Он прошел прямо к себе в мезонин и в первой же комнате столкнулся с женой, которая, так ничего не добившись от стариков, в нетерпении и в волнении дожидалась его возвращения. Увидя его бледное, измученное и странное лицо, она совсем уж испугалась. Она кинулась к нему, охватила его шею руками и, сама бледная, прошептала:
— Господи, да что же, наконец, случилось? Что у нас делается… не томи, скажи? Они от меня скрывают, я весь день промучилась здесь, тебя дожидаясь. Что же это? Разорились вы, что ли? Весь капитал пропал?.. Я ума не приложу. Ну… ну, говори скорее!..
Он вздрогнул и невольно от нее отстранился. У него из головы вон вышло, что, вернувшись домой, ему придется отвечать на такие расспросы. Что же он может, что он должен ей ответить? Зачем ей знать — нет, он ничего ей не скажет, ничего ни ей, ни им…
Все это разом мелькнуло у него в голове, и он принял твердую решимость. Он нашел в себе силу внутренно отряхнуться. Он поцеловал жену и улыбнулся.
— Что ты перепугалась? Не разорились мы, и ничего такого нет… Что от тебя скрывают, и откуда ты взяла все это?
— Да не обманывай ты меня, посмотри, какое у тебя лицо. Что с тобою?
Он поднял свои тяжелые, плохо слушавшие его веки и взглянул ей прямо в глаза.
— Ничего со мною… Ты говоришь про мое лицо, может быть, я бледен, я очень устал, я был у Горбатовых… Сговорились мы насчет архива… Вышел я от него, захотелось пройтись — и вот пешком с Басманной… Давно много не ходил, с непривычки просто даже ослабел, голова кружится… Дай-ка мне рюмку вина и объясни, что у нас такое — я ничего не понимаю.
Надежда Николаевна в недоумении глядела на мужа.
«Что же это он, комедию играет? Ведь до сих пор ничего не скрывал и обещал, сколько раз обещал, что никогда не будет иметь от меня тайны… Что же это теперь — или надо ему верить?»
Она рассказала ему о впечатлении, произведенном на стариков его отъездом к Горбатову, о появлении и таинственном исчезновении Капитолины Ивановны.
Он сделал вид, что изумлен и пожал плечами.
— Ну, душа моя, я сам тут ничего не понимаю, и теперь ты уж и меня пугаешь… Если тебе они ничего не объяснили, может быть, объяснят мне — постой, я пойду и спрошу их…
Он пошел вниз, а Надежда Николаевна осталась, все-таки не зная, верить ему или нет.
«Неужели он лжет и притворяется? Зачем, с какой стати, что ему скрывать от меня? Нет, нет, он, должно быть, ничего не знает… он все время был совсем спокоен и вчера вечером, и сегодня…»
А Михаил Иванович, сходя вниз, мучительно думал:
— Что же я скажу им? Как с ними встречусь? Что мне делать?
Но оказалось, что Марьи Семеновны не было дома — она уехала, и он понял, что она уехала к Капитолине Ивановне. Старик был в саду, в тепличке.
Михаил Иванович вышел в сад, к нему кинулись игравшие перед балконом дети. Он машинально поцеловал их и направился к тепличке. Путь был невелик, всего два-три десятка сажень. Но Михаил Иванович шел, едва передвигая ноги, шел как на казнь, так тяжело ему было встретиться с отцом.
Однако эта встреча, во всяком случае, часом раньше или позже, была неизбежна. Он подошел к тепличке, схватился за дверцу, рука его дрожала, сердце замирало. Он согнулся и перешагнул порог. Его охватил горячий влажный воздух, пропитанный испарениями растений.
На низенькой скамеечке, среди цветов и зелени, сидел, весь сгорбившись, Иван Федорович в своем сереньком летнем балахоне. Длинные седые волосы, которые он со времени отставки почему-то перестал стричь и носил по плечам, обрамляли его старческое, гладко выбритое лицо. При виде Михаила Ивановича он задрожал, поднялся со скамейки да так и замер, совсем растерянный и не смея поднять глаз, будто человек, уличенный в преступлении.
Несколько мгновений они молча простояли друг перед другом. Затем Михаил Иванович взял руку старика и прижал ее к губам своим. Иван Федорович свободной рукой обнял сына и почти громко заплакал.
— Мишенька… голубчик… — только и мог он выговорить сквозь слезы.
И опять молчание, и опять они стоят друг перед другом. Михаил Иванович хотел говорить и не мог. Снова нахлынула на него тоска, что-то как будто путалось и обрывалось в сердце…
Ведь ничего не изменилось, ведь перед ним тот же самый любящий отец, какого знал он всю жизнь. Тот же самый добрый чудак-отец, не дальний умом, не сильный характером, но всегда чуткий сердцем, всегда отлично понимавший все доброе и хорошее. Отец!.. Но ведь это не отец, это чужой человек!..
И чувствовал Михаил Иванович, что уже ничем не выбьет из себя этого мучительного и странного сознания. Что же теперь? Запуталась, запуталась жизнь, нет прежней тишины и не будет. Все, что было просто и естественно, теперь стало ложью, обманом, неестественностью.
Что сказать ему? Ведь он видит и так, что все известно… Объясниться!.. Какие же могут быть объяснения…
Они ничего так и не сказали друг другу.
Иван Федорович робко взглядывал на сына и тотчас же отводил глаза. Но вдруг, будто собравшись с силами и что-то решив, он заговорил:
— А я вот, Мишенька, хотел показать тебе новый цветок кактуса, вчера еще распустился… Вот подойди-ка сюда, посмотри, сколько лет у меня и это в первый раз!..
Михаил Иванович, никогда не интересовавшийся цветами, теперь так и накинулся на этот кактус и стал расспрашивать отца о том, какая это порода, когда и долго ли он цветет, и тому подобное.
Иван Федорович объяснял с оживлением, лихорадочно.
Как бы то ни было, этот цветок кактуса разбил лед. Он был последней соломинкой, за которую они оба ухватились, и соломинка их поддержала.
Выходя из теплички, Михаил Иванович сказал:
— Надя перепугана, требует объяснений… Я ей выдумаю какую-нибудь историю…
Иван Федорович остановился и опять сильно вздрогнул.
— Да… да… Надя… выдумай… выдумай, голубчик, зачем ей… не надо…
Михаил Иванович вернулся к жене все с тем же бледным и странным лицом, но, по-видимому, спокойный.
— Да, — сказал он ей, — они очень встревожены, но совершенно напрасно… Они Бог знает что воображали…
— Что же они могли воображать и при чем тут Горбатов? Зачем они так испугались тому, что ты к нему едешь?
В ответ на это Иван Федорович намекнул на какую-то туманную старую историю, что будто отец Марьи Семеновны знал Горбатова, когда тот еще не был сослан в Сибирь, что у них были какие-то денежные дела, какие-то неоконченные счеты, что Марья Семеновна боится, как бы Горбатов не заподозрил ее покойного отца в нечестности. Но у Капитолины Ивановны хранятся письменные и неопровержимые доказательства противного…
— Я все это разберу и выясню дело. Маменька отправилась к Капитолине Ивановне и, конечно, вернется с этими документами…
Надежда Николаевна поверила истории, сплетенной мужем, и успокоилась. Но она удивлялась тому, что за обедом все были молчаливы, что у Марьи Семеновны были заплаканы глаза, а вечером она заперлась в своей спальне с сыном и пробыли они там долго-долго. И у Михаила Ивановича, когда он пришел к жене и собирался спать, были тоже глаза как будто немного красны.
Она только спросила его:
— Что же, ты видел эти бумаги? Они убедительны?
— Да, да, слава Богу! — ответил он. — Я завтра же с ними поеду к Горбатову.
Надежда Николаевна мирно заснула и не знала, что муж ее не сомкнул глаз почти во всю ночь, что он даже несколько раз, вряд ли и сам замечая это, вставал с постели и сидел, понуря голову, очевидно, думая тяжелые и тревожные думы.
Он, как и сказал, отправился на следующий день к Горбатову и, возвратясь, уверил ее, что дело благополучно кончено. Благополучно кончено, а между тем Надежда Николаевна ясно видела, что в доме происходит что-то странное, что и Михаил Иванович, и старики совсем не те, что все они как-то неестественны, как будто играют комедию.
Она продолжала свои наблюдения и, наконец, решила, что муж обманул ее, что от нее скрывают какую-то тайну. Она пристала к Михаилу Ивановичу, пустила в ход все женские уловки, подвергла его испытанию просьб, ласк, слез, негодования и, конечно, кончила тем, что победила.
Он любил свою хорошенькую, влюбленную в него жену, в которой, несмотря на несколько лет семейной жизни, сохранилось еще много детского и наивного. Она родилась в скромной среде московского чиновничества, воспитывалась в институте, рано вышла замуж. Но в ней не было той мелочности, того неизящества, которое Михаил Иванович терпеть не мог в барышнях его круга.
Надежда Николаевна именно была изящна от природы, была добра, и хотя ее образование и умственное развитие сильно хромали, но природный такт был настолько значителен, что никогда она не заставляла краснеть своего мужа ни на людях, ни наедине.
Она не только продолжала оставаться в него влюбленной, но и уважала его, ставила гораздо выше себя, умела вслушиваться в его суждения и запоминать их, заставляла себя интересоваться всем, чем он интересовался, — и достигла этого.
Она мало-помалу становилась его послушной ученицей, в некотором роде как бы его повторением в миниатюре. Он понимал это, чувствовал и был доволен своей Надей…
Ему самому, с первого же дня, было тяжело иметь от нее тайну. Да и, наконец, несколько дней, прошедших со времени сцены в горбатовском доме, все же заставили его хладнокровнее взглянуть на дело. Наконец он задал себе вопрос — зачем скрывать от жены? Она слишком добрая и честная женщина, она не выдаст его тайны, не повредит.
Он ей во всем признался.
Надежда Николаевна слушала его, широко раскрыв глаза, и в первую минуту ей показалось даже, что он смеется над нею, рассказывает ей сказку — так все это было невероятно. Но такой сказки он ведь не мог выдумать. Она задумалась и вдруг заплакала.
— Ну вот, ты и плачешь! — сказал он. — Значит, лучше бы я молчал… И о чем ты плачешь?
Она удержала свои слезы, прижалась к нему и прошептала:
— Я плачу потому, что ты не сказал мне сразу и так долго скрывал от меня все это… И потому плачу, что как же не плакать — ведь я понимаю, как тяжело и тебе, и им…
— Но, ради Бога, Надя, ни слова им, пусть они думают, что ты ничего не знаешь…
— Тебе нечего просить меня об этом, конечно, я не скажу им ни слова. Но что же ты теперь будешь делать, Миша?..
Она остановилась и вздрогнула.
Он заметил это и печально улыбнулся.
— Вот видишь, и тебе страшно, — сказал он, — назвала меня Мишей, а я даже и не Миша…
По его лицу скользнуло такое скорбное выражение, что она снова прижалась к нему и стала крепко и горячо целовать его.
— Это пустяки, пустяки! — повторяла она. — Тебе нечего об этом думать, это только странно. И я знаю одно, — прибавила она, — что мы должны любить их еще больше, еще больше ценить их…
— Спасибо тебе за то, что ты так говоришь и думаешь! — произнес Михаил Иванович, обнимая жену.
— Что же ты будешь делать? — повторила она свой вопрос.
— Ничего, — сказал он. — Что же мне делать?
— А твой дядя… Горбатов? Ты теперь каждый день у него бываешь…
— Дядя! — задумчиво произнес Михаил Иванович. — Он, кажется, действительно хочет быть для меня родным… Он хороший человек, я люблю его… Завтра он уезжает, но зовет меня осенью в Петербург…
— Ты поедешь? А как же служба?
— Я еще ничего не знаю, но, может быть, и службу теперешнюю оставлю… Может быть… — он снова задумался, — в нашей жизни будет большая перемена…
— Какая же? Что такое? Ты опять начинаешь скрывать!
— Нет, но подожди, я еще сам ничего не знаю, у меня до сих пор голова как в тумане…
Надежда Николаевна побледнела, какая-то мысль мелькнула в голове ее, и голосом произнесла она:
— Да, да, будут большие перемены, но к лучшему ли, Миша? Мне становится страшно…
Слезы блеснули на ее глазах, не то тоска, не то неопределенное предчувствие сжало ей сердце.
— Перемены!.. — шептала она. — Да зачем они нам, мы жили хорошо, будем ли жить лучше? А вдруг…
Она запнулась.
— Что вдруг? — спросил он, поднимая глаза и видя ее испуганное лицо. — Чего ты еще боишься?
— Я боюсь, что ты меня теперь разлюбишь…
— Побойся Бога! Как тебе не стыдно! — крикнул он, хватая ее руки. — Ведь ты не ребенок, что за безумная мысль! Мне кажется, теперь нам более чем когда-либо нужно быть вместе… теснее…
Эти слова ее успокоили.
— Только смотри, ничего не скрывай от меня… знаешь, хоть у меня и умишко не Бог знает какой, но все же — ум хорошо, а два лучше…
А он что-то скрывал, в его голове роились какие-то новые мысли, новые планы. И Надежда Николаевна каждый день заставала его задумчивым.
Он решительно изменился, да и все в доме изменились. Старики были скучны и даже как будто сразу постарели. Прежняя тихая и спокойная жизнь с каждым днем невозвратно исчезала.