на него ответить. Быть против освобождения! Это страшно сказать! Но не могу же я все видеть в розовом цвете… Я не мечтатель, дядя, и уже не юноша, я не теоретик, не ученый, не литератор; я много ездил по России, знаю деревню, имею понятие о нашем народе — конечно, насколько это возможно в моем положении… И я боюсь, что эта прекрасная, благородная реформа слишком дорого обойдется и нам, и народу…
Борис Сергеевич с изумлением взглянул на него, но он продолжал убежденным, грустным тоном:
— Нам, видите, особенно после войны, очень стыдно стало перед Европой, стыдно за то, что мы варвары, рабовладельцы, азиаты. Нам во что бы то ни стало хочется быть европейцами, а они не признают нас себе равными, сажают за отдельный стол!.. Ну вот мы и должны доказать им, что мы не хуже их…
— Как, только это? — уже начиная волноваться и даже сердиться, перебил Борис Сергеевич. — А принцип… принцип?!
— Что же я могу возражать против принципа? Я хорошо знаю, что положение ненормальное, что человек должен быть свободен и в конце концов будет непременно свободен, хотя прибавлю: с ограничениями, непременно с ограничениями и очень-очень большими. Я был бы крайне доволен, если бы теперь уже наш народ был освобожден от крепостной зависимости. Мне мои крестьяне не нужны, какой же я помещик… Но я все же настаиваю на том, что мы спешим, ужасно спешим, ради мнения Европы. Освободить крестьян! Чего же лучше. Но весь вопрос: как и когда, настало ли теперь время для этого, можем ли мы это сделать так, вдруг, сразу? И я говорю: нет, нет, не можем при том экономическом положении России, которое всем известно. Я боюсь, что, поспешив, мы в конце концов окажем плохую услугу народу, а что уж себя-то уничтожим — это наверное; а мы именно спешим. Мы так нетерпеливы, так хотим скоро вырасти!..
Борис Сергеевич задумался.
— Я здесь еще вновь, мне многое еще трудно сообразить, — наконец выговорил он. — Может быть, ты и прав отчасти. Я знаю только то, что я должен сделать, и знаю, что лично я не ошибаюсь.
— Вы хотите освободить и устроить ваших крестьян? — спросил Николай.
Борис Сергеевич с изумлением заметил, что проговорился, что высказал этому человеку, с которым вовсе не рассчитывал быть откровенным, то, чего еще не говорил никому.
Но он не пошел назад, не стал отказываться.
— Да, я это сделаю…
— Так вы — другое дело, дядя! Это частный пример и, ведь вы знаете, далеко не первый, таких примеров давно уже немало. Ведь и по-моему так: это значит подготовлять почву — про что же я и говорю! А ведь мы в один миг устроим реформу, на которую нужны годы. Мы, то есть не мы, конечно, а государство отдаст больше, чем у него есть. Что же из этого выйдет?..
— И вот, — прибавил с улыбкой Николай, — теперь вы можете смотреть на меня как на «крепостника», «отсталого человека» — эти слова теперь в моде, — на меня так уже многие смотрят… Я как-то не выдержал и высказался en haut lieu — и на меня косятся даже те господа, которые не только со мною согласны, но идут гораздо дальше, чем я… Вы думаете, что многие из тех, кто теперь там суетится, кричит, хлопочет, приготовляется работать, проникнуты необходимостью этой работы?! Ах, Боже мой, Боже мой! Только подлаживаются под тон, а на сердце кошки скребут! Все фальшь, и, может быть, у нас теперь в Петербурге больше фальши, чем когда-либо… Просто задыхаешься!.. Это не жизнь…
— Ты не доволен жизнью? Какой же бы жизни ты хотел? — спросил Борис Сергеевич.
Николай нахмурился и потом взглянул на него с печальной улыбкой.
— Вот я говорил, — начал он, — что я не мечтатель, а ведь это неправда… Да, конечно, я вовсе не мечтатель в известном отношении, я не увлекаюсь утопиями и терпеть не могу предвзятых взглядов, но зато в другом — я большой мечтатель, и с детства!.. Знаете ли, дядя, что я не раз завидовал вашей жизни! Мне кажется, что, несмотря на все печальные обстоятельства и потери, вы прожили до сих пор гораздо здоровее, гораздо полнее нашего. Вокруг вас не было этой фальши, лжи, условности, вы были ближе к природе…
И снова разгорячась и увлекаясь, Николай стал рисовать картину той жизни и тех отношений, среди которых, по его предположениям, находился долгие годы «изгнанник».
Борис Сергеевич вслушивался с изумлением, с постоянно возраставшим интересом — и, наконец, не выдержал.
— Да откуда ты знаешь все это? — воскликнул он. — Ведь почти все, что ты мне рассказываешь, верно! Так и есть, так оно и было!.. Ты как будто сам прожил долго в Сибири со мною, как будто и ты пережил все, что мне пришлось пережить!
— Значит, я много думал о вас и вашей жизни, значит, я хорошо ее себе представил…
— Но ты обладаешь большими познаниями…
— К моему горю, большими познаниями я не обладаю — я ничего не знаю как следует; но я много читал, читал с детства. Ведь вы знаете дедушкину петербургскую библиотеку… Бывало, я запирался в ней и просто глотал книги…
Борис Сергеевич невольно улыбнулся.
— А со мной не встречался ты в этой библиотеке? — спросил он.
— Я именно сейчас и хотел сказать вам, дядя, что познакомился там с вами. У вас хорошая манера, которую я перенял, отмечать на полях книг свои впечатления, мысли… вы даже часто подписывали их вашими буквами… Я то и дело натыкался на эти ваши заметки и знакомился с вами…
— Отчего же ты не написал мне никогда о нашем знакомстве?
— Отчего? Право — не знаю… Признаться — даже ведь и собирался не один раз сделать это, да все как-то не выходило… Да, я читал много, — продолжал он, — теперь у меня самого составилась уже своя собственная порядочная библиотека… но беда в том, что у меня никогда не было хорошего учителя… Ведь я одно время мечтал даже попасть в университет…
— Что же помешало?
— Покойный отец.
— Да ведь мы с ним сами были в Московском университете!
— Только в другое время, дядя… В мое время университеты были в загоне, в пренебрежении… в сущности, их все же побаивались… Одним словом, отец решил, что Горбатову не следует компрометировать себя и портить себе университетом карьеру… Карьеру можно было сделать только на военной службе… «А затем, — сказал мне отец, — если ты уж такую нежность чувствуешь к университету — тебе, может быть, нетрудно будет стать попечителем какого-нибудь учебного округа… вот ты и будешь во главе университета».
— Что же ты ему на это?
— Я, конечно, возразил, что как же это я могу управлять учебным округом, не получив научного образования и зная только военное дело? Он и говорит: «А так, как другие… Увидишь — поймешь… Если захочешь для симметрии поставить в храме науки десятую музу — ставь смело… студенты будут смеяться… а ты, чтобы не смели смеяться, держи их в ежовых рукавицах — и будешь примерным ревнителем и хранителем отечественного просвещения!» Засмеялся отец — и ушел… Я хорошо помню этот разговор… О, он отлично все понимал, он был умен… только…
— Что только? — видя, что Николай запнулся и улыбается нехорошей усмешкой, спросил Борис Сергеевич.
— Только он совсем о нас не думал, совсем нас не знал… мы были ему как чужие… и я много страдал от этого… Вообще, нерадостная была юность, дядя!
И, будто желая отогнать от себя скорее грустные мысли и воспоминания, Николай вернулся к сибирской жизни «изгнанника» и опять увлекся.
Борис Сергеевич продолжал изумляться перед этим даром блестящего флигель-адъютанта воспроизводить никогда им не виданное и только воображаемое, и вдобавок такое, что, по складу его жизни, должно было ему быть совсем чуждым.
И не заметили они, беседуя, взад и вперед ходя по старой аллее, как пришло время обеда, и обычный звон колокола стал сзывать всех в столовую. Они повернулись к дому. Николай поспешил вперед, а Борис Сергеевич остановился в раздумье. Он был как в тумане, все еще под впечатлением этого долгого, нежданного разговора. В его ушах все еще звучали слова Николая, и тон этих слов — горячий, убежденный, доходивший иногда почти даже до какого-то вдохновения.
Он очнулся, услышав возле себя голос Наташи. Он улыбнулся ей, а она как-то робко не то спросила его, не то просто сказала:
— Познакомились с Николаем?
— Да, — отвечал он, — или, вернее, только начал знакомство. Он такой человек, с которым познакомишься нескоро и нескоро разглядишь его.
Она насторожилась.
— Почему?
— Потому, что он из людей, встречающихся редко в жизни; эти люди не подходят под привычную и обычную мерку…
Что-то неуловимое блеснуло в лице Наташи и тотчас же погасло.
— Так вы считаете его особенным человеком, дядя?
— Да, особенным. Но что скрывается за этим огнем и блеском, за этими дарованиями, которые прорываются, несмотря на печальное воспитание, полученное им, — вот этого-то я еще не знаю, а хотелось бы мне знать. Хотелось бы знать, каково его сердце!
— Придет время, и это узнаете! — почти таинственно выговорила Наташа.
А Борис Сергеевич думал:
«Боже мой, откуда берется это?! Несчастные, покинутые мальчики, распущенность, печальные примеры перед глазами, пустота светской жизни… и ему с небольшим тридцать лет!.. Когда же успел он узнать все, что знает? Когда успел читать, думать, учиться?..»
«И отчего это Сергей не такой?» — заключил он свои мысли и вздохнул невольно.
Сергея-то он уже довольно разглядел за это время, и хотя вспыхнувшее в нем к нему чувство не потухло, но он начинал видеть то, чего никак не желал бы видеть.