Кроме забот и тревог, вызванных новою жизнью, в которую погрузился Борис Сергеевич, у него были и иные заботы. Теперь он уже разобрался в своих делах, выяснил себе свое огромное и сложное хозяйство, убедился в том, что в течение долгих лет его изгнания его буквально грабили со всех сторон. Но, несмотря на это, состояние его, увеличенное состоянием его жены, которое она наследовала от княгини Маратовой, было громадно. В его руках, кроме обширных поместий в различных местах России, находились и большие деньги. Эти деньги были помещены в ломбард, проценты никогда не трогались, и теперь капиталы удвоились.

Борис Сергеевич наконец видел возможность немедленного осуществления своей давнишней мечты — отпустить на волю несколько тысяч крестьянских душ, щедро наделить их землею, устроить их быт. Это была задача, которой он решился посвятить остаток своей жизни. Теперь все было готово, ему нужно было только съездить в Москву, в крайнем случае в Петербург.

Кроме того, у него была еще и иная цель поездки в Москву.

Дело в том, что его покойный брат Владимир, отправляясь в кампанию, где и был убит, и предчувствуя свою смерть, которой он желал, за которою шел, после долгих лет молчания написал брату в Сибирь письмо.

Это письмо снова соединило братьев, разъединенных, казалось, навеки. В нем Владимир таким тоном, какого никогда от него не слыхал Борис, просил прощения у брата.

Он писал:

«Мою вину перед тобою искупить невозможно, но насколько человек мог искупить ее — я ее искупил. Я знаю, что мы никогда не встретимся с тобою, я уверен, что меня скоро не будет, это мои последние слова к тебе, и ты должен им верить. Знай, Борис, что всю жизнь, с тех пор как мы расстались, я почти ни на минуту не мог забыться, всегда было предо мною твое лицо, и в нем я читал упрек, молчаливый и страшный. Я всю жизнь боролся с тобою и не мог побороть тебя. И вот, наконец, ты меня совсем осилил.

У меня не было после нашей разлуки ни минуты счастья, да уж что говорить о счастье, — не было спокойствия, вся жизнь прошла тягостью. Если бы ты знал, как я ненавижу себя, как я презираю себя, как мне тошно жить… и я не могу больше, и я иду в поход для того, чтобы умереть, после такой жизни нужно хоть умереть честно. Прости меня, брат! Ты не мог измениться, ты все тот же, и я знаю, что ты простишь меня.

Но я обращаюсь к тебе еще и с другою, предсмертной просьбой. Давно, еще тогда, когда ты был заграницей, почти одновременно с моим Сергеем у меня родился другой сын. Теперь после долгих лет, вспоминая всю жизнь, я могу сказать, что если любил какую-нибудь женщину, то единственно мать этого ребенка, хотя она и не отличалась ни особенной красотой, ни умом, ни блеском. Она не была из нашего общества, она была простая девушка, ее звали Александрой Николаевной Степановой, сын мой был назван Петром…

Узнав истину, то есть что я женился и скрыл от нее это, наконец, вероятно, поняв меня и убедясь, что я не стою ее любви (видишь, как я могу говорить теперь), Саша исчезла из Петербурга. Я долгие годы искал ее и не мог найти — не знаю, жива ли она, жив ли ребенок. Не сомневаюсь, что ты рано или поздно, быть может, даже очень скоро вернешься в Россию, прошу тебя, брат, постарайся отыскать ее и постарайся быть полезным этому мальчику. Может быть, ты будешь счастливее меня в твоих поисках — вот моя просьба…»

И Борис Сергеевич, конечно, исполнил обе просьбы брата. Он простил его, примирился с его памятью и первым же делом, по приезде своем в Россию, начал поиски.

Он еще в Сибири знал об одном дельце, жившем в Москве. И, остановясь в Москве, проездом в Горбатовское, отыскал его.

Делец этот был некто Кондрат Кузьмич Прыгунов. Он происходил из когда-то богатого, но затем обедневшего купеческого рода, учился сначала дома, на медные деньги, затем почувствовал, как сам говорил всегда, «омерзение к коммерции и влечение к наукам». Он стал прилежно заниматься этими науками с помощью знакомого букиниста. Затем, через того же букиниста, он познакомился с одним из профессоров Московского университета и понравился ему. Профессор обласкал мрачно глядевшего, неказистого, но, очевидно, способного мальчика, занялся им, и кончилось тем, что Кондрат Прыгунов поступил в число студентов университета и окончил курс.

Впрочем, ожидания профессора не сбылись — он воображал, что из Кондрата выйдет ученый, который впоследствии и сам займет университетскую кафедру — ничего такого не случилось. Несмотря на любовь к наукам и большое прилежание, Кондрат не был рожден ученым. Сдав свои выпускные экзамены, он пришел к тому убеждению, что учился довольно и что пора начать жить с помощью полученного образования.

Он поступил на службу в Сенат и сделался там одним из самых ревностных чиновников. Но протекции у него никакой не было, из себя он не был, как уже сказано, казист, вид имел угрюмый, к начальству подлаживаться не умел, а потому по службе далеко не пошел. Его знали как работника, наваливали на него всегда множество дел. Он исполнял возложенные на него поручения аккуратно, работал целый день. До тонкости изучил он весь служебный механизм, все производство дел, почти наизусть знал каждую статью закона.

Он видел, как его младшие товарищи, несравненно менее его знавшие, хуже подготовленные, смотревшие на службу не как на цель, а как на средство, пользовавшиеся каждым случаем, чтобы полениться, все же отлично устраивались. Они получали награды, повышения, шли далеко по службе, а он оставался все на одном и том же месте.

Когда он заикался о том, что пора бы и его повысить, начальство каждый раз начинало с ним любезничать, давало ему или маленькую прибавочку к жалованью, или маленькую денежную награду, прося потерпеть. И он успокаивался, продолжал ждать и ничего не мог дождаться.

Дело в том, что он нужен был на месте, которое занимал. Начальство отлично знало, что останется без него как без рук.

— Да и чего вам, почтеннейший Кондрат Кузьмич, — говорили ему, — от добра добра не ищут… Вам тепло, хорошо, а вы все недовольны!

Тепло!

Вот в этом-то и была трагическая сторона жизни Кондрата Кузьмича Прыгунова. Место, занимаемое им, было незначительно, и содержание получал он небольшое, но это место считалось «теплым». Предместник Прыгунова всю жизнь не сходил с этого места и, выйдя с него в отставку, купил в Москве несколько домов, купил изрядную подмосковную и зажил большим барином.

И начальство, и товарищи Кондрата Кузьмича были убеждены, что и он следует по стопам своего предместника, что у него уже сколочены большие деньги. И если он в них не признается, если он имеет вид бедняка и рассчитывает гроши, то это одно с его стороны притворство и скряжничество. Через его руки проходят большие дела и много-много кое-чего пристает к рукам — иначе быть не может…

Репутация человека, сидящего на «теплом» месте и хорошо греющегося, с каждым годом все более и более упрочивалась за Кондратом Кузьмичем, и вместе с тем упрочивалось и всеобщее убеждение в том, что он скряга, что он хитрец и комедиант…

В первые же годы своей службы Кондрат Кузьмич женился, взял за женою маленькие деньги, построил на них домик возле Зачатьевского монастыря и стал ежегодно приживать детей. Случалось, он приходил на службу озабоченный и то у одного, то у другого товарища просил взаймы деньги. Просил он небольшие суммы и всегда, в день получения жалованья, аккуратно расплачивался. Ему давали, но давали со смехом, с шутками, и на этом-то обстоятельстве главным образом зиждилась его репутация хитреца и комедианта.

— А Кондрат-то наш опять очки втирает, — говорили сенатские чиновники, — опять двадцатью пятью рублями побирается!.. Вот чудак! И кого это он провести думает, будто неизвестно, что на прошлой неделе у него Ивановское дело в руках было… Так тут не двадцатью пятью рублями пахнет, тут он не одну тысячу, небось, в ломбард свез… И уж скряга же, прости Господи! Хоть бы раз после хорошего дельца позвал товарищей да угостил как следует… Жила-человек, кремень!..

И Кондрат Кузьмич должен был нести свою установившуюся репутацию, должен был выслушивать намеки от товарищей и начальства, да не только намеки, а просто самые откровенные уверения в том, что он берет большие взятки, что у него денег куры не клюют.

И он выслушивал, он даже не пробовал разуверять, потому что знал, что это бесполезно. Он ни разу не запачкал руки своей взяткой! Если он хлопотал о каком-нибудь деле, то единственно по убеждению в том, что дело это чистое. Если ошибался в этом, то ошибался искренно — его самого подводили.

Когда ему предлагали взятку, он усовещевал предлагавшего ее. Но случалось и так: предлагавший взятку решительно не мог поверить чистоте чиновничьей совести и приходил к убеждению, что, верно, предложил мало, что чиновник хотел большего. И вот, обдумав все, он возвращался и предлагал это большее.

Тогда Кондрат Кузьмич выходил из себя.

— Да что же это, в самом деле, такое! — кричал он.

Ему хотелось доказать этому неверящему в его совесть человеку, что стыдно так обижать. Он принимался горячо за его дело, сидел над ним, хлопотал, иной раз ночей не спал. Дело устраивалось, истец оставался в изумлении, но никогда не приходило ему в голову рассказать о том, что вот-де он на какого честного чиновника напал.

Напротив, когда знакомые говорили ему:

— А небось, много вы потратили на ваше дело, небось, «крапивное семя» (т. е. чиновники) повысосали у вас из кармана?

Он обыкновенно отвечал:

— Да, таки повысосали!

Если же, несмотря на все желание, Кондрат Кузьмич не мог «провести» дела, или если не решался на это, убедясь в неправоте его, тогда истец объявлял, что вот, дескать, провалилось дело — и все по вине этого ненасытного Прыгунова.

— Давал, мол, я ему, много давал, да все ему мало, аспиду, большего захотелось!..

Или:

— Противная сторона упредила: всыпала этому Прыгунову — он их и вытянул…

Так и жил Кондрат Кузьмич взяточником по всей Москве.

«Что ж, такова, видно, моя судьба, — думал он, — крест это, посланный мне Богом, и должен я нести его».

И Кондрат Кузьмич нес этот крест на широкой своей спине и смирялся духом под этой тяжестью. С каждым годом становился он все набожнее и набожнее, в свободное от служебных занятий время читал душеспасительные книги, не пропускал почти ни одной службы в своей приходской церкви, раньше всех приходил, позже всех уходил. Его можно было видеть всегда на одном и том же месте, возле клироса, где он подпевал дьячку и певчим. Наконец он сделался как бы неизбежной принадлежностью церкви, получил в ней значение, выбран был, по всеобщему желанию прихожан, церковным старостой. И эта обязанность стала его главным удовольствием.

Прослужил Кондрат Кузьмич в сенате более двадцати пяти лет и так-таки не добился повышения. Впрочем, он достиг чина коллежского советника, имел Анну на шее и «за двадцатипятилетнюю беспорочную службу» начальство, убежденное, что он великий взяточник, украсило его Владимиром четвертой степени.

К этому времени открывалась служебная вакансия, которую по всем правам, должен был наконец занять Кондрат Кузьмич. В последний раз решился он о себе напомнить и снова, как и всегда, его просьба осталась без последствий. На открывавшееся место назначили молодого, ничем не зарекомендовавшего себя. Но за этого молодого человека просило влиятельное лицо, которому отказать было невозможно.

Кондрата Кузьмича стали опять обнадеживать тем, что вот скоро еще будет вакансия — и уже он наверное тогда ее получит.

Но как ни велико было его терпение — все же этому терпению пришел конец. Он подал в отставку. Начальство изумилось и даже несколько струхнуло. Как оно будет обходиться без Прыгунова? Кем заместить его? Нельзя его выпустить!

Но он уперся на своем: в отставку да в отставку!

— Что ж, видно, разжились, любезнейший? — в сердцах сказали ему.

— Разжился, так точно! — мрачно ответил он.

Делать было нечего — его выпустили с грошовой пенсией.

В первое время сильно тосковал Кондрат Кузьмич по своей службе, с которою свыкся. Но очень-то тосковать было некогда — нужно было содержать семью, нужно было работать.

Работа нашлась: хотя и взяточник, и такой-сякой, но Прыгунов был известен как хороший делец, знаток законов — и к нему стали обращаться со всякими делами, самыми разнообразными по содержанию. Он отлично обделывал эти дела, отлично для тех, кто поручал их ему, но не для себя, так как совсем не умел запрашивать, торговаться, неисправимо верил в людскую честность и очень часто не мог даже добиться и тех небольших денег, какие себе выговаривал. По окончании дела очень многие оставались его должниками и не платили ему даже процентов…

Борис Сергеевич, получив адрес Прыгунова, отправился к нему сам, без труда нашел он маленький деревянный домик в четыре окошка, серенький, с зелеными ставнями, с покосившимися воротами, стоявшими на запоре. Борис Сергеевич вышел из экипажа, попробовал отворить калитку, но и калитка заперта.

Тогда он разглядел железное кольцо, дернул его — раздался звонок. Никто не показывался. Прошло несколько минут, Борис Сергеевич опять дернул. Наконец за воротами послышался сильнейший собачий лай, затем чьи-то шаги, кто-то подошел изнутри к калитке. Женский голос крикнул:

— Кто тут?

— Господин Прыгунов здесь живет?

— Да вам кого?

— Да его же, господина Прыгунова… он дома?

— Да вы кто же будете?

«Вот наказание!» — подумал Борис Сергеевич.

— Господин Прыгунов дома или нет? — не без раздражения спросил он.

— Дома-то, дома…

— Так отворите…

Наконец калитка отворилась, и в ней показалась довольно грязного и придурковатого вида служанка. Увидя господский экипаж и седого барина, она несколько переменила тон и проговорила:

— Пожалуйте! Я вот сбегаю, скажу Кондрату Кузьмичу, они в садике.

Она пропустила Бориса Сергеевича и заперла за ним калитку, а сама, подобрав подол, побежала.

Мигом на Бориса Сергеевича с лаем накинулись несколько собак, из которых одна не особенно ласково глядела. Но он не смутился — и не с такими собачками ему приходилось встречаться в Сибири! Он пристально-пристально поглядел в глаза собакам, и они мигом притихли. Две стали сейчас же к нему ласкаться, а третья поджала хвост и с тихим рычаньем спряталась в конуру, находившуюся тут же, у ворот.

Борис Сергеевич огляделся. Он был среди маленького дворика, почти заросшего травою. Слева от него было крылечко, ведшее в дом, справа сарай, из которого вдруг донеслось мычанье коровы. Между сараем и домом шел заборчик садика. На дворе бродили куры.

Скоро вернулась служанка и сказала:

— Пожалуйте в гостиную, Кондрат Кузьмич сейчас будут.

Борис Сергеевич поднялся по скрипящим ступенькам крылечка. Служанка отперла дверь — он очутился в маленькой и низенькой передней, все украшение которой состояло из большого ларя. Затем перед ним отворилась дверь, и он вступил в зальцу. На него пахнуло спертым воздухом. Несмотря на май месяц, окна были заперты. По стенам стояли старые плетеные стулья, на окнах горшки с цветами. Низенькое фортепьяно красного дерева, этажерка с нотами. В правом углу висела огромная икона под стеклом, в серебряной ризе, с зажженной лампадой.

— В гостиную пожалуйте! — повторила служанка.

Борис Сергеевич прошел в следующую комнату. Та же незатейливая, бедная обстановка. Маленькая комната в два окошка, на окнах кисейные занавески, старое зеркало с вычурным подзеркальником, на нем дешевенькие часы, два букетика искусственных цветов в вазочках. Посреди комнаты, на крашеном вылощенном полу рукодельный коврик. Диван с жестким сиденьем, несколько кресел, стеклянный шкафик с чашечками, серебряным молочником и фарфоровыми куколками. На темных дешевых обоях две-три старые гравюры — вот и все.

Из соседней комнаты выглянула худенькая, с острым носом, бледным морщинистым лицом и умильно сжатыми губами женщина. Борис Сергеевич хотел было поклониться ей, но она уже исчезла.

Он сел в кресло и ждал.

Ждать пришлось недолго, в гостиную вошел хозяин. Теперь Кондрат Кузьмич был уже совсем старик за шестьдесят лет, маленьк>о>го роста, коренастый, с коротко обстриженной седой головою, с упрямым выпу>к>лым лбом, густыми бровями над маленькими, неопределенного цвета глазами. У него был широкий, как-то четырехугольный нос, выдающийся подбородок. На гла>д>ко выбритом, лоснящемся лице две-три бородавки. Одним словом, он был некр>а>сив, и если в юности казался букой, то теперь уже совсем имел вид неприветл>и>вого и злого старика.>

На нем был надет длиннополый потертый сюртук, его толстые щеки подпирал высочайший туго накрахмаленный воротничок с острыми, выступающими чуть ли не до половины щек углами, одним словом, так называемый «фатермердер». Шея была обмотана длинным черным фуляром, в петличке сюртука красовалась Владимирская ленточка.

Кондрат Кузьмич вошел в гостиную спокойным шагом, крепко ступая своими короткими ногами, с изумлением взглянул на незнакомого гостя, вставшего ему навстречу, и проговорил несколько глухим голосом:

— По какому делу пожаловали, сударь? Чем могу служить? Прошу — присядьте…

Он указал на кресло, сам сел в другое, вынул из кармана большую круглую табакерку, открыл ее, привычным движением всадил в обе ноздри щепотку табаку. Затем вытерся клетчатым фуляровым платком и склонил голову, выставив вперед правое ухо, на левое он плохо слышал.

Борис Сергеевич назвал себя. Прыгунов поднял голову, зорко взглянул на гостя своими маленькими глазками и сказал:

— Радуюсь чести видеть вас, сударь, довольно наслышан… И еще батюшку вашего покойного и матушку в молодости видать приходилось… Только не знал я, что вы в Москве жительствуете, не знал я этого.

И он запнулся.

— Я из Сибири, — сказал Борис Сергеевич, — только что приехал…

— Так-с, так-с! — проговорил Прыгунов. — Чем могу служить?

— Мне о вас много говорили… Мне бы хотелось попросить вашего совета и указаний по поводу одного, как вам сказать, одного очень деликатного дела…

Кондрат Кузьмич опять выставил вперед правое ухо.

— Рекомендоваться и восхвалять себя не стану, — сказал он, — всякие дела перебывали у меня в руках. Изложите мне ваше дело, государь мой, если я могу что — возьмусь, ежели нет, так прямо и заявлю вам… И во всяком разе, что бы вы ни изволили мне сообщить, смею вас уверить — это останется между нами.

Он поднялся с кресла, запер обе двери в гостиную, снова набил себе нос табаком, уселся и проговорил:

— Извольте излагать дело — я слушаю…

Борис Сергеевич изложил ему дело. Выслушав все, Прыгунов задумался.

— Да-с, государь мой, с первого-то раза трудненько кажется, никаких нитей, не за что уцепиться… Надо будет подумать.

— Да вы свободны, Кондрат Кузьмич? — спросил Борис Сергеевич.

— Свободен, свободен…

— Я оттого спрашиваю, что полагаю — прежде всего, если вы только возьметесь за это дело, вам придется съездить в Петербург…

— Не знаю, быть может, подумаю, подумаю и ответ вам дам.

— Когда же? Я должен спешить в деревню…

— Да и поезжайте с Богом. Вот я запишу адрес и затем письменно буду сноситься с вами. Столько лет лежало дело, так спешить-то куда?

— Значит, вы беретесь?

— Еще не знаю, соображу, подумаю… Отчего не попробовать! Попробовать можно, только выйдет ли толк…

— Расходами не стесняйтесь, — сказал Борис Сергеевич.

— Лишнего не истрачу.

— Сколько же вам на первый случай оставить?

Кондрат Кузьмич усмехнулся.

— А я почем знаю, государь мой! Такое дело — может, и копейки не придется истратить, а может, и тысячку, и другую, и третью…

— Ну, так вот возьмите и тысячку, и другую, и третью, — сказал Борис Сергеевич, вынул портфель, отсчитал три тысячи и положил их перед Прыгуновым.

Кондрат Кузьмич встал с кресла, вышел в соседнюю комнату, затем вернулся с чернильницей, гусиным пером и листом бумаги. Он аккуратно пересчитал деньги, написал расписку в их получении и подал ее Борису Сергеевичу.

— Зачем это? — сказал тот.

— А как же-с иначе: получаю деньги — выдаю расписку.

Они обо всем условились, и Борис Сергеевич уехал.