В эти четыре дня, с приезда в Петербург, между Сергеем и Николаем буквально не было произнесено ни слова, они даже ни разу и не находились вместе. Впрочем, и никто не видал Сергея. Он уезжал утром и возвращался среди ночи. Он побывал у всех своих старых приятелей, очутился в прежнем офицерском кружке и убивал время за картами, в попойках, в посещениях тех неведомых полиции мест, куда можно входить только с очень туго набитым карманом и «с особенной рекомендацией». Сергею такая рекомендация оказывалась излишней — он издавна был везде своим человеком.
Теперь его уже не томила скука — томило другое, он понял, что значит тоска.
Порыв бешенства, вызванный в нем признанием Наташи, прошел бесследно, но не проходила вспыхнувшая к ней страсть. Он любил теперь ее как никогда еще никого в жизни, и она была его жена, она принадлежала ему по всем человеческим правам, а он знал, знал наверно, что любит ее безнадежно, что потерял ее навсегда. Он много думал об этом и еще больше чувствовал, и вдруг он понял, ясно и окончательно, что ничего теперь исправить не может.
И когда он это понял, то, несмотря на всю свою страсть и тоску, перестал винить и Наташу и брата. Он «отошел», оставил Наташу на свободе, без упреков, без объяснений и сцен, а сам жил день за днем, стараясь только забыться.
Теперь он как-то случайно заехал среди дня домой и еще более случайно зашел в библиотеку. Он слышал не только последние слова Наташи, но и весь разговор ее с Николаем.
Он видел, как брат вздрогнул, как он опустил глаза, заметив его присутствие, видел, какой ужас изобразился на лице Наташи, как она, шатаясь, вышла из библиотеки…
Николай остался. Вот он, наконец, глядит на него… Но что это? Он едва узнал брата — такое у него измученное, изменившееся лицо, такие страшные глаза…
— Ты слышал… Я уезжаю… — проговорил Николай.
Он ничего не ответил.
— Но нет, ведь это невозможно так, — вдруг отчаянным стоном вырвалось из груди Николая. — Брат!.. Если я виновен в том, что не заметил, как подкралось это безумие, что не задушил его в себе… Моя казнь началась и ей конца не будет… Но так расстаться с тобой я не могу… Не могу!.. Если б ты мог понять, какое во всем этом ужасное, непостижимое противоречие!..
— Я знаю это! — тихо и грустно сказал Сергей. — Я не виню тебя теперь… Ты едешь… Конечно, уезжай, если хочешь… Только ведь это все равно — ты ничему не поможешь своим отъездом…
И эти два человека, хоть и ничуть не похожие один на другого, но всю жизнь прожившие рядом, с детства привыкшие любить друг друга, замолчали и разошлись как чужие…
Между тем Наташа едва нашла в себе силы дойти до спальни и бросилась на кровать совсем разбитая, с горящей головою, вся в лихорадке. Она закрыла глаза, и через несколько мгновений ей показалось даже, что она засыпает.
Но это был не сон и даже не забытье, хотя все окружавшее исчезло и забылось.
Перед нею был только Николай.
«Дорогой мой, — шептала она, — что же делать? Я не виновата… Ты терзаешься… Ты страдаешь… — и я не могу тебя успокоить… Ах, если бы могла я… я бы сделала все… Все, чтобы только у тебя не было грустных, мрачных глаз… Этой печальной усмешки, которая каждый раз разрывает мне сердце… Милый, если бы я только могла, я бы стала ласкать и целовать тебя до тех пор, пока бы ты не улыбнулся мне весело и счастливо… Пока бы твои глаза не блеснули тем светом, который я видела в них когда-то, а теперь давно так не вижу… Милый мой, я бы отдала тебе всю душу, всю жизнь… Каждая мысль была бы о тебе, и ты бы узнал, что я совсем не такая, какой кажусь… Ты бы узнал, что я умею любить до самозабвения…»
«О, я не стала бы тебя мучить ни любовью своей, ни ревностью… Не стала бы тебя преследовать, не давать тебе покоя… Я бы говорила тебе, что надо жить не только для себя, но и для других, и уж, конечно, не стала бы мешать твоей жизни… Но я не упустила бы ни одной минуты, когда могла бы тебе быть нужной… И ты нашел бы меня всегда возле тебя… И я бы выучилась понимать каждую твою мысль…»
«Уж давно я слыхала, что у тебя тяжелый, дурной характер… Но я никогда этому не верила… С первого дня не верила и теперь знаю, что тебя никто не понял… И теперь могу только удивляться твоему терпению с ними… Я бы никогда не рассердила тебя… Да… Да… Я сумела бы сберечь тебя…»
«И ничего я не могу… и нельзя!.. И я не должна… не смею даже о тебе думать… Да нет же, нет, кто запретит мне это? Кто имеет такое право? Я люблю тебя… Люблю!..»
Она открыла глаза, слезы так и лились одна за другою, тихие, мучительные слезы… Ее охватила такая безнадежность, жизнь показалась ей такой невыносимой… Страстное чувство, охватившее ее всю, возмутилось, и она говорила себе:
«Да к чему же это все? Что все это значит? Почему только они правы? Почему мы должны погибать?.. Есть другая жизнь — и она возможна… Уйдем… уйдем, бросим их… Посмеемся над ними… Разве они чего-нибудь другого стоят… Уйдем на край света, уйдем!..»
Она как бы пришла в себя и ужаснулась своим мыслям… В ней было теперь два существа, будто две души, два сердца, два рассудка — и эти два существа отчаянно боролись друг с другом. И она чувствовала каждый удар этой борьбы, и каждый удар потрясал ее и доводил до изнеможения…
Вот она ясно слышит строгий и неумолимый внутренний голос. Он повторяет ей давно знакомые слова: нравственность, долг, таинство, нарушение клятвы… Слова эти звучат ей приговором, и она немеет и замирает перед ними…
Но поднимается другой голос и шепчет:
«Все это здесь, все это для жалкого земного существования… А что оно такое это существование, когда за ним — бесконечность жизни? Кратковременная неволя, быстро мелькающие, как тень, как призрак, месяцы и годы… Терпеливо неси свои оковы и жди… Они спадут — и ты поймешь тогда все, что кажется теперь непонятным и несправедливым, жестоким и горьким. Поймешь, откуда взялось то, что ты называешь горем и мукой, и зачем оно было неизбежно… И ты благословишь свое горе и свою муку за то, что они омыли и расправили твои загрязненные крылья… Ты оставишь здесь все, без сожалений и тревоги, и унесешь с собой только лучшие мгновения, только чистые грезы, унесешь с собой и любовь свою, но очищенную от земной грязи — и сам ты ее не узнаешь- так будет она светла и радостна, и уж не помрачит ее никакое грубое прикосновение».
Под шепот этого голоса Наташа затихла и ушла от действительности.
Можно себе представить, как прошел этот день в старом горбатовском доме и тем более, что единственного человека, могущего хоть несколько облегчить положение некоторым из лиц этой глухой семейной драмы, не было — Борис Сергеевич уехал с утра и должен был вернуться только к вечеру. Он обедал у одного из оставшихся в живых друзей его молодости, у князя Вельского.
Николай никуда не уехал. Он провел весь день у себя в рабочем кабинете, не вышел к обеду. Он не мог ничего есть, не мог никого видеть. Он велел принести себе черного кофе, всегда на него хорошо действовавшего, и сидел, куря сигару, перед своим бюро, машинально разбираясь в бумагах, перечитывая старые письма, которые он теперь даже и не понимал. Но ему нужно было что-нибудь делать.
Вдруг, это было уже в послеобеденное время, кто-то постучался в его дверь. Он пошел, отпер и с изумлением увидел перед собою старика Степана.
— Что тебе надо, Степан? — спросил он резким тоном.
Степан на него покосился.
— Простите, сударь, сделайте Божескую милость, простите, что вас потревожил! — с напускною робостью и в сущности не без некоторой язвительности, которой, впрочем, Николай не заметил, проговорил Степан, — запамятовал совсем: Борис Сергеевич…
(Если бы он говорил с Сергеем, то непременно бы сказал «дяденька», но тут, как он сам уверял себя, у него язык не повертывался.)
— Борис Сергеевич, как уезжали, приказали снести вашей милости вот эти тетради, а я и запамятовал, только сию минуточку и вспомнил… уж простите, сделайте Божескую милость!.. Они сказали, что вы изволите знать, что это такое…
Николай взял толстые, переплетенные тетради и сообразил:
— Да, да, знаю… спасибо…
Он запер дверь, положил тетради на стол и просидел несколько минут, опустив голову. Потом машинально раскрыл первую тетрадь, начал читать. Тетрадь была написана рукою Бориса Сергеевича.
Это были сделанные им переводы со старинных буддистских книг, с его объяснениями, примечаниями и тут же, на полях, приведенными им интересными рассказами о том, чего он сам был свидетелем во время путешествия своего по Тибету.
Николай не заметил, как чтение мало-помалу увлекло его, и час проходил за часом, а он все разбирал дядины тетради и до того углубился в чтение, что не заметил, как около полуночи дверь отворилась, заглянула Мари и опять скрылась.
Прошло еще больше часу, а он все читал. Наконец утомление стало одолевать его, он закрыл тетради и хотел было по обычаю потушить лампу и идти в спальню. Но вдруг остановился:
«Туда? Теперь? Нет, ни за что!» Ему невыносимо тяжело было видеть Мари, и особенно теперь, когда им принято было бесповоротное решение.
Он подошел к большому турецкому дивану, снял сюртук и лег, решившись провести ночь здесь, не раздеваясь. Он закрыл утомленные от долгого чтения рукописи глаза и лежал, прислушиваясь к тому, как тикают, обгоняя друг друга, часы на камине и на бюро.
Минуты проходили, он никак не мог заснуть.
Вот скрипнула дверь, он открыл глаза — в кабинет входила Мари. Он сделал над собою мучительное усилие и закрыл глаза снова, притворившись спящим.
«Авось она уйдет, авось не решится тревожить, оставит…» Он чувствовал себя совсем не в силах говорить с нею.
Но Мари прямо подошла к дивану, на котором он лежал, остановилась, прислушалась.
— Николай!
Он не шевельнулся. Тогда она стала будить его до тех пор, пока он, наконец, не поднялся, трясясь как в лихорадке.
— Что такое? Что? Мари, оставь меня, пожалуйста… Я ужасно устал и хочу спать! — сказал он.
Но она проговорила спокойным голосом:
— Уж два часа! Ты заснул здесь в кабинете, не раздеваясь… Приди в себя, потуши лампу, иди спать…
— Да ведь я спал, зачем же ты меня разбудила? Ну, хорошо… я скажу тебе, я нарочно здесь остался, потому что должен быть сегодня один. Завтра… завтра поговорим.
— А, так вот что! — произнесла она. — Но ведь мы не свободны в этом доме и поневоле должны соблюдать приличия… А ты будто нарочно это делаешь для того, чтобы бросилось в глаза всей прислуге… для того, чтобы Бог знает что стали говорить…
Он встал с дивана и нервно заходил по комнате.
— Господи, пытка какая! Да что говорить? Пусть говорят! Хуже того, что есть, ничего не скажут… Оставь меня, уйди, умоляю тебя!..
Однако Мари была не та, какой он знал ее до сих пор. Уж если она не заснула до двух часов, дожидаясь его, если она решилась прийти сюда, очевидно, для тяжелого разговора, она, бывшая всегда готовой согласиться с чем угодно, лишь бы избежать неприятных объяснений, лишь бы ее оставили в покое, так с ней трудно было спорить.
— Я не уйду! — сказала она. — Выслушай меня… К чему ждать, и теперь нам никто не помешает. Я хотела избежать этих ужасных разговоров, но нельзя… все стало так невыносимо, и я вижу, что такая жизнь не может продолжаться!.. Да ты сам — неужели считаешь ее возможной?
— Конечно, нет! — выговорил он.
— Так, значит, надо же на что-нибудь решиться…
— И я уже решился… Я завтра утром подам прошение об отставке — и уеду.
— Как? Что? — переспросила она, невольно бледнея. — Уедешь… навсегда?
— Боже мой, почем же я знаю?
— Послушай! — едва слышно начала Мари. — Я ни в чем не хочу упрекать ни тебя, ни других… это бесполезно… но подумай, прежде чем решиться на такой шаг, который будет бесповоротным, не для себя я прошу, а для Гриши… Неужели ничего, как есть ничего не осталось от прошлого?
Ей, очевидно, было трудно говорить и связывать мысли. Она остановилась и заплакала, но так тихо, беззвучно.
— Мари! — воскликнул Николай, схватывая и крепко сжимая ее холодную руку. — Как ничего не осталось от прошлого? Все осталось — и в этом мое невыносимое мучение… Я еду потому, что иначе нельзя… и ты знаешь почему… Но как я объясню тебе, что я люблю тебя теперь, может быть, больше, чем когда-либо, что ты мне и дорога, и близка, что я чувствую и всегда буду чувствовать мою неразрывную связь с тобою… Это, может быть, безумие, но это правда!
Она широко раскрыла глаза. Ее слезы остановились. Что такое он говорит?.. Любит! Он ее любит! Она близка, дорога ему! Неужели есть надежда?.. Или он смеется над нею, или он лжет?
Но она ведь знала, что так смеяться он неспособен, знала, что он никогда не лжет.
— Николай, — прошептала она, — так что же? Зачем же тогда все это?
Ее голос поднялся и зазвучал страстными нотами.
— Я забуду все, все как будто его никогда и не бывало… Я могу это, могу!.. Уедем вместе, с нашим мальчиком… Ты увидишь — все будет новое… Я уж не та, что прежде… Я сумею теперь любить тебя… Уедем…
Он оставил ее руку и глядел на нее тусклым взглядом…
— Это невозможно…
— Значит, ты ее, ее любишь! — простонала Мари, хватаясь за голову. — Зачем же ты сейчас так безбожно солгал мне?
— Я сказал правду… и я знал ведь, что ты не можешь понять меня!
— Кто же может понять?.. Так, значит, все кончено?
Он ничего не мог ей ответить.
— Прощай! — едва выговорила она.
Сдерживая рыдания, она вышла из кабинета и заперла за собою дверь.
Он остался посреди комнаты и долго-долго стоял так, совсем подавленный безысходной, гнетущей тоскою…