Кто же это плакал?
За частыми кустами и деревьями, которыми была обсажена дорожка, выходившая из темной аллеи, начинался отлогий спуск. Внизу этого спуска поднимал свою широкую вершину столетний дуб, а под дубом и вплоть до быстрого ручейка зеленели, а под осень краснели своими ягодами кусты бузины. Ствол гигантского дуба и эти кусты образовывали нечто вроде низенького грота. В этот грот была протоптана тропинка, в гроте лежал коврик, из камней было сделано что-то похожее на скамейку.
Все это было делом рук маленького Володи, который и называл навес под дубом гротом.
Это было очень укромное местечко парка, сюда никто почти никогда не забирался, а дети так даже боялись этого дуба, потому что Володя рассказал им про него разные страсти.
Он рассказал, между прочим, что в дупле этого старого дуба живет лесовик, что поздно вечером и ночью в гроте горит таинственный огонечек.
И, рассказывая все это своим убежденным, серьезным тоном, он сам верил и в лесовика, и в огонечек. Он ни за что бы не отправился поздно вечером в свой грот, но днем — это другое дело — это было его любимое место, тем более что он знал, что может, забравшись сюда, спокойно пробыть здесь сколько ему вздумается; никто не увидит, никто не потревожит, никто не помешает ему мечтать и придумывать разные волшебные и интересные истории.
Зимой ему очень недоставало грота, и хотя в старом горбатовском доме, на Мойке, у него тоже были свои любимые местечки, но все же грот оказывался незаменимым.
Здесь Володя переживал лучшие минуты своей странной детской жизни. Здесь он яснее, чем где-либо, воображал себя героем всяких невероятных приключений, воплощался в созданных его же горячим детским воображением чудодеев.
Вот и теперь он сидел в своем гроте; но не один. Рядом с ним была девочка лет двенадцати, и ее-то горький плач расслышал Сергей Владимирович, уходя из темной аллеи.
Это была простая девочка, хотя и одетая гораздо заботливее и наряднее, чем вообще одевались девчонки знаменской дворни. На ней было ситцевое платьице с открытым воротом и коротенькими рукавами. Ее голую шею прикрывал несколько вылинявший, но все же шелковый розовый платочек; ноги были обуты в стоптанные, но все же прюнелевые башмачки. Черные, как смоль, густые волосы ее были заплетены в крепкую длинную косу, перевитую ленточкой.
Девочка эта была поразительно хороша собою. Ее заплаканные черные глаза с длинными ресницами невольно останавливали на себе внимание. И особенно хорош был ее рот, безукоризненно очерченный и в то же время имевший в своем выражении что-то смелое, решительное, даже резкое. Но в выражении ее лица вовсе не замечалось ничего злого; теперь оно говорило только о большом горе, хотя время от времени ее тонкие брови сдвигались, и мрачная тень пробегала по всем чертам.
— Да перестань же, не плачь, Груня, — повторял Володя, серьезно и печально глядя на нее.
Но у него самого вид был встревоженный.
— Перестану, перестану, милый барин, только дайте немножко успокоиться, дайте выплакаться! — сквозь рыдания отвечала девочка и, видимо, делала над собой усилия, чтобы остановить рыдания.
Наконец ей это удалось. Она вынула из кармашка своего платьица платок, свернутый комочком, вытерла глаза и постаралась улыбнуться Володе.
Она была чудно хороша в эту минуту. Он наклонился к ней, обнял ее и поцеловал, а потом погладил по голове.
И все это он сделал как старый, рассудительный человек, успокаивающий ребенка.
— Ну вот, так-то лучше, — проговорил он тоже старым голосом, — зачем даром плакать… И теперь расскажи ты мне все, как было, а то я ничего не понимаю. Оболгали! Наказали!.. Кто? Как? За что? И как ты сюда попала?.. Даже напугала меня… вхожу — знаю — никого здесь нет, а ты вдруг лежишь будто мертвая!..
— Ах, да лучше мне бы и быть мертвой! — прошептала девочка. — Вся жизнь опротивела…
— Что ты? Что ты? — испуганно воскликнул Володя и даже замахал руками. — Зачем ты так говоришь? Зачем тебе умирать?.. Не надо…
— Да жить уж больно обидно, милый барин, никто-то меня не любит… прежде ласкали и все такое… Как барыня прогнала меня от себя, так всякий норовит как бы толкнуть, ущипнуть. Еще вчерась Анисья так, зря проходила мимо — да как щипнет! Так я аж на пол покатилась!.. Во!.. глядите… во синяк какой!..
Она завернула коротенький рукав своего платьица и показала Володе у самого плеча огромный темный синяк.
— А сегодня вот такое…
— Да что такое?
— Маланья убирала у старой барыни комнату, да, видно, разбила флакончик… Барыня как увидала — спрашивает: кто это сделал?.. А она на меня и сказала. А я, видит Бог, в барынины комнаты после того и не заглядываю, мне и мимо-то них идти боязно… А Маланья говорит: я разбила, совести у нее нет!.. Призналась бы барыне, может быть, та ее и простила бы, а как сказала на меня, сейчас это барыня велит меня звать… Потащили… а они как крикнут: «Ты это, мерзавка, разбила?» Я ни жива ни мертва… Ну как я на себя возьму такое, когда и в комнатах-то не была… Я говорю: нет, ей Богу нет, и не входила! А они ко мне: «А говорят, так ты еще и запираешься, лжешь… розог!» Маланья злющая и рада, тотчас притащила… и уж секли меня, секли, у барыни же, сама барыня смотрела. Как вышла я оттуда — не помню, пустилась бежать сама не знаю куда, и вот сюда прибежала… упала и лежу. А тут вы, милый барин…
Голос Груни оборвался, она опять заплакала и сквозь слезы проговорила:
— Только вы меня и жалеете…
Она схватила руку Володи и стала целовать ее. Он не отнимал руки, он глядел на нее совсем растерянно, широко раскрыв глаза и нервно раздувая свои тонкие ноздри. Его нежные щечки побледнели, и временами он слабо вздрагивал.
— Высекли! — не то с изумлением, не то с ужасом повторял он. — Больно?
Груня перестала плакать, глаза ее сверкнули, она закусила свои хорошенькие губы.
— Больно! — протянула она. — Да что в том, я всякую боль могу вынести, и если бы поделом, а то ведь задаром!.. Разве я врала когда-нибудь? Разбила бы и сказала бы как в тот раз. а то за что же?.. Ах, Володенька, голубчик вы мой, горит вот у меня сердце… не могу я, не могу!.. Все выносила, все, а теперь не могу… Так уже и знаю, наверно знаю, что кончено теперь…
И, говоря это каким-то не своим голосом, она вдруг так изменилась, сделалась такой страшной, что Володя даже с испугом от нее отшатнулся.
— Что ты говоришь? Что кончено?
— Кончено… не прощу я этого… не могу… покончу… покончу…
Она вскочила на ноги, потом опять упала, стала бить себя в грудь, рвать на себе волосы.
Володя старался привести ее в себя, успокоить. Но она его не слушала, она его не видела. С ней сделался припадок, она была в исступлении.
В это время издали раздался звон колокола, призывающий к обеду.
— Груня, Груня, — проговорил Володя, — очнись, слушай меня… Я должен идти, а ты останься здесь, успокойся, жди меня, я прибегу после обеда и принесу тебе есть… Поговорим, я подумаю, я попрошу маму Наташу, может быть, мы сделаем так, что тебя перестанут обижать… Груня, слышишь — жди меня здесь… Слышишь ты меня?
— Слышу! — глухо прошептала она и упала головой на коврик.
Он вылез из грота и побежал что было сил, чтобы не опоздать к обеду, потому что за это с него строго взыскивали. А главное, если бы он опоздал, его бы не выпустили после обеда гулять и он не мог бы вернуться к Груне.
Откуда же взялась эта Груня?
Она с не очень давнего времени оказалась в штате знаменской дворни и принадлежала собственно Катерине Михайловне.
Случилось это таким образом: по возвращении из-за границы в Петербург Катерина Михайловна объездила оставшихся в живых и находившихся в столице своих прежних знакомых; в том числе побывала она и у княгини Нещерской, приятельницы ее молодости, с которой она когда-то начала свои выезды в свет. Теперь эта княгиня Нещерская была расплывшаяся старуха, давно выдавшая единственную дочь замуж, схоронившая мужа и жившая в собственном, полном, как чаша, доме. Старые подруги встретились хорошо, вспомнили молодость и стали нередко навещать друг друга. Раз как-то, во время визита к княгине, Катерина Михайловна заметила в ее доме маленькую прехорошенькую девочку-служанку.
— Это откуда такая хорошенькая девчонка? — спросила она. — И такая расторопная… услужливая!..
— Ах, ma chère, — отвечала княгиня, — это целая история и даже прегрустная. Вот и ты обратила внимание на ее рожицу. N'est ce pas — très jolie!.. и при этом rien de commun… хотя и Грунька… Графа Михаила Петровича, чай, помнишь?
— Как же, как же! Ну так что же?
— А то, что каким был, таким и по сие время остался… седой совсем — да ведь Груня ему с родни приходится. Мать ее, их крепостная, тоже красивая была. Я ее видела. Она у него в Волковском лет семь на особом положении жила… И вдруг наезжает графиня, а граф-то оплошал, остался в Петербурге, да, может, и забыл про свою любимицу. Узнает все графиня, ну, натурально из себя вышла… Мне стороной рассказывали, не знаю, правда ли, говорят, девку эту, Грунину мать, засекла она до смерти… Ну, этого я там не знаю, только умерла девка, а девчонку графиня привезла в Петербург. Было у них что-то с мужем крупное, приезжает ко мне граф, мы ведь старые друзья с ним, и просит: «Возьмите девочку, а то жена убьет ее…» Пренеловкое было мое положение, с графиней тоже ссориться вовсе не хотелось… Как уж там он ее уговорил — не знаю, только вдруг и она мне также предложила эту Груню в подарок. С тех пор и живет у меня, пятый год. Шустрая девчонка, мигом читать и писать выучилась и все понимает, прислуживает как никто, только дикое в ней что-то, иной раз даже как будто на нее находит. Я и доктору показывала — говорит: «Ничего, пройдет со временем…»
Катерина Михайловна задумалась.
— Мне давно хотелось бы иметь при себе такую вот девочку. В нашей дворне есть их немало, да все такие уроды, что противно, а я терпеть не могу, чтобы мне некрасивая прислуживала. Вот бы такую девчонку найти!
— Друг мой, ты к ней и не подбирайся, — сказала княгиня, — не отдам я ее тебе.
— Я и не прошу.
Но раз какая фантазия пришла в голову Екатерине Михайловне, она уж не могла успокоиться, ее не исполнив. Если бы княгиня Нещерская сама предложила ей Груню, она, может быть, даже и отказалась бы; но так как та объявила, что не намерена уступать ее, Катерина Михайловна нет-нет да и вспомнит про Груню.
И каждый раз, как девочка попадалась ей на глаза у княгини, она ей все больше и больше нравилась. Кончила она тем, что стала подъезжать к приятельнице:
— Уступи да уступи! Продай…
Княгиня даже обиделась.
— Стану я ее продавать, когда сама даром получила. И потом ведь граф именно мне ее отдал, ведь как там ни на есть, а все же она не совсем холопка!..
Но граф этим временем взял да и умер, не помышляя о бедной Груне. И вместе с этим княгине Нещерской смерть как приглянулась хорошенькая обезьянка, привезенная Катериной Михайловной из-за границы. Кончилось тем, что произошел обмен — княгиня получила обезьяну, а Катерина Михайловна — Груню, на правах полной, неоспоримой собственности, удостоверенной формальным образом.
Первое время Груне недурно жилось у новой барыни. Катерина Михайловна к ней благоволила, приставила ее к своей особе, рядила ее почти как барышню и всем показывала — какая, мол, красавица! И при этом рассказывала ее историю.
Но, несмотря на эту историю, несмотря на происхождение Груни, никому из домашних не пришло в голову вывести ее из положения крепостной служанки, позаботиться об ее воспитании, подготовить ей более или менее сносную будущность. Не Катерина Михайловна, конечно, — но ведь и Наташа, и Николай, и Сергей, и даже Мари, наверно, захотели бы об этом позаботиться, если бы им только пришло в голову подумать о Груне. Но, хотя и добрые люди, они о ней не подумали, не тем все были заняты — свадьба Сергея, положение денежных дел, у каждого свои заботы, тревоги… Одним словом, остановиться на Груне никто пока не догадался…
Катерине Михайловне скоро надоело возиться с «девчонкой» и показывать ее знакомым. Прошло два-три месяца — и хотя Груня продолжала носить сшитые ей хорошенькие платья, но ее уже никто не видел. Она жила в девичьей, являлась в комнаты Катерины Михайловны только для исполнения своих обязанностей.
В девичьей ее не любили за то, что она имела вид барышни, и за то, что была бойка и не очень-то давала себя в обиду, а главное, за мимолетный фавор у старой барыни.
После первых кратких месяцев баловства Груня почувствовала себя очень несчастной. Недружелюбное отношение к ней девичьей, перемена обращения с нею Катерины Михайловны ее озлили. Она глядела теперь зверьком. Она стала совсем дикой, от всех пряталась и, главное, пряталась от барских детей. А Катерину Михайловну она просто ненавидела всею силой своего детского, но уже много перенесшего и понимавшего сердца.
Когда Катерина Михайловна вспоминала о ней, призывала ее в свои комнаты, она шла как на пытку.
Из всех домашних она любила только Володю. Они сошлись еще в прошлом году, в том же Знаменском, в глубине парка, куда и Груня и Володя убегали думать свои думы. Только думы их были совсем различные. Как бы то ни было, они встречались часто. Груня отбирала для милого, доброго барина, как и в глаза и про себя называла Володю, самые спелые ягоды земляники, самые лучшие найденные ею цветы. Иногда по целым часам они бродили между деревьями или, уставши, сидели на сочной траве и беседовали. Их разговоры были странные и нисколько не относились к окружавшей их жизни, к их собственному, настоящему существованию. Они часто рассказывали друг другу самые невероятные, изумительные истории, до которых каждый из них додумывался в своем одиночестве. Они передавали друг другу планы относительно будущего.
Володя говорил Груне о том, как он, когда будет большой, поедет путешествовать…
А Груня уверяла Володю, что когда она вырастет, то пойдет по Святым Местам, о которых рассказывала в девичьей старушка Пафнутьевна, как потом она станет монашенкой… А то вдруг и Святые Места, и монастырь забывались: Груня становилась актрисой. Она была один раз в балете и произведенное им впечатление иногда поднималось снова.
И оба они, несмотря на то что так часто меняли свои планы, неизменно верили в их осуществление.
Но вот над бедной Груней стряслась беда. Это было на второй или на третий день их приезда в Знаменское. Она, убирая спальню Катерины Михайловны, разбила дорогую статуэтку. Катерина Михайловна вышла из себя, собственноручно избила девочку и на два дня велела ее запереть в чулан на хлеб и на воду.
Из этого чулана Груня вышла такая худая и бледная, как будто целый месяц пролежала в сильной болезни. В эти два дня в ней окончательно окрепла непримиримая ненависть к Катерине Михайловне. Эта ненависть наполняла ее всю, только о ней она и думала. Она окончательно стала избегать всех, даже Володю. Напрасно ждал он ее в парке, напрасно искал он ее — ее не было видно.
А сегодня опять с нею беда.
После обеда Володя пошел в буфетную, набрал там сколько мог съестного и, крадучись, пробрался в парк, к своему гроту. Но Груни там не было. Он обегал все закоулки, где с нею встречался, где она любила бродить, но нигде ее не нашел. Вернулся домой, прошел в девичью — и там ее нет. Пропала Груня, да и только.