«Может быть, плачет — я огорчил ее…» Ему стало еще противнее, еще скучнее, но все же не раскаивался он в том, что признался ей. Он никогда не раскаивался в том, что делал, хотя бы это была самая последняя глупость. И к тому же ведь рано или поздно, а нужно было признаться. Его давно уже тяготил обман, бывший всегда между ним и Наташей. Он давно уже порывался рассказать ей про свои «гадости», как называл он в минуты особенной скуки, нападавшей на него, все эти многочисленные и разнообразные любовные похождения.

Пусть она знает и, если может, простит, и тогда станет легче, можно будет прямо ей глядеть в глаза. А если не простит — все же лучше!..

Притворяться перед нею он больше не мог. Перед первой женой своей он всегда притворялся и скрывался, обманывал ее и смотрел ей в глаза, не считая это тяжелым и постыдным, а перед Наташей вот больше и не может!

«Хоть бы она вылечила меня от всего этого! — думал он теперь, прислушиваясь у двери. — Хоть бы сделала так, чтобы прошла моя скука, чтобы не лезло в голову все такое… Ведь все это от скуки… Она еще не понимает, ей нужно рассказать это, объяснить — она умная, Наташа, она поможет… Давно, давно нужно было ей сказать про эту мою скуку…»

— Наташа! — крикнул он.

Но она не отозвалась, она не слыхала.

В смущении он вернулся к дивану и ждал. Может быть, отворится дверь, и она придет, тогда он поговорит с нею.

И, глядя теперь на него, на этого бесшабашного покорителя женских сердец, как он сидел, опустив голову, с усталым взглядом добрых глаз, с лицом печальным и смущенным, на котором теперь резче выступали мелкие, уже кое-где тронувшие его морщинки, можно было почесть его за очень несчастного человека.

Да ведь он и был несчастным. Он рос без призора, без добрых примеров, покинутый отцом и матерью. Брат Николай случайно попал в старую дедовскую библиотеку, и она спасла его. Но Сергей не попал. Он придумывал себе иные забавы. Он быстро развивался, так как был одарен от рождения могучим, почти богатырским организмом; только развитие его пошло в сторону тела, в сторону мускулов.

Он шумел на весь дом, в отсутствие отца набирал дворовых мальчишек, устраивал всякие военные игры с неминуемыми драками. Потом ему дали учителя гимнастики и фехтования — и все его самолюбие стало стремиться к одной цели: быть всех сильнее, всех ловче. Ловкости большой он не приобрел — руки и ноги были слишком длинны, но зато сила прибывала не по дням, а по часам.

Он играл, как мячиками, пудовыми гирями, ломал железо. Учителя жаловались на его лень, на его неспособность. Товарищи в нем души не чаяли. Рано, чересчур рано начал он жить и чересчур быстро усвоил себе науку разгула. Его чувственная натура выказалась сразу; в двадцать лет он уже прошел всю школу разврата петербургской богатой молодежи.

Он любил женщин, то есть не мог ни на час обойтись без какого-нибудь пошлого приключения, без какой-нибудь легко достающейся удачи. Но он никогда не предавался мечтам об идеальной любви. Он не считал женщин способными возбудить к себе уважение, серьезную привязанность, глядел на них как на какую-то особую породу милых животных, созданную для его удовольствия. При этом он никогда не думал о женщине, а думал о женщинах, потому что как бы красива ни была та, которая остановила на себе его внимание, она ему скоро надоедала, и он уже искал другую, более подходившую к его вкусу. А найдя такую, уже никак не мог успокоиться, пока не овладеет ею.

Так, в один прекрасный день он нашел себе по вкусу и свою первую жену. Он начал ухаживать за нею и, владея вовсе не сознаваемым им искусством нравиться почти без исключения всем молодым женщинам и девушкам, скоро убедился в произведенном на нее впечатлении.

Но этот оказавшийся в его вкусе хорошенький «зверек» был совсем в ином роде, чем его многочисленные приятельницы. Это была светская девушка, из строгой и почтенной семьи; соблазнить ее, завести с ней интрижку было нельзя. Он, недолго думая, женился. Не прошло и полгода после его свадьбы, как он стал изменять ей. Но все же она ему не опротивела, не надоела, ему только было ее недостаточно, а возвращаться к ней он всегда был рад.

Она действительно оказалась в его вкусе. Она была хороша собою, очень кокетлива, инстинктивно поняла его и всегда умела дразнить его развращенное воображение. Только все же ее искусства не могло хватить надолго — мешали дети. Неизвестно чем бы кончились их отношения, но она, простудившись на балу, схватила горячку и умерла в несколько дней.

После ее смерти он как бы очнулся, почувствовал себя несчастным, в первое время не знал, куда деваться от горя, целые дни проводил на ее могиле, плакал.

Прошел месяц, другой — он ее забыл и снова вернулся к своим легким победам, к вечной погоне за переменой.

И так проходила вся жизнь. Утром служебные занятия, в остальное время дня пирушки с приятелями, карты, женщины — вечная история…

Приятели считали его очень добрым и сердечным. Только в этом добром сердце было много противоречий. Он никогда не жалел обманываемых и покидаемых им женщин, хотя, конечно, некоторых из них он сделал несчастными. А между тем находившийся в нужде человек никогда не уходил от него без помощи. Он готов был снять с себя все, чтобы отдать бедному, готов был задолжать, запутаться, лишь бы выручить приятеля.

Он любил брата, и, когда однажды Николай серьезно заболел, он забыл все, забыл даже только что начавшуюся и обещавшую быть очень интересной интригу, и дни и ночи не отходил от больного, не позволял никому, даже Мари, к нему прикасаться.

Он любил своих детей, хотя, конечно, ни разу не подумал об их воспитании и очень часто забывал о них. Его любовь выражалась в том, что в иные минуты, когда он бывал дома, он начинал с ними возиться, наслаждался их милыми лицами, их смехом, привозил им дорогие игрушки. Когда он брал в свои железные руки кого-нибудь из «ребятишек», как он всегда называл их, он чувствовал неизъяснимое наслаждение прижать их к груди, покрывать поцелуями, вслушиваться в их лепет. Глаза его сияют, он улыбается самой прелестной и почти детской улыбкой. Но проходит минута — и все эти наслаждения забыты, забыты дети, одолевает скука…

Когда Катерина Михайловна доказала ему, что нужно вторично жениться, и указала на Наташу как на самую подходящую невесту, он решился исполнить желание матери. Он всматривался в молодую девушку и не мог найти в ней ничего дурного — она была, бесспорно, прелестна. Но странное дело — эта изящная, грациозная Наташа, на которую все засматривались, которая возбуждала страстные мечты во многих молодых людях, ничего не говорила его воображению. Она почему-то была не из числа женщин по его вкусу.

Он стал законным обладателем этого прелестного, юного и чистого существа. Наташа с каждым днем получала для него все больше и больше значения, ни к одной женщине он не относился так, как к ней, так бережно и даже так робко. Она не была для него «зверьком», созданным на его потеху и удовольствие. Кто она была — он не знал.

Наташа вовсе не оказалась холодной, она готова была привязаться к мужу, лишь бы нашла в нем понимание своих потребностей, своего характера. Но она была так чиста от природы, и он, несмотря на всю развращенность, на весь свой цинизм, той лучшей стороной своего сердца, которая еще в нем сохранилась, понял эту ее чистоту и не смел грубо прикоснуться к ней своими загрязненными руками. Первая его попытка была встречена Наташей таким изумлением, таким испугом, что он невольно отступил и навсегда отказался превратить ее в женщину по своему вкусу.

В конце концов, через два года супружеской жизни Наташа была для него не страстно любимой женой, не подругой, но в то же время она была для него очень близким, очень дорогим существом. Только это существо стояло как-то поодаль от него, как-то высоко, и он продолжал не понимать ее.

Она была кротка, он никогда не видел ее раздраженной, а между тем бывали минуты, когда он ее боялся, ему бывало неловко перед нею. Он испытывал как бы ощущение грязного и раздетого человека — а она была всегда чиста, всегда была одета…

Никогда в нем не заговаривало к ней страстное чувство. Никогда не спрашивал он себя, любит ли ее…

Но он все же любил ее, он благоговел перед нею, только она одна навела его на мысль, что он дурной человек…

Наконец теперь он не выдержал и признался ей в одном из своих многих грехов, и ему так ужасно нужно ее прощение, ее помощь.

А она все сидит запершись и не приходит, не откликается… Он не смеет настаивать…

Он еще раз прошептал:

«Охо-хо! Грехи наши тяжкие!»

Потом встал с дивана, взял шляпу и вышел в сад.

Он видит — вдали бегают дети, невдалеке от них на скамье, в тени огромного дуба, сидит Рибо. Широкополая соломенная шляпа скрывает его лицо, но по мерному покачиванию этой шляпы можно заметить, что француз дремлет.

«Вот болван! — подумал Сергей. — И ведь он никогда, никогда не занимается с детьми как следует!.. Я давно замечаю… Они его в грош не ставят, смеются над ним…»

Но он не вспомнил, что сам не раз подавал им пример потешаться над французом. Ему и теперь захотелось подкрасться к нему и пугнуть его на потеху детям. Впрочем, он удержался и прошел мимо, в узенькую, совсем заросшую акациями аллею, куда и в самую жаркую полуденную пору не проникало солнце.

Его мысли перенеслись внезапно к утреннему посещению молоденькой соседки. Он вспомнил все подробности этого свидания…

«Пухлая деревенская дура! — почти громко проговорил он. — И стоило мне только мигнуть — и она уже рада… и клянется в вечной любви… Ах и ох!.. а сама… я думаю… брр! скверно!.. и к чему это я, зачем она мне?.. Нет, довольно, все одно и то же… Все они — одна как другая… все это пошлость…»

«Нет, Наташа, я больше не буду!.. — докончил он, мысленно обращаясь к жене. — Не буду…»

Вдруг он остановился. В самой гущине сплетшихся веток, на низеньком глубоком садовом диване перед ним сидела Лили. На ней было хорошенькое белое батистовое платьице с голубыми бантиками. Она сидела, положив ногу на ногу, и из-под вышитых оборок заманчиво выглядывали ее маленькие, кокетливо обутые ножки. В руках она держала книжку и, по-видимому, внимательно читала.

Среди окружавшей зелени ее свежее, хорошенькое лицо с длинными опущенными ресницами, с пухлыми яркими губами, с черной родинкой, задорно приютившейся около самого уголка рта, казалось еще милее.

Внезапно вспыхнувшая краска залила щеки Сергея, глаза его блеснули. Он затаил дыхание, подкрался к Лили…

Она слабо вскрикнула от неожиданности и покраснела. Он сел рядом с нею, улыбнулся ей, засматривал ей прямо в глаза смелым, дерзким, смеющимся взглядом.

— Что же вы тут поделываете, кошечка? Какую это книжку читаете? Покажите!

Он стал брать у нее книгу и вместе с книгой заодно уж взял и ее маленькую, беленькую, с голубоватыми жилками руку.

— Сергей Владимирович, зачем вы… пустите! — пропищала Лили.

Она сделала было слабое движение, чтобы высвободить руку, но он не выпускал. Она перестала сопротивляться.

В этой темной аллее было жарко. Где-то высоко над головою жужжали пчелы, где-то чирикнула и вдруг замолкла птица.

Как это произошло — ни Сергей, ни Лили не знали — но ее голова была на его груди, и он покрывал жадными поцелуями ее горячие щеки, и шаловливую родинку, и полуоткрытые влажные губы.

А она среди этих поцелуев умирающим голосом шептала:

— Сергей Владимирович!.. Ах, Сергей Владимирович!.. Зачем вы…

— Лили! — невдалеке раздался звонкий голос Сони.

Сергей вскочил и, широко шагая, скрылся в глубине аллеи.

Теперь он ни о чем не думал, его грудь высоко поднималась, в виски стучало. Он шел все скорее и скорее.

Вот ему послышалось, что где-то вдали как будто кто-то плачет. Но он не обратил внимания и шел дальше.