У Мари родился сын, которого назвали Григорием, именем, часто повторявшимся в течение пяти столетий в роде Горбатовых.
Молодого отца поздравляли с этой радостью, и он принимал поздравления, стараясь выказывать радость и удовольствие. Но в действительности он не был вовсе доволен. Все, что творилось теперь в его семейной жизни, казалось ему почему-то странным, неловким. Он тщетно искал в себе любовь к этому крошечному, красненькому, несчастному и беспомощному существу — любви не было — была даже брезгливость. Он боялся до него дотронуться.
«Что же это? — тоскливо думал он. — Что же, изверг я, что ли? Ведь это плоть от плоти, кровь от крови моей, как же я не люблю его? Как же он мне кажется таким чужим и противным? Нет, этого быть не может, все это пройдет… Он еще совсем не похож на человека, но он вырастет немного, и я полюблю его, как должен любить отец сына… Ведь в нем, в этом мальчике, может быть все мое будущее!..»
Он стал ждать, стал приучать себя к ребенку. По нескольку раз в день приходил в большую, тихую «детскую», останавливался у колыбельки, вглядывался в мальчика, и мало-помалу крошечное существо уже становилось для него менее противным, он уже начинал находить в нем даже некоторую прелесть. Но до любви было еще далеко.
Рождение ребенка было, конечно, для Мари огромным событием, как и для всякой женщины. Но и в ней не замечалось той страстности, какая обыкновенно присуща юной матери. Иногда она начинала нежно глядеть на сына; но вдруг отворачивалась и говорила с гримаской:
«Противный, стоишь ли ты? Сколько мук я из-за тебя натерпелась!»
И нельзя было понять — в шутку говорит она это или серьезно.
Она быстро поправилась, и через два месяца ее трудно было узнать. Она выросла, еще более пополнела, превратилась в роскошную женщину. Но вместе с тем в ней исчезла даже та небольшая доля живости, какая прежде замечалась. Она начинала с каждым днем становиться ленивее и ленивее, все более и более стала любить физическое спокойствие, тяготилась даже балами и выездами, не находя в них никакого удовольствия. О ней говорили как о примерной матери.
«Так молода и уже сделалась домоседкой, не отходит от ребенка».
Но не от ребенка она не отходила, а от своей уютной и роскошной спальни, где можно было так мягко спать, так удобно валяться в полудреме по целым часам, в то время как кругом все люди были на ногах, жили и действовали. Впрочем, иногда она делала над собою усилие, вспоминала, что она жена и мать, начинала распоряжаться всем, что нужно было для ребенка и для мужа, заботилась об их удобствах.
Иногда она встречала Николая ласковой улыбкой, ласкала его. Но в этих ласках всегда было более сентиментальности, чем горячего чувства.
Теперь стало ясно: Мари была холодна по природе, и лень все более и более одолевала ее. Ей тяжело было думать, действовать, ей приятно было только жить растительной жизнью — начинать и кончать день, по возможности удобнее и спокойнее.
Никто, конечно, не видел и не понимал этого так ясно, как Николай. Он не сразу покинул всякую надежду, он еще долго боролся. Он возмужал, стал сдержаннее, и прежних юношеских порывов уже не было. Он не возобновлял смешных уроков и чтений, но старался при каждом удобном случае, осторожно и незаметно, будить мысль Мари, заинтересовывать ее то тем, то другим, выходившим из пределов ее спальни. Он был терпелив, изо всех сил сдерживал порывы своего пылкого нрава…
Но его усилия, его терпение пропадали даром. Мари была совсем неспособна проснуться. Она все более и более уходила в мелочи домашней обстановки, все с большим аппетитом пила и ела, все слаще спала, полнела, розовела.
Так проходили годы. Детей у них больше не было. Наконец Николай махнул рукой и понял, что ошибся, что он и его жена совсем разные люди и что между ними ничего нет общего, понять они друг друга не в силах.
Он оставался один со всеми своими неосуществимыми грезами. Он продолжал жить с недовольством той жизнью, какую знал и какую вокруг себя видел, со всей тоской по иной жизни. Он нес военную службу по привычке, к тому же она удовлетворяла его как движение, как занятие на воздухе. Но она не была его призванием. От общества сверстников офицеров он по возможности отдалялся, хотя это было и трудно, хотя это нужно было делать осторожно и незаметно, чтобы не оскорблять их.
Все свое свободное время он проводил в библиотеке за чтением. Он интересовался всем, что появлялось в литературе. История была его любимым предметом. Страстно любил он и поэзию.
Иногда ему казалось, что и он мог бы попробовать писать, что, может быть, из этого что-нибудь и вышло бы. Он даже начинал: приготовил большую статью «Об отношениях России к западно-европейским государствам в XVII столетии». Потом написал повесть, в которую вложил много страсти и тоски, много чувства. Иногда у него выливались хорошенькие стихотворения. Но он тщательно скрывал ото всех свое авторство. Почему — из недоверия ли к своим силам, из излишнего ли самолюбия — он и сам не знал. Ему все же, однако, хотелось поделиться с обществом своими трудами, своим вдохновением. Он долго колебался и, наконец, послал, самым таинственным образом, статью «Об отношениях» в один журнал, повесть — в другой.
Но ни статья, ни повесть не появились в печати. Они как-то затерялись в редакторской макулатуре, среди тех безымянных рукописей, на которые не обращают внимания потому, что они безымянны, и из которых только изредка и по счастливой случайности чутье опытного литератора извлекает нежданные перлы. Но такого счастливого случая не выпало на долю Николая.
А между тем если бы его статья и повесть были напечатаны, они, наверное бы, произвели впечатление, успех заставил бы его работать и, кто знает, что из этого бы вышло. Теперь же он только промучился, ожидая «свою судьбу», с томлением, дрожащими руками хватал в течение года каждую новую книжку журнала, потом махнул рукой и уже не принимался больше ни за какое писание.
Его отношения с Мари с течением времени окончательно выяснились. Он старался быть с нею как можно терпеливее, хотя это не всегда ему удавалось. Иной раз, в особенности, когда после продолжительного чтения какого-нибудь романа, на нее нападало сентиментальное настроение, он не выдерживал, доходил до резких слов, до презрительных намеков на ее глупость. Но скоро он приходил в себя, ему становилось стыдно, и он старался ласковым, терпеливым и спокойным обращением загладить свою вину.
Он ни разу не изменил Мари и даже не думал об этом, так как не обращал внимания на женщин — они для него не существовали. А между тем в иные минуты, с прежней силой, если еще не с большей, поднималась в нем жажда любви, страсти. В нем закипала вся кровь, и снова в его разгоряченном воображении рисовались картины волшебной жизни.
Своего маленького Гришу он любил, любил сильно. Он с радостью следил за его ростом, за тем, как крошечный, бессмысленный ребенок превращался в человеческое существо с мыслями, движениями сердца и воли. Когда Гриша переживал разные детские невзгоды, неминуемые болезни детского возраста, отец страдал глубоко, забывал себя, проводил бессонные ночи… Ребенок выздоравливал — это была большая радость… Но все же чувство к сыну не могло наполнить и скрасить его жизни — оно доставляло ему несравненно больше горечи, чем сладости.
Если бы он и Мари хорошо сжились, если бы у них были общие взгляды и понятия, они оба могли бы, конечно, вместе трудиться над воспитанием ребенка. Теперь же об этом нечего было и думать. Мари заявляла свои исключительные права, и Николай их не оспаривал; но он в первое время не хотел также отказываться и от своих прав. Он следил, когда мог, за Гришей, подмечал в нем дурные склонности, останавливал его иногда, даже наказывал. И при этом никогда не раздражался, был спокоен.
Это было не по вкусу Мари. В ней заговаривал какой-то дух противоречия: она спорила с мужем при ребенке, находя всегда, что он несправедлив к мальчику. И — странное дело — она горячо принимала к сердцу дела Гриши только тогда, когда в них вмешивался отец, другим же она позволяла наказывать ребенка, да и вообще мало обращала на него внимания.
Наконец Николай решил, что лучше уж кто-нибудь один, что эти споры перед ребенком, с одной стороны, вредны для Гриши, а с другой — унизительны для родителей. Он почти отстранился и вмешивался только в самых крайних случаях.
Мало-помалу он стал замечать отчуждение от себя мальчика. Каким образом произошло это — он не знал и не хотел обвинять жену в сознательном вооружении против него сына. Но что, во всяком случае бессознательно, она это делала — это несомненно. Дети так чутки, дети так хорошо понимают многое!.. Гриша видел, что отец не хочет спускать ему того, что спускает мать, что от отца трудно скрыться и что, когда отец хочет наказать, мать защищает. И он, естественно, был на стороне матери, бегал к ней под защиту от отца, как бегал в других случаях от нее под защиту бабушки…
У Николая оставалась еще одна большая, выросшая с ним, привязанность к брату. Она не уменьшалась с годами; симпатичность Сергея, действовавшая на всех, кто только его знал, действовала и на Николая. Но ведь этого было мало, хотелось во всем сочувствовать человеку, уважать его, а уважать Сергея Николай не мог.
Наконец, после смерти отца, которая по вине самого Владимира Сергеевича не была особенным несчастьем для его детей, приехала мать. Это была новая мука для чуткой души Николая. Катерина Михайловна была для него совсем чужой женщиной, и, несмотря на то, что ему хотелось страстно, чтобы она стала ему близкой и дорогой, это было невозможно. Он не знал многих подробностей ее жизни; но и того, что он знал, было достаточно, чтобы заставить невольно почти стыдиться перед самим собою, когда он думал о матери.
Сергею было все равно — он как-то скользил по этому чувству, а Николай от него мучился. Но, конечно, никто не знал и не подозревал этих мучений. Он был неизменно почтителен с Катериной Михайловной, он, молчаливо согласившись с братом, предоставил ей первую роль в доме, выносил ее причуды, терпеливо выслушивал ее наставления и только в крайнем случае, чтобы не выказать подступавшего к сердцу раздражения, вдруг совсем замолкал, уходил и потом некоторое время избегал встреч с нею.
В последние два года жизнь Николая, совершенно незаметно для него самого, мало-помалу стала изменяться. Сергей женился вторично. В старом горбатовском доме появилось новое существо, принесшее с собою новую атмосферу.
Николай редко бывал в обществе и не видел Наташу почти до самой женитьбы брата. Он очень боялся за этот брак, устроенный матерью, и даже отговаривал Сергея, зная, что такому человеку вовсе не следует жениться.
Но когда он увидел и разглядел Наташу, то от всей души поздравил брата и даже подумал, что — почем знать — может быть, эта прелестная девушка наконец образумит вечного кутилу. Однако чем больше вглядывался он в Наташу, тем к чувству первой радости более и более стали примешиваться сомнение и жалость.
«А вдруг и она не изменит Сергея?.. А если не изменит — так, значит, погубит себя».
Но ему приходилось тщательно скрывать эти свои сомнения. Помешать свадьбе он ничем не мог, даже и не имел на это никакого права.
Скоро ему пришлось убедиться, что опасения его небезосновательны. Сергей, по странному капризу своей природы, в первое время, очевидно, не хотел замечать достоинств Наташи, а может быть, если и видел их, то не придавал им значения. Он был с нею нежен; но скоро вернулся к прежней своей жизни; ее общества было для него недостаточно.
Наташа еще ничего не замечала, она еще не разглядела мужа, она жила всею силою только что распустившейся молодости. Ей было хорошо, она любила все и всех. Она привязалась сразу к детям мужа, к Мари, к Грише, даже к Катерине Михайловне.
С Николаем ее обращение было самое дружеское, и так как Сергея не бывало очень часто дома, а Николай был домоседом, то случаев для встреч и разговоров оказывалось у них много. Разговоры эти делались все более и более оживленными. Скоро для них стало ясно, что они отлично понимают друг друга, что в их характерах и взглядах много общего, что Наташа, несмотря на свою живость и незнание жизни, может быть очень серьезна и уже не раз задумывалась над большими вопросами. А Николай так хорошо умел отвечать на эти вопросы, отвечать именно в том тоне, какой ей был по душе. Нередко, читая и работая в библиотеке, Николай слышал легкий стук в дверь:
— Можно войти?
Он радостно отвечал:
— Конечно, можно!
Дверь неслышно отворялась, и на пороге показывалась Наташа, милая, грациозная, с ласковым взглядом глубоких, прекрасных глаз, с тихой улыбкой. Проходил час, другой — и они беседовали, не замечая времени.
Только этой последней весною, перед отъездом в Знаменское, между ними произошло что-то странное — они вдруг стали иногда избегать друг друга, им иногда при встречах делалось неловко. Можно было подумать, что они поссорились и не хотели помириться, сердились. Наташа как будто иногда действовала раздражительно на Николая, и он не скрывал этого раздражения. Он уже несколько раз резко говорил с нею. Даже домашние заметили, что между ними пробежала кошка.
А между тем видимой причины такого разлада не было — они сами не понимали, что это значит. И так же бессознательно, как сближались и дружились, так они стали и расходиться. Но разойтись, живя под одной кровлей, было трудно, как ни избегай встреч и разговоров — они неизбежны.
С каждым днем становилось все хуже и хуже: Николай и Наташа стали мешать друг другу, стали доставлять друг другу мучения.
Он рад был, когда остался один в Петербурге и все уехали в деревню. Ему было приятно в первый день чувствовать свое одиночество в огромном доме; как будто легче дышалось. Но на следующий же день он затосковал, а через месяц стал рваться в деревню, в свою привычную семейную обстановку. И ему казалось, что он хочет именно к себе, и ему казалось, что Наташа теперь мешать ему не будет.
Но он прожил сутки в Знаменском, и вот та же тоска, только еще пуще прежнего, и Наташа еще больше мешает. Он не знает, куда от нее деваться…
Вышел он теперь из дома бродить по парку, чтобы разогнать эту тоску, чтобы забыться в тени этих старых деревьев, среди этой благоухающей летней природы.
И он стал забываться. Он отгонял от себя все беспокоящие мысли, шел все вперед и вперед, не замечая, где он, не зная — идет он, стоит или лежит.
Вдруг на повороте аллеи он столкнулся с Наташей. Они оба даже вздрогнули и остановились с испуганными лицами. Они взглянули друг на друга почти как враги и разошлись молча, не обменявшись ни одним словом.
Она поспешила домой, скорее, скорее, как будто кто-то гнался за нею, а он ушел в самую глубь парка. В нем поднималось даже злое чувство, почти бешенство — на кого?.. На себя, на нее, на всех, на то невидимое, непонятное и страшное, что мешало ему жить, дышать…
И оба они совсем не понимали, что это такое значит, почему им так тяжело, так невыносимо, и чем они виноваты друг перед другом…