Мало-помалу приближалось время переезда семьи Горбатовых в Петербург. Дни шли за днями, и в огромном доме все имело вид полного благополучия. Разразившаяся и бывшая в полном разгаре гроза оставалась незримой для постороннего взгляда. Даже Наташа, после объяснения с мужем и после своего обморока, не разболелась, напротив, она теперь как бы набралась сил, совсем совладала с собою, казалась спокойной, и Володя уже не заставал маму Наташу с красными от слез глазами. Она не избегала его, искала даже встреч со своим милым, умным и странным мальчиком. Она более чем когда-либо стала интересоваться и остальными детьми, их занятиями, присутствовала в классной при уроках француза, англичанки и Лили.
С Борисом Сергеевичем она встречалась часто и беседовала подолгу. Но ни разу ни она, ни он даже и близко не подходили в своих разговорах к тяжелой теме.
Сергея почти не было видно в доме, а, возвращаясь, он избегал встреч с женой и разговоров с нею. Когда же неизбежно приходилось сталкиваться, говорил сдержанно и не глядя на нее.
Она его не узнавала. Он был как-то совсем другим человеком. Что он думал, что решил — она не знала и старалась не задумываться над этим, вообще старалась как можно меньше думать. Ее сердце ныло, ныло — и только. Но эти мучительные столкновения с мужем для нее были все же менее мучительны, чем столкновения с Мари, которая между тем, по-видимому, нисколько ее не избегала. Она только, как казалось Наташе, глядела на нее по-новому, пристальным, будто испытующим, но не гневным, а, скорее, грустным взглядом.
Сергей, очевидно, искал и находил себе развлечения вне дома, Наташа имела поддержку в горячей привязанности Бориса Сергеевича, Катерина Михайловна ни в ком не нуждалась, а Мари была совсем одинока. Между тем за это время она пережила многое, быть может, даже пережила больше и глубже, чем другие. В ее внутреннем мире произошла нежданная и полная перемена, хотя она ее и не сознавала. Она давно отгадала своим женским чутьем роковую для нее тайну, долго сомневалась и колебалась, сама себе не верила, старалась отгонять от себя навязчивые и страшные мысли. Но когда наконец окончательно убедилась, то вдруг будто проснулась ото сна, будто вся переродилась.
До последнего времени, как мы уже знаем, Мари удовлетворялась апатичной, полусонной жизнью, вызываемой ее темпераментом, ее ленивым, никогда еще как следует не пробужденным умом. Она ничего не желала и не искала, находя, что все у нее есть. Правда, не было счастья, наслажденья жизнью, но она давно знала или, по крайней мере, уверяла себя, что такого счастья, такого наслажденья не бывает, что оно приходит только в юности, на короткое время, а затем начинаются будни. Но ведь и будни — недурная вещь, и она была ими довольна. Она никогда себя не анализировала и вообще о себе не думала и не знала, что в ней таится. Если бы ее спросили: любит ли она и как любит своего мужа — она ответила бы, что любит, как только может любить, и удивилась бы такому вопросу.
Она не вглядывалась в него, не изучала его и давно уже позабыла прежние странные его требования, смешные уроки и тому подобное. Это были юные фантазии — и только. Теперь же юность прошла, наступил благоразумный, зрелый возраст. Конечно, он сам если и вспоминает свои прежние фантазии, то смеется над ними. Она даже не замечала, как мало-помалу, уже в течение нескольких лет, между ними разорвалась внутренняя связь. Если он был недоволен ею, то она была им довольна, она считала его лучшим человеком и никогда, даже во сне, не вздумала предпочесть ему кого-либо. А мысль, что он полюбит другую, что этот установившийся, спокойный и будничный строй жизни может нарушиться, никогда не приходила ей в голову. И вот все это перевернулось, налетела гроза. Мари замкнулась в себе, и в первый раз у нее открылись глаза на многие вещи, в первый раз она стала себя анализировать, и себя и его. Только теперь она с ужасом заметила, как много изменилась с первого года их семейная жизнь, только теперь она поняла иногда прорывавшиеся у него фразы. Его раздражение, его холодность — все это она приписывала настроению духа, дурному характеру, нервности. Теперь она видела, что это было совсем другое. Она пробовала было обсуждать — кто же виноват, но не могла этого. Чего тут решать — несчастье разразилось, и ничем не поможешь! Это несчастье разбудило ее душу, ее сердце и, сама того не замечая, она была уже не прежняя Мари. Она была способна теперь любить Николая так, как он желал когда-то. Она чувствовала вместе с тем бесконечный прилив нежности к своему мальчику, одним словом, она уже не спала, а жила. Зачем только эта жизнь началась так поздно, когда может дать только одни страдания…
Но тут сказалось в ней то, чего трудно было ожидать. Поняв свое несчастье, она не вознегодовала, не озлобилась, она только почувствовала себя страшно одинокой и беспомощной, ей захотелось чьего-либо участия. Но кругом нее не было никого. Вместе с этой беспомощностью, с этой одинокостью в ней пробудилось и другое чувство. Это чувство было то самолюбие, которое не позволяет человеку унижаться, которое заставляет его держать высоко голову, скрывать ото всех свою боль, свои раны. И Мари тут показала всю свою неведомо откуда взявшуюся большую силу. Она держала себя с таким тактом, с таким достоинством и даже кротостью, что никто не мог бы заподозрить ее гнетущей тоски, ее тяжелого горя. Никто не знал, что, оставаясь одна, в ночной тишине, она уже не спала прежним безмятежным сном. Теперь нередко сон этот прерывался, и в уединении спальни лились тихие слезы.
Она терпеливо дожидалась переезда в Петербург. Перед нею не было никакой надежды, но в Петербурге находилось таинственное близкое ей существо, которому она могла поверить свое горе.
Наконец день отъезда наступил. К огромному крыльцу дома стали подъезжать великолепные ноевы ковчеги, то есть гигантские кареты, запряженные шестерками, кареты, в которых можно было не только обедать, пить чай, играть в карты, но и спать самым удобным образом. Да так обыкновенно и делалось: на ночь эти кареты превращались в кровать.
Вся семья разместилась. Дети торжествовали. Эти долгие переезды, со всеми дорожными маленькими приключениями, со сменой впечатлений, были для них настоящим праздником и долго потом вспоминались как волшебные сны.
И особенно дороги были эти переезды Володе. Горячее воображение его работало неустанно, нервная впечатлительность все воспринимала с удвоенной силой. Он жил во время этих переездов лихорадочной жизнью.
Вот Горбатовы в Петербурге.
Мари, хоть и очень утомленная дорогой, даже не захотела отдыхать. Она обыкновенно после такого переезда отдыхала несколько дней и долго жаловалась на усталость.
Теперь же она, ни на что не обращая внимания, не прикоснувшись к своим вещам, приказала заложить экипаж и поехала к тетке своей, старой графине Натасовой.
Старушка Натасова жила на Сергиевской, в своем небольшом, но прекрасно, совсем по-старинному устроенном доме. Она вела все ту же однообразную, привычную ей жизнь, посещала знакомых, показывалась украшенная старинными бриллиантами на официальных балах и раутах, принимала у себя раз в неделю избранный кружок, одним словом, поддерживала старые связи и отношения. Влияния в обществе она не имела, но петербургский «beau monde» признавал ее «своею» по всем правам и никогда не отказывал ей в знаках внешнего почтения.
Это была приятная старушка, образец благообразия и благопристойности. Она держала себя с большим тактом, не позволяла себе лишнего слова, была большого мнения о своем уме и о своих нравственных качествах. Не выйдя замуж и испытав в молодости безнадежную любовь, она мало-помалу примирилась со своим положением старой девы и носила его с достоинством.
Племянницу свою Мари она искренно любила и считала ее счастье делом рук своих, а что Мари была счастлива — в этом она не сомневалась. Она видела ее окруженною блеском и роскошью, при этом у нее красивый, умный муж, носящий знаменитое имя. Положим, он не делает особенной карьеры, но он еще молод, неизвестно чем еще кончит, да и, наконец, не всем же быть министрами и посланниками… Гриша здоровый, хорошенький мальчик. Этот Гриша ее крестник и будет ее наследником. Сама Мари такая полная, такая здоровая, никогда ни на что не жалуется, с нею ласкова по-прежнему — какого же еще счастья надо!..
И вдруг Мари явилась перед нею с утомленным видом, побледневшая, как-то особенно порывисто, необычно бросилась к ней в объятья и заплакала.
Мари плачет! Это недаром, она не из слезливых! Не от радости же свидания плачет, прежде и на более долгое время расставались, а она никогда ведь не плакала…
Старушка крепко расцеловала племянницу и тревожным тоном стала ее спрашивать, что с нею такое.
— Я к вам, тетя, прямо с дороги, — начала Мари, удерживая слезы. — вот, как видите, и умыться хорошенько не успела, не успела оглядеться… Мужа не видела… его не было дома, когда мы приехали… А между тем он мог бы быть дома, мог бы нас встретить…
— Так ты из-за этого плачешь? — изумленно спросила старушка, — Бог с тобой, точно институтка! Вернись домой и увидишь, что муж тебя дожидается. Мало ли что его могло заставить выехать… какое-нибудь спешное дело по службе…
— Ах, не то, совсем не то!.. — проговорила Мари. — Скажите, тетя, давно вы его видели?
— На днях как-то заезжал…
— И вы ничего не заметили?..
Графиня задумалась.
— Как сказать, ничего особенного…
— Да вы прямо, прямо мне говорите, не скрывайте от меня, сами увидите, как это важно!
— Да, ну вот видишь ли, он мне все время казался каким-то странным, рассеянный, усталый такой… Бог его знает, я даже признаться, и ждала тебя, чтобы поговорить с тобой о нем. Мне кажется, он нездоров…
— Ну вот видите, сами видите!
— Да что я вижу? Я еще ничего не вижу и нечего тебе пугаться. Если нездоров, устал от занятий, так надо ему полечиться, отпуск взять, что ли, проехаться заграницу. Скажите, пожалуйста, чего это он так рано из Горбатовского уехал?
— Отчего уехал?! Тетя, я запру двери, мне надо поговорить с вами, только чтобы никто, никто не слышал…
— Кому же тут слышать, да если хочешь, я прикажу никого не принимать…
Она дернула сонетку, отдала приказание явившемуся лакею и потом заперла дверь.
— Ты меня пугаешь, мой ангел, что у вас такое? Ума не могу приложить.
Мари кинулась к ней, охватила ее шею руками и снова заплакала.
— А то, тетя, что я очень, очень несчастна…
У нее снова брызнули слезы, и она не могла продолжать.
— Голубчик мой, да что такое? — повторяла графиня, уже начинавшая не на шутку тревожиться.
— Муж разлюбил меня…
Мари быстро вытерла слезы, сделалась вдруг даже как будто спокойной и тихим, но твердым голосом сказала тетке, в чем дело.
Графиня отшатнулась и широко раскрыла глаза.
— Что ты? Что ты? Христос с тобою! — замахала она руками. — Что ты вздор какой говоришь, как тебе не стыдно, одумайся, Мари, ведь ты благоразумная женщина — не ребенок, не девочка!.. Помилуй, мой ангел, я и слышать-то этого не хочу… как это можно!.. И стыдно! Твой Николай не такой человек. Пригрезилось тебе, да и удивляюсь я, как и пригрезиться-то такое могло!..
Мари печально усмехнулась.
— Вот вы не верите, тетя, да и никто, конечно, не поверит, а это правда, я не фантазирую нисколько, к несчастью моему, и мало того, что он влюблен в Наташу, да и она тоже… И что такое между ними — я не знаю. Но что они, о крайней мере, объяснились — в этом я уверена, уверена… это наверно!..
Графиня прийти в себя не могла, ушам своим не верила.
Не сошла же ведь с ума Мари и совсем не такая она фантазерка, и говорит так уверенно, даже почти спокойно.
— Мари, если это так, так это такой ужас, какой и в бреду горячечном не привидится!.. Ведь это позор… и в какой семье!.. Да и твоя belle-soeur… может ли она быть такою?!
— Ах, тетя, тетя! — прошептала Мари. — Что тут говорить о позоре… тут не позор, а несчастье… и навек… и непоправимо!..
Она безнадежно опустила голову.
Между тем графиня никак не могла в себя прийти и ей все не верилось.
— Ах, как ты меня сразила! Ах, как сразила! Да нет, Мари, голубушка ты моя, что-нибудь, может, такое и мелькнуло, мало ли что бывает, мелькнуло да и пропало… А ты из ревности и, Бог знает, что себе представила!
Мари пожала плечами.
— Не было у меня никогда ревности, и откуда бы она взялась, а уж особенно к ней — к ней!.. Ведь разве я могла себе представить это? Слушайте, тетя, я вам все, все расскажу — и судите сами.
Она передала ей все свои наблюдения, все свои мысли.
Графиня слушала ее внимательно и в конце концов должна была сознаться, что Мари не фантазирует, что дело, во всяком случае, серьезно.
— Что же теперь ты думаешь делать? Ведь нельзя это допустить! — вдруг сказала она.
Мари взглянула на нее с изумлением.
— Как нельзя допустить?! Тетя, да разве вы не видите, что всему конец… конец.
Голос ее дрогнул.
— Что ты, что ты! — воскликнула, порывисто подымаясь с кресла, старушка. — Как можно!.. Бог даст — все еще поправимо… и хоть, конечно, я вижу теперь, что ты имеешь основание предполагать и страшиться, но это все надо разобрать… Знаешь что, Мари, — решила она наконец, — я приглашу Николая к себе и переговорю с ним. Он до сих пор выказывал мне уважение, и, наконец, надо же нам знать, что он скажет, если говорить с ним решительно, а я буду решительна. Я добьюсь, я заставлю его сказать мне всю правду.
Графиня заволновалась не на шутку, чего с ней обыкновенно не случалось.
— Я не дам тебя в обиду, мой ангел, не дам, будь уверена… нельзя этого… Нет, нет, он не уйдет от меня, не увернется… Боже мой, Боже мой! Считала я его за хорошего человека — и вдруг такое!.. Вот уж правда, что не на кого нынче положиться… Люди-то, люди какие стали!.. Ах ты, Господи!.. Нет, моя дорогая, вот тебе рука моя — я этого так не оставлю…
Мари увидела, что тетка не ограничится словами.
«Но разве можно что-нибудь сделать? Разве что-нибудь осталось? А вдруг?..» — подумала она, и сердце ее сильно забилось.
Она уехала от старушки как будто несколько успокоенная. Она высказалась, нашла участие, и при этом у нее мелькнула надежда. Она с детства привыкла считать тетку существом самым что ни на есть умным и могущественным.
«Что она захочет, то и сделает! Всегда так бывало», — обыкновенно говорила она про графиню.
Эта детская вера вернулась теперь, и Мари за нее ухватилась как за последнее спасение.