Еще ни разу в жизни не находился Сергей в таком положении, еще ни разу в жизни у него не было так смутно и так мучительно на душе. Он знал, что такое значит горе. После смерти первой жены он испытал его. Но ведь это было ясное, определенное горе — умерла жена, близкая женщина, с которой он провел несколько лет. Он к ней привык. Ему очень часто, особенно после кутежа и утомительных приключений, бывало с нею хорошо и тихо…

Он никогда не думал, что лишится ее, что останется один, что не будет уже вокруг него всей этой привычной, душистой атмосферы кокетливой и хорошенькой женщины. Она умерла так внезапно, так быстро. Он был поражен и, естественно, страдал, плакал и метался.

Но затем с каждым днем горе забывалось и скоро от него не осталось и следа в сердце Сергея. Иной раз вспоминалось об этой утрате, маленькая какая-нибудь сцена из прошлого наводила мгновенно как будто бы облачко грусти, но это облачко тотчас же пропадало.

«Охо-хо! Грехи наши тяжкие!..» — скажет, бывало, Сергей и этим любимым своим восклицанием покончит и с тоской, и с воспоминаниями…

Тут же совсем не то — никто не умер. А тоска так и давит, и на душе так скверно, скверно, что хоть иди да и топись!..

Он никогда в жизни не думал о нравственных вопросах, о морали. Никто ни в детстве, ни потом не заставлял его задумываться над такими вопросами; никакая, наконец, книга не остановила на них его мысли уже потому, что никогда он и не читал книг.

Правда, у него была одна книга, составлявшая исключение, эту книгу он любил, постоянно имел при себе и давным-давно выучил ее наизусть. Это было «Горе от ума». Почему он так любил эту книгу — он и сам не знал, но нередко в минуты скуки декламировал грибоедовские строки, и это, очевидно, доставляло ему удовольствие. Ему просто нравились эти звуки, эти рифмы, эти словечки. Но он даже никогда не задумывался над смыслом «Горя от ума», над выведенными в нем лицами…

…Как поглядишь, да посравнишь…
Век нынешний, и век минувший…

с глубокомысленным видом декламирует он, хотя слова эти не имеют никакого отношения к его мыслям, они просто приходят невольно на ум, и только…

Когда перед Сергеем передавали различные скандалы и сплетни, судили и рядили о делах ближних, кричали о безнравственности такого-то или такой-то, он никогда не принимал участия в подобных разговорах, и если уже непременно должен был сказать что-нибудь, то говорил:

«Какое же кому до этого дело? И чего судить — ведь никому ни жарко, ни холодно от этого суда!.. Так ли оно было? А если и так — почему же это безнравственно?.. Просто так вышло!..»

Он пожимал плечами, ему становилось скучно, и он уходил от этих перетолков и пересудов. Сам он никогда никого не осуждал. Люди у него делились на тех, с которыми скучно, и тех, с которыми не скучно. Были еще близкие — брат, дети, наконец, в последние годы, Наташа. С ними не было ни скучно, ни весело, а хорошо. Хорошо, да и то не всегда, с детьми, например, было всегда хорошо, когда они только не слишком приставали. Но с Наташей иногда делалось жутко, с нею нельзя было быть совсем нараспашку, не стесняясь, точно так же и с братом Николаем.

При этом Сергей иной раз заставал себя на том, что он почему-то очень жалеет и Наташу, и брата. Иногда это чувство жалости становилось настолько сильно, что он замечал его, он всегда очень изумлялся — чего же их жалеть? Но он все же жалел их.

И вот теперь, вырвавшись из спальни и очутившись у себя, на своей любимой кушетке, он среди поднявшейся в нем бури, думая о жене, о том, что сейчас произошло, невольно думал и о брате. Он вдруг заметил, что и прежде всегда думал о них вместе. Он только теперь в первый раз почти совсем ясно понимал свои отношения к брату и к жене.

Они особенные люди. Они совсем, совсем не такие оба, как он. Перед ним мелькнули некоторые минуты его семейной жизни… Наташа, прекрасная, ласковая, но холодная, какая-то далекая, как будто чужая… Ему стало ясно, что она делалась для него ближе, понятнее и роднее только тогда, когда он глядел на нее не как на жену, а как на друга… Ему припоминались вся его скука, все глупости, которые он делал со времени своей второй женитьбы…

Ему представился брат, и он поразился, как это до сих пор не замечал, что Николай и Наташа так подходят друг к другу, что если их трудно понять, так они-то уж, наверно, должны хорошо понимать друг друга.

Он вдруг вздрогнул всем телом, и кровь ударила ему в голову:

«Значит, что же? Значит, она… его, его любит?»

И ему стало ясно, что они, встретясь и сблизившись, должны были непременно так кончить, что иначе не могло быть. Он вспомнил первое время женитьбы брата, эти смешные уроки с Мари, ее жалобы, его уныние. До сих пор он никогда не вглядывался в братнину семейную жизнь, а теперь ему вспомнились многие сцены, многие обстоятельства — и он ясно понял, что брат никогда не был счастлив с женою.

«Проклятая, проклятая судьба!» — почти громко крикнул он. — Но что же теперь делать? Что же такое будет? Как же Мари? Что если она узнает? А вдруг она уже знает? Ведь вот же Наташа почти сама сказала мне, может быть, и он сказал уже ей… Вот почему он уехал. Но ведь мы опять через две, три недели будем вместе. Ну, что же?.. Ну, уезжать или им, или нам — все равно это ни к чему не приведет… Ведь вот она уже теперь так истомилась…

Тут он представил ее себе такою, какой видел за несколько минут перед тем в спальне, потрясенной, плачущей, трепещущей. И новое, мучительное, ядовитое чувство охватило его. Никогда еще, ни разу в жизни не испытывал он ничего подобного. Наташа вдруг представилась ему как бы в новом свете, он как будто только теперь понял всю ее женственную прелесть, все, чего до сих пор не замечал в ней или, вернее, чему не придавал значения, на что глядел иными глазами. Наташа, чистая, возвышенная, почти всегда сдержанная, казавшаяся ему даже холодной, была от него далека. Он не мог до нее возвыситься, а она не могла снизойти к нему — и они не понимали друг друга. Она, как прекрасная статуя или картина, иногда заставляла его любоваться собою, но не возбуждала в нем горячей страсти. Теперь же это не она, не прежняя Наташа! Картина вышла из рамы, статуя сошла с пьедестала и превратилась в живую, слабую женщину, в такую, каких он понимал, каких он знал, какие возбуждали и могли возбудить в нем страсть. Она не святая, не недоступная, она сама поддалась страсти, показала свою слабость. И на этом далеком от него солнце оказались пятна, да и еще какие!..

Наташа, его жена, нарушила долг свой! Если бы еще недавно, еще вчера кто-нибудь сказал ему, что это возможно — он не поверил бы и засмеялся. Она — и нарушение долга!.. Она — и любит другого!.. Это было несовместимо, это была нелепость… Но теперь он не мог сомневаться…

В нем сразу поднялось неизведанное им чувство ревности и вместе с этим так же быстро и внезапно поднялась страсть к этой новой Наташе, земной, слабой и ему понятной. Когда она представлялась ему его достоянием, его собственностью, которая никуда и никогда не уйдет от него, он сознавал всю ценность этой собственности, но она ему была как-то не нужна, нечего было дорожить ею, беречь, охранять — и так не уйдет. А теперь она ускользает, он теряет ее…

И вот она стала соблазнять его, как никогда еще не соблазняла ни одна женщина. И он, в порыве своего нового чувства, нашел в себе даже такие мысли, о каких не имел до сих пор понятия.

«Как же она смеет! — говорил он себе. — Ведь она моя жена… Моя!.. Я не отдам ее… Она должна… Должна любить меня и никого больше… А он-то, этот любимый брат!.. Какая измена!.. Но ведь я не отдам ее… Не отдам… Она должна, должна любить меня!..»

Страсть и ревность охватывали его все сильнее и сильнее. Кажется, если бы Николай очутился тут, перед ним, он бы задушил его своими могучими руками. Он Николая ставил так же высоко, как и Наташу, теперь Николай, так же как и она, упал на землю. Но если земная Наташа возбуждала в нем страсть — Николай сделался ему противен.

В то же время ему безумно захотелось услышать из уст Наташи окончательное признание. Почти себя не помня, он кинулся опять в спальню, распахнул дверь — и остановился.

Наташа без движения лежала на постели, вокруг нее хлопотали горничные, тут же находился совсем встревоженный Борис Сергеевич с какой-то склянкой в руках. Сергей стоял не шевелясь, бессмысленно глядя на все, что вокруг него делалось.

Прошло несколько мгновений. Наташа наконец глубоко вздохнула, открыла глаза, что-то прошептала. Борис Сергеевич подошел к Сергею и тихо сказал ему:

— Ее надо теперь оставить… Прошу тебя — уйди, и я сейчас приду к тебе…

Сергей, сам не понимая, что с ним делается, молча и послушно вышел из спальни.

Через несколько минут Борис Сергеевич вошел в кабинет племянника. Между тем порыв бешенства и страсти успел уж как-то застыть в сердце Сергея. Этот нежданный, никогда не изведанный порыв сразу утомил его, и теперь оставалась только глухая тоска и тяжелое бездумье. Все как-то заволокло туманом, и Сергей только время от времени машинально повторял себе:

«Что же такое будет?!»

— Что она? Что с нею? — выговорил он, поднимая глаза на входившего дядю.

Борис Сергеевич был бледен и сильно взволнован. Он тяжело опустился в кресло, не зная, как заговорить и о чем говорить.

— Я случайно вошел к Наташе и застал ее в ужасном положении, почти в истерическом припадке, да ведь ты ее так и оставил. Ну, а потом она потеряла сознание.

— Она вам ничего не сказала?

— Я знаю, что вы объяснились… — чувствуя крайнюю тяжесть, проговорил Борис Сергеевич. — Ах, да что тут, я давно уже все понимаю.

— Давно?.. И вы молчали! — воскликнул Сергей.

Старик печально пожал плечами.

— Что же было говорить? Теперь вот, как это ни невыносимо, а я должен спросить тебя: что ты намерен делать?

У Сергея снова кровь бросилась в голову.

— Так вы знаете, что она, эта женщина, которую все считали святою… меня опозорила? — глухим голосом прошептал он.

Борис Сергеевич вздрогнул, глаза его блеснули.

— Остановись! — перебил он. — Я не судья между вами, но если ты уж так говоришь, то я спрошу тебя, а ты-то разве был ей годным мужем? Ты ее не позорил? Не позоришь ее и теперь ежечасно с этой Лили?..

Сергей опустил голову и молчал. —

— Но нет, говорить не о чем… не о чем!.. — продолжал Борис Сергеевич. — В таких делах нельзя говорить, нельзя осуждать… Это несчастье, страшное несчастье… Мне жаль и ее, и тебя, и всех… Но помочь тут никто не может. Скажи мне одно, что ты намерен делать?

Сергей поднял на него затуманившиеся, ничего не выражавшие глаза и мрачно выговорил:

— Ничего! Я не знаю, что буду делать, и прошу вас об одном: никогда не касайтесь этого.

Он опустил голову, закрыл руками лицо, и Борис Сергеевич ничего больше не мог от него добиться.