Прыгунов проводил гостя до калитки, возвратился в гостиную и перед столиком, на котором оставил три тысячи, застал маленькую и сухонькую, с длинным острым носом старушку, ту самую, которая выглянула из двери, когда в гостиной сидел Борис Сергеевич. Это была жена Прыгунова, Олимпиада Петровна.

Она с изумлением и в то же время с видимым удовольствием глядела на деньги, осторожно перебирая их своими бледными пальцами.

— Три тысячи? — проговорила она.

— Так точно, Олимпиада Петровна, три тысячи!

— Что же, это твои деньги?

— Нет, не мои…

— Так чего ты их по столам валяешь!..

— А вот сейчас спрячу.

— Что это за старик был у тебя, Кондрат Кузьмич?

— Ну, матушка, тебе это знать совсем лишнее. Был человек по делу — и больше ничего.

Она присела в кресло, взглянула на мужа и покачала головою.

— Да ведь мне что, Кондрат Кузьмич? Очень мне нужно знать, кто у тебя был!.. Кто бы ни был — мне все едино… А вот ты мне скажи: дело-то это, ты взялся за него? Много ли заработаешь?

— Не знаю, матушка, много ли, мало ли, ничего еще не знаю… Я не купец, не торговался…

Она опять покачала головою:

— То-то вот, не торговался. А работы небось навалил на себя кучу и будешь ты теперь мыкаться туда-сюда, как гончая какая… Эх, Кондрат Кузьмич, всю-то жизнь свою мыкался ты, мыкался, и ни до чего-то ты на старости лет не домыкался!

— Ну, пошла, — проворчал, махнув рукою, Прыгунов.

И опять вынул он свою круглую табакерку, похлопал ее пальцем и стал набивать себе нос.

А Олимпиада Петровна мерным и грустным голосом продолжала:

— То-то, небось, не нравится, когда правду в глаза говорят. Ну, скажи — неправда разве? Ну, отвечай? До чего ты домыкался?.. Ведь смотри — совсем старик стал, уж глохнуть начинаешь…

Кондрат Кузьмич привскочил с кресла. Жена коснулась самого его больного места. Он тщательно скрывал свою глухоту.

— Ну вот и лжешь! Как глохнуть начинаю? И не думаю… Это ты, матушка, глухая тетеря, зовешь иногда, зовешь — не дозовешься… А я слышу, все слышу!..

Она тихонько усмехнулась.

— Положим даже, что и слышишь, а все же вон у тебя из ушей целые седые кусты выросли, как гриб старый мхом обрастаешь… А дом-то вот совсем покосился. Рамы никуда негодны, от окон дует… Ведь всю зиму-то я зубами мучилась… Давно перестроить надо — ан нечем… Теперь опять вот Сонюшка из института приедет на лето, экипировать ее надобно, что тут поделаю?! Увидала я эти деньги, ну, думаю, слава Богу — разжились… А он: не мои деньги! Да когда же у тебя твои-то будут? Гляди ты на людей, на своих же приятелей, сенатских, — у всех-то палаты, у всех-то жены да дочери нарядные, в своих каретах разъезжают… А мы, почитай, как нищие… Детей народил кучу…

— Матушка, помилосердствуй! Да и где же куча — старших-то всех схоронили, четверо осталось…

— Четверо, — протянула она, — то-то и горе, мелюзга все! Я вот еле ползаю, ты грибом стал — помрем мы с тобой их не пристроивши — что тогда будет?

— А что Бог даст! Я вот тоже сиротой по четырнадцатому году остался, а не пропал, не помер с голоду, вышел в люди…

— Нечего сказать, хорош вышел!

— Да, матушка, вышел, вышел! — начиная сердиться и стучать пальцами по столу, заговорил Кондрат Кузьмич. — А на сенатских ты мне не указывай. Откуда у них палаты, и наряды, и кареты?

— Известно откуда — со службы.

— Со службы! — презрительно протянул Прыгунов. — От взяток, сударыня, Олимпиада Петровна, вот откуда!..

Она подняла на него свои выцветшие, слезящиеся глазки и опять стала качать головою.

— А много ты взял со своей честностью? Кого в ней уверишь? Да про тебя-то небось больше гораздо, чем про них, говорят… И что такое взятки — ведь это не грабеж, не вымогательство… Люди от души предлагают, за дело!

Кондрат Кузьмич вскочил и засеменил на месте ногами, затопал. Лицо его с четырехугольным носом, с бородавками и нависшими бровями все покраснело и стало страшным.

— Не говори ты так, не гневи Бога, постыдись, одумайся!

Но она не испугалась мужниного гнева.

— Да обидно! — вздохнула она. — Пальцем на тебя показывают: взяточник, взяточник — а тут никаким манером концов с концами свести нельзя… А коли уж взяточник, так хотя бы пожить всласть, а то задаром — обидно! И ведь все-то так прямо и говорят: богачи вы, говорят. Иной раз плачешь, плачешь…

— А ты не плачь, умная голова, не плачь — а смейся!.. Богачи так богачи, тем лучше. Вот Соня подрастет, через год-другой замуж ей пора, так хороший жених скорее найдется.

— Жди, как же, так ты кого-нибудь и надуешь! Нет, батюшка, теперь не то, что прежде, теперь каждый начистоту — сначала, мол, покажи денежки, дай их пощупать…

— Эх, да что мне толковать с тобою! — пробурчал Кондрат Кузьмич совсем расстроенный и ушел в свою комнату, в так называемый «кабинет».

Комнатка эта была крошечная, с маленьким письменным столом у единственного окошка, выходившего в сад, с жестким диваном, двумя креслами и шкафиком, в котором лежали старые книги в кожаных переплетах. Верхние полки были заняты Четие-Минеями, творениями святых отцов, на нижних помещался «Свод законов Российской Империи».

Кондрат Кузьмич сел перед письменным столом, развернул записку, оставленную ему Горбатовым, в которой заключались немногие сведения относительно предложенного ему теперь дела. Он прочел записку и задумался. Мало-помалу в его голове начал складываться план действий. Дело было не новое, в течение жизни ему пришлось уже несколько раз разыскивать пропавших людей, и всегда он успешно достигал цели.

«Бог даст и тут удастся. Дело хорошее, доброе дело! А в Петербург придется съездить! Ну что же, и прокатимся! Шутка сказать: годов двадцать не был в Петербурге! Чай, много перемен! Оно даже и полезно для здоровья, а то уж совсем засиделся в белокаменной, двадцать лет ни с места!»

«В землю врос, мхом обрастаю… гриб!» — вспоминал он слова супруги.

«Ну какой же я гриб?»

Он обернулся к стенке, на которой висело маленькое зеркальце. В этом зеркальце отразилась его круглая, подпираемая фатермердерами голова, вся обросшая седыми, щетиной стоящими волосами, красное лицо, четырехугольный нос, огромные бородавки, несколько торчащие уши с пучками росших из них седых волос. Он сам увидел, что точно, он очень похож на гриб, и с досадой отвернулся от зеркала.

Он отворил маленькое окошко, причем убедился, что рамы, действительно, очень плохи. В комнату ворвался свежий весенний запах.

В садике солнце заливало распустившиеся кусты сирени. Девочка лет десяти и два маленьких мальчика бегали и возились в густой траве. Со двора доносилось квохтанье кур… Вот замычала корова…

И вдруг все эти звуки, и ясный весенний день, и кусты сирени, и детские фигуры в траве показались ему такими отрадными, такими хорошими и веселыми. Он забыл о том, что он «гриб», забыл, что всю жизнь «мыкался» и сгибался под тяжестью ниспосланного ему креста, что он, честный человек, нес незаслуженное клеймо… Забыл все!.. Из глубины его просветленного духа поднялось радостное чувство, и он прошептал:

«Господи, Создатель мой! Благодарю тебя за твои милости!..»

Он снова стал думать о предложенном ему деле. «Бог поможет!» — решил он.

В это время раздался благовест. Кондрат Кузьмич перекрестился, надел мягкую шляпу, взял в руки толстую камышовую палку с костяным набалдашником и отправился в церковь.

В церкви было еще пусто. Только две старушки клали земные поклоны. Кондрат Кузьмич, поставив палку и положив шляпу на определенное место, тихим, почти неслышным шагом прошел к свечному ларю, вынул из кармана ключ, отпер ларь, разложил свечи, затем отобрал из них несколько и, еще с большей осторожностью и благоговением, прошел с ними к иконостасу.

Привычно вставлял он свечи в паникадила, зажигал их одну за другою, шептал молитвы, крестился перед каждой иконой, низко кланялся, касаясь правой рукой пола. Обойдя таким образом все иконы, Кондрат Кузьмич прошел к алтарю, где уже находился священник.

Он подошел к батюшке под благословение и затем вступил с ним в беседу полушепотом, объявил ему, что по неотложному делу выедет не то завтра, не то послезавтра в Петербург.

Священник до крайности изумился. Как так, статочное ли это дело? Кондрат Кузьмич — и вдруг в Петербург! Батюшку разбирало любопытство и ужасно хотелось узнать, по какому такому делу церковный староста, двадцать лет не выезжавший из Москвы, вдруг пускается в такое дальнее путешествие.

Но Кондрат Кузьмич молчал, и батюшка с глубоким вздохом отошел от него и стал приготовляться к служению.

После вечерни Прыгунов вернулся домой, пообедал, а затем опять вышел из дому, взял извозчика и поехал на Басманную, в известный всей Москве старинный и громадный, всегда стоявший с запертыми воротами и заколоченными ставнями дом Горбатовых.

Застав Бориса Сергеевича, он объявил ему, что все обдумал и готов взяться за дело и что прежде всего ему, действительно, следует съездить в Петербург.

— Так вы и поезжайте! — сказал Борис Сергеевич.

— Когда же прикажете?

— Когда угодно, по-моему, чем скорее, тем лучше.

— А коли так, то завтра же я и тронусь.

— И будете писать мне в Горбатовское?

— Беспременно и аккуратным образом.

Борис Сергеевич предложил Прыгунову провести с ним вечер, и они пробеседовали довольно долго, вспомнили старые годы в Москве, университет, где Прыгунов окончил курс несколько ранее Горбатова, но под руководством тех же профессоров. Затем Борис Сергеевич, которому делец мало-помалу начинал нравиться, совсем разговорился, рассказал кое-что из сибирской жизни.

Наконец был призван Степан. Ему была небезызвестна история покойного Владимира Сергеевича и его Александры Николаевны. Оказалось, что вся тогдашняя горбатовская прислуга в Петербурге доподлинно знала эту историю. Прыгунов заставил Степана вспомнить все, назвать ему имена всех служивших в петербургском доме Горбатовых. Он попросил лист бумаги и карандаш и записывал за Степаном.

— Времени-то вот только больно много прошло! — заметил Степан. — А мы нешто знаем, сибиряки-то, кто из тех людей в живых остался, а кто нет…

Кондрат Кузьмич кивал головою:

— Да уж это понятно — не многих найду, а все же кто-нибудь, пожалуй, и сыщется… Дело такое, что ничем пренебрегать нельзя. Иной раз самое что ни на есть махонькое обстоятельство, по всем видимостям ничего не стоящее, а смотришь — оно-то и оказывается самым важным!..

— Так, батюшка, так, — подтверждал Степан, — это точно! Как знать, где найдешь, где потеряешь?

Совсем уже поздно вернулся домой Кондрат Кузьмич. Это с ним случалось очень редко. Олимпиада Петровна была в большом беспокойстве, так как была в полной уверенности, что ее «гриб» вернется «без задних ног», как она выражалась, то есть пьяный. Он вообще почти никогда не пил, но если случалось ему раза два-три в год не воздержаться, то хмель разбирал его быстро, и во хмелю он делался буйным.

Однако на этот раз, к изумлению Олимпиады Петровны, супруга не привезли, а приехал он сам, вошел твердой походкой, даже извинился, что не предупредил о своем позднем возвращении.

— Случай такой вышел! — сказал он. — А теперь спать, пора спать!..

Он быстро разделся и тотчас же захрапел.

На следующее утро Олимпиаду Петровну ожидало совсем невероятное событие: проснувшись, Кондрат Кузьмич объявил ей, что нынче же уезжает в Петербург.

— Эка спохватился! — сказала она. — Нешто нынче первое апреля? Давно уже май месяц, небось!..

— Ну! Ну! — строго выговорил Кондрат Кузьмич. — Какие тут шутки! Нечего время-то терять, прикажи, матушка, Анисье с чердака чемодан притащить, да отбери мне белье, и я вот, как напьюсь чаю, так сам и уложу чемодан.

Олимпиада Петровна всплеснула руками.

— Матушки-светы, да никак ты и взаправду?

— А то как же?

— В Пе… в Петербург?

— Ну да!

— Кондрат Кузьмич, опомнись, голубчик! Как же это ты… В Петербург? Подумай только!.. Да надолго ли?

— А и сам не знаю…

— И один, один едешь?

— Что ж меня, волки съедят, что ли?!

Олимпиада Петровна совсем растерялась. Она стала выкладывать мужнино белье и платье, ее бледные руки дрожали, а из выцветших глаз капали слезы, и она их тихонько утирала, чтобы никто, а пуще всего «он», не заметил.

Когда все было готово, Кондрат Кузьмич передал жене необходимые распоряжения, оставил ей небольшую сумму денег, троекратно поцеловался с нею, потом благословил детей и велел кликнуть извозчика.

Он облекся в коричневую камлотовую шинель с несколькими мал-мала меньше, нашитыми один на другой, воротниками, нахлобучил свою пуховую шляпу, превратился совсем уже в настоящий «гриб» — и уехал.