Укладывая и перекладывая свои сундуки с тряпьем, Катерина Михайловна за последние дни обдумывала положение. Пока все обходилось благополучно, все шло даже так хорошо, как она и не надеялась. Она очень боялась, что отношения ее семьи к Борису Сергеевичу останутся натянутыми, что он ограничится соблюдением приличий. А между тем и в такое короткое время вот уже он вошел в семью, привязался к ней. Катерина Михайловна очень хорошо видела, что главным образом привязывали его Наташа и отчасти Сергей, что Борис Сергеевич к Мари относится очень холодно, к Грише тоже.

«Ну, что же, — не раз говорила она себе, — пусть хоть им будет счастье, пусть хоть они будут богаты».

А между тем она никак не могла успокоиться на этих мыслях. В ней вдруг поднималось нежное чувство к Грише, и не только к Грише, но даже и к Николаю. Ей казалось, что это несправедливо относительно их. Ей, наконец, начинало неудержимо, капризно хотеться, чтобы все это прошлое, которое так долго ее нисколько не мучило, но теперь, с появлением Бориса Сергеевича, начинало мучить, забылось и не существовало более. Она пуще всего страстно хотела теперь возвращения прежнего богатства, блеска и значения для всей горбатовской семьи, которой она признавала себя главою.

«Нужно победить изгнанника, нужно забрать его в руки».

Она понимала, что не может достигнуть этого сразу, что нужно действовать осторожно. Так она и действовала — не выставляясь, стушевываясь.

Но если был опасен первый день их встречи, то еще опаснее был, конечно, день приезда Николая. Борис Сергеевич ни разу с ней о нем не заговорил, а когда при нем упоминали имя Николая, она хорошо видела, что он опускает глаза, смущается, что лицо его хмурится — и при этом ей самой, никогда не смущавшейся прежде, теперь становилось неловко. А между тем ведь их встреча неизбежна, и только тогда, когда на сцену уже явился Николай, можно будет приступить к порабощению изгнанника.

И вот Николай приехал. Катерина Михайловна, поздоровавшись с ним, поспешно скрылась в своих комнатах и не выходила до самого обеда. Она была в волнении, даже очень резко прогнала Соню, которая было к ней прибежала.

Она вдруг, будто по чуду какому-то, вернулась к прежней позабытой жизни. Ей чудилось, что она снова молода, в Петербурге, в старом гобратовском доме, за несколько месяцев до рождения Николая. Она снова будто переживала свою капризную страсть к Щапскому, который потом поступил с нею очень неблагородно — покинул ее за границей и затем ни разу не встретился с нею в жизни.

Она как будто снова переживала все прежние сцены: ужасное объяснение с Борисом, потом объяснение с мужем, во время которого она так хорошо сыграла свою роль. Впрочем, она до сих пор не могла решить вопроса, кто тогда лучше играл роль — она или ее муж: ведь он, очевидно, тогда сделал вид, что поверил всем ее объяснениям…

Но странное дело — тогда, когда в действительности происходило все это, она чувствовала себя только несчастной и даже обиженной. Она ненавидела Бориса, и если бы было возможно, она бы, кажется, убила его с наслаждением. Теперь ненависть к изгнаннику в ней заглушилась чувством невольного страха, который все сильнее и сильнее начинала она испытывать к этому кроткому человеку, так хорошо встретившемуся со всеми ними. Да, она боялась его, хотя, несмотря на все страхи свои, все же рассчитывала его победить.

Но пуще страха в ней говорила тоска, начавшая время от времени появляться в последние годы и достигавшая теперь иногда мучительных размеров. Она называла это «тоскою», она не могла найти другого определения тому, что испытывала в присутствии Бориса Сергеевича, и особенно в те мгновения, когда произносилось имя Николая.

Это чувство в этот день было так сильно, ей сделалось так тяжело, когда раздался звонок, сзывавший к обеду, что она почти совсем решила сказаться больной и не выйти.

«Но, Боже мой, ведь если не сегодня, так завтра, ведь невозможно избегнуть этого! Да и зачем?.. Пустое! Надо преодолеть себя!..» — и она преодолела.

Она вышла к обеду. Она была бледнее обыкновенного, ее маленькие, сухие руки по временам нервно дрожали; но никто ничего не заметил. Ей пришлось сидеть за обедом против Бориса Сергеевича, и как она ни подбодряла себя, а первые минуты были для нее просто пыткой. Она не могла решиться взглянуть на него. Наконец все же взглянула.

Он смотрел в сторону. Но вот их глаза встретились. Он глядел прямо на нее… Он хочет истерзать ее своим взглядом.

«Нет, она не поддастся!»

Она сделала над собою усилие, не отвела своих глаз, только придала им то выражение, какое нашла самым подходящим, и Борис Сергеевич прочел в ее взгляде тоску, муку, мольбу, к нему обращенную. Вот слезы показались на ее глазах. Она вытерла их тихомолком.

Борис Сергеевич отвернулся, и ему опять, как в первую минуту свидания с нею, стало невольно жаль эту бывшую Катрин, эту грешницу, эту маленькую, сухонькую старушку, очевидно, искупившую теперь тяжелыми страданиями вину свою.

Катерина Михайловна справилась со своей тоскою и поняла, что начала игру удачно.

К концу обеда она совсем успокоилась и решила, что нужно действовать, не откладывая ни минуты. Она успела заметить, что Борис Сергеевич с интересом и без всякого враждебного чувства глядит на Николая. Она узнала из общих разговоров, что они долго беседовали вдвоем в парке. Все складывалось самым лучшим образом.

«Николай умен, интересен, — думала она, — но трудно было ожидать, чтобы он сразу мог с ним справиться. Теперь последний, решительный удар — и он будет совсем побежден!»

Она припомнила некоторые минуты своей жизни, когда ей приходилось вывертываться из тяжелого положения, дурачить людей — ей всегда это удавалось. Должно удасться и на этот раз.

После обеда, когда все, по обыкновению, перешли на террасу, улучив удобную минуту, она шепнула Борису Сергеевичу.

— Будь так добр, Борис, пойдем ко мне, мне надо поговорить с тобою…

Он даже вздрогнул. Но она подняла на него такой скорбный взгляд, что, не говоря ни слова, он последовал за нею.

Да и как бы мог он отказать ей?

«О чем это она может говорить со мною? Что ей нужно?.. — думал он. — Впрочем, может быть, какое-нибудь денежное затруднение… денег попросит… Сколько угодно… Сколько угодно! Только поскорее бы!»

Она его провела в свои комнаты, где он до сих пор не был еще ни разу. Он с изумлением увидел этот странный беспорядок, эти всюду наставленные сундуки. Он помнил Катрин, вечно окруженной самой изысканной роскошью, вечно заботившейся о том, чтобы вокруг нее и у нее было все лучше, чем у кого-либо.

«Но разве это Катрин?»

Она знаком пригласила его сесть в большое старое кресло, сама присела в другое, подняла на него глаза все с тем же скорбным выражением и молчала. Ему стало ужасно неловко.

— Что тебе угодно, Катрин? — запинаясь, произнес он.

Она как будто хотела начать говорить, но вдруг слезы блеснули на ее глазах, и с тихим, сдавленным старческим рыданием она закрыла лицо руками.

Борису Сергеевичу стало еще невыносимее.

«К чему эта комедия?»

— Катрин, успокойся! — сказал он. — Если бы я не знал, что все благополучно, я бы подумал, что случилось какое-нибудь несчастье — но ведь ничего такого нет?

— Прости! — наконец выговорила она. — Конечно, это глупо… я не справилась с собою. Но, Боже мой, ведь; есть невидимые несчастья, и они тем тяжелее, что их никто понять не может, не может о них догадаться. Мое несчастье можешь понять только ты… ты его знаешь… ты один его знаешь на свете. Я долго не решалась, но вижу, что должна говорить с тобою. Я многое дала бы, если бы могла избегнуть этого; но нет, нельзя… нужно это… Мы должны раз навсегда поговорить… Борис, вернемся к старому… к ужасному времени!..

Он побледнел и даже поднялся с места.

— Зачем? — с ужасом и все возраставшим отвращением воскликнул он. — Зачем?.. Ради Бога, оставьте это… Я надеялся, что именно между нами не будет никаких разговоров о прошлом!.. Я надеялся, вы поймете, что нам самое лучшее никогда не касаться этого прошлого… Вы, кажется, видели: я приехал, пришел в ваш дом как родной, я полюбил вашу семью, у меня явилась надежда, что и меня полюбят… Что же вы хотите, чтобы я ушел?.. Кому вы этим принесете пользу?

Он весь даже изменился, говоря это, — глаза его заблестели, в голосе звучали те страстные ноты, которых она не слыхала столько лет. Если бы не эти седые волосы и не эта седая борода, она подумала бы, что вернулось прежнее время, что перед нею прежний Борис, такой точно, каким он вдруг очутился перед нею после того, как стал невольным свидетелем ее тайны.

Но уж раз начала, она не хотела отступать. Она собрала все свои силы и снова почувствовала в себе прилив какого-то театрального вдохновения.

— Ах, Боже мой, — простонала она, заломив руки, — да неужели мне-то это легко? Да я бы все отдала, чтобы не вспоминать старое, чтобы его не было! Я знаю, Борис, я ужасно виновата перед тобою, ты имеешь право и презирать, и ненавидеть меня… Но ведь ты добр, ты благороден, ты именно, ты поймешь многое, чего не понял бы другой.

— Что же тут понимать? Прошу вас прекратить это, будет самое лучшее… отпустите меня! — произнес он.

— Борис, Борис! — повторяла она. — Да взгляни же на меня, ведь я не та, не прежняя… Вся жизнь прошла… пожалей же несчастную старуху… пожалей, Борис, и выслушай…

Еще миг — и она, кажется, стала бы перед ним на колени. Он почти упал в кресло и опустил голову.

Она заговорила горячо и страстно, то и дело переходя на французский язык, на котором ей легче было объясняться.

— Мне нет оправданий, и я не хочу себя оправдывать! — говорила она. — Я грешница. Но если бы знал ты, какой ценой я искупила и искупаю до сих пор грех свой! И потом, ведь все же не одна я виновата… Ты знаешь, я вышла замуж ребенком, избалованным ребенком, не знавшим жизни… из меня тогда можно было сделать все, что угодно. Если бы я попала в руки другому человеку — и я была бы другая; но твой брат — он не исправить мог меня, а испортить… и испортил…

— Оставим мертвых! — мрачно произнес Борис Сергеевич.

— Да ведь я ему давно все простила… Но что правда, то правда… Он был дурным мужем… Он никогда не любил меня… Он изменял мне с первого же года. Ты, может быть, не знаешь этого, но я знаю…

Борис Сергеевич знал это и потому молчал. Он сознавал, что она права, что его покойный брат был действительно дурным мужем и мог ее только испортить.

— Я не судья вам, — сказал он, — и, конечно, не стал бы и тогда даже вмешиваться в ваши дела… если бы не было последствий… Но что вы сделали с нашим именем? Нет, увольте, оставьте меня!.. Зачем, и именно сегодня, вы заговорил об этом? Мне и так тяжело…

Перед ним мелькнуло прекрасное, оживленное лицо Николая.

— Оставьте меня, позвольте мне уйти, — повторял он.

Она испуганно встала, его удерживая, и каким-то торжественным голосом твердо проговорила:

— Если бы действительно были последствия, я бы не решилась возвращаться к старому… я бы не могла теперь смотреть на тебя… Последствий нет!.. Николай — сын моего мужа… он твой племянник…

И, говоря это, она прямо, смело глядела ему в глаза и удерживала его своими дрожащими руками.

— Пустите! — почти с бешенством в голосе крикнул Борис Сергеевич и решительно направился к двери.

— Я не пущу тебя… нет, не пущу! Ты меня должен выслушать, а потом делай как знаешь… Уходи… не верь мне, покинь хоть навсегда этот дом… но ты меня выслушаешь!

Его бешенство упало. Он с презрением взглянул на нее, даже усмехнулся.

— Какая жалкая комедия! Что ж, если вам угодно играть ее, играйте, я насильно убегать не стану… Я готов вас слушать… играйте…

Она была возбуждена в высшей степени: все, что в ней оставалось жизни, силы, — все теперь заговорило. Нервное возбуждение вызвало обильные слезы, которые так и лились по ее маленькому и бледному, морщик нистому лицу.

— Я знаю, Борис, — сквозь эти слезы говорила она, — что иначе вы не можете мне ответить, в этом-то и заключается весь ужас моего положения…

— Да что же? Теперь, более чем через тридцать лет, вы будете уверять меня, что я не слыхал того, что слышал своими собственными ушами? Впрочем, говорите, я молчу, я не стану перебивать вас.

— Борис, конечно, в тот ужасный день ты слышал то, что я говорила, конечно… Я говорила этому извергу, этому моему убийце Щапскому, что мой будущий ребенок — его ребенок… Я ему лгала, лгала потому, что была безумно влюблена в него, потому что хотела удержать его и видела в этой лжи единственное средство достигнуть цели, видела связь, которая должна нас соединить навеки… Так я мечтала, несчастная, жалкая, обманутая и обманувшая женщина!.. Да я была преступна, я изменила мужу… Но ребенок был его, и он хорошо знал это, и он бы теперь подтвердил тебе это… Да и, наконец, ты уже теперь несправедлив к брату — он был способен на многое, у него были большие, ужасные недостатки, но ведь он был тоже Горбатов. Если бы он не был уверен, что ребенок его, он бы не признал его своим сыном — а ты знаешь, он признал его…

— Много бы я дал, чтобы вам поверить, — прошептал Борис Сергеевич, — но я не могу… я не верю…

Катерина Михайловна безнадежно опустила голову…

— Тем хуже для меня… тем хуже для меня! — повторила она. — Мне больше ничего не остается; какие же я могу представить доказательства? Я искупаю свою вину… О, если бы ты знал, как я несчастна, ты бы пожалел меня!.. Ты не веришь, Борис… Но, Господи! Если ты даже и не веришь, чем же виноват этот несчастный ребенок?

— Конечно, он ничем не виноват, и оттого-то это все так и ужасно, — печально произнес Борис Сергеевич.

А она между тем продолжала:

— И ведь ты добр, ты добр, у тебя высокое, благородное сердце… Ты христианин, Борис, поверь мне — я не солгала тебе… Но если не веришь… прости… прости, как Бог велит, и люби их… моих детей… Я тебя измучила этим объяснением, я не внушила тебе веру в мои слова, но я исполнила мой долг… Я не держу тебя…

Она едва договорила это. Она сидела перед ним, опустив руки, видимо, измученная и обессиленная, с бледным, увядшим лицом и жалким видом.

— Мы все нуждаемся в прощении, — тихо проговорил Борис Сергеевич. — Мне жаль тебя, Катрин; твоя жизнь действительно должна быть тяжела, и ты, верно, много страдаешь.

Он остановился на мгновение, потом протянул ей руку, пожал холодные пальцы и уныло вышел из комнаты.

Она несколько минут продолжала сидеть в том же положении, с тем же уставшим выражением в лице. Она горько вздохнула.

«Не верит, — подумала она, — но все же я поселила в нем сомнение, довольно и этого — дело сделано…»

На большее она и не рассчитывала, она была довольна, что объяснение это кончилось так, а не иначе… А между тем тоска давила ей грудь, и жизнь, которую она когда-то так любила, за которой она гонялась, представилась ей теперь жалкой и противной. Если бы можно было вернуть прошлое, она, может быть, жила бы иначе — но вернуть ничего нельзя.

И она стала жадно хвататься за мысль о будущем — это будущее могло быть блестящим, но только с помощью Бориса Сергеевича.