Поездка в Гатчину произвела на Сергея такое впечатление, что Рено даже испугался.

Сергей до сих пор нисколько не изменился в своих отношениях к воспитателю и с прежней, привычной откровенностью всегда передавал ему каждую мелочь, рассказывал о каждой своей встрече, обо всем, что с ним за день случалось. Рено уже давно понял, что обстоятельства складываются не совсем благоприятно для его планов — Петербург оказывается не станцией по дороге в Париж. Со всех сторон начинают появляться препятствия к достижению заветной цели.

Прошло всего два-три месяца, как они здесь, а вот Сергей уже далеко не тот, каким был в Горбатовском. Новая жизнь охватила его и увлекает за собою. Юноша сразу встретил большой успех, его ожидает карьера. Рено старательно вслушивается в каждый рассказ Сергея, взвешивает каждое слово; но, кроме того, до его слуха достигают и другие рассказы об успехах его воспитанника, он уже знает про городские толки, соображения, ожидания. Он не может не смущаться. О такой быстрой и опасной карьере для Сергея он никогда не думал и он вовсе ее для него не желал. Он видел теперь, что не следовало допускать этой поездки в Петербург, а ведь он мог бы ее не допустить, его влияние было бы тогда достаточным.

«Да, следовало бы совсем сюда не ехать. Мало ли под каким предлогом можно было отказаться. Нужно было ехать прямо заграницу, прямо во Францию. Но кто же мог все это предвидеть!..»

И повторяя себе: «кто это мог предвидеть!..», он все же сознавал, что непременно должен был это предвидеть. Молодой человек, красивый, милый, благовоспитанный, с огромным состоянием и большими связями! Конечно, легко было понять, что петербургское общество, раз заручив в свою среду такого человека, постарается его не выпустить. Бедный Рено ясно видел, что теперь, то есть в скором времени, нечего и думать о заграничном путешествии.

А дальше что будет?

Сергей изменился, он с видимым удовольствием позволяет увлекать себя этой новой жизнью, но ведь все же до известного предела. Товарищи мало имеют на него влияние, он до сих пор остается все тем же чистым, невинным ребенком, каким был в Горбатовском; вряд ли и честолюбие в состоянии завлечь его. Нет, он ничем не пожертвует этому честолюбию; как избегнул соблазна фараонки, точно так же избегнет и других соблазнов…

«Испортить и развратить его трудно, но ведь его погубить можно в этом омуте интриг и честолюбия… Он может оказаться жертвою интриганов, вся его жизнь может быть испорчена!» — с тревогой думал Рено и жадно следил за каждым шагом своего воспитанника.

А вот и новое влияние!

Рено тотчас же увидел, что Сергей вернулся с нарышкинского бала совсем влюбленным, очарованным. Он в первую минуту даже подумал, что его предсказание исполняется, и вот уже, действительно, наконец, нашлась соперница Тане, что юноша не на шутку пленился какой-нибудь красавицей.

Но признание не замедлило со стороны Сергея. Он оказался влюбленным в цесаревича, и это восторженное поклонение еще выросло после поездки в Гатчину.

Сергей только и мог говорить с Рено что о Павле. Рено понимал, что иначе не могло и быть, что воспитанник остается верным самому себе, и все это ничто иное, как выражение благородной и чистой натуры Сергея, выражение его юной души. Он не поддался обычным соблазнам, на которые обыкновенно легко ловятся юноши его лет, его пока еще не ослепили даже успехи. Но таинственный образ цесаревича, бедная тихая Гатчина и прием, оказанный в ней Сергею, — вот настоящий подводный камень, о который очень легко разбиться всем мечтам Рено, всем его планам.

— О, Рено! — говорил Сергей воспитателю в одну из редких теперь минут их дружеской беседы с глазу на глаз, — каждый день убеждает меня в том, что внезапная мысль, мелькнувшая у меня в Гатчине, была светлой мыслью!.. Мое место там, возле цесаревича, и только там я могу быть счастлив и спокоен. Он этого не хочет, он думает о моей карьере — но что такое карьера? Зачем мне она?..

— Так ведь об этом нужно было заранее подумать, любезный друг! — перебил его Рено, по-видимому, спокойным голосом, но в душе сильно волнуясь. — Что же, вы полагаете, что отказавшись теперь от своей службы по иностранным делам, уйдя от графа Безбородки, вы не навлечете на себя гнев государыни? Она сама позаботилась о вас, устроила все, она дала вам придворное звание, и вдруг вы все это бросаете и удаляетесь в Гатчину!.. Как вы полагаете, можно будет равнодушно встретить такой ваш поступок?.. Это будет оскорбительно для всех, кто принял в вас участие, это будет такая плохая благодарность за внимание государыни и ее милости, что, вероятно, многие порядочные люди изменят о вас доброе мнение. И они будут правы… Так не поступают…

Сергей стал было доказывать, что можно все это сделать не вдруг, не резко, а исподволь, устроить так, что все это выйдет как бы само собою…

— Я могу оказаться неспособным к тому делу, которым теперь занят. Граф Безбородко не захочет терпеть неспособного, бесполезного ему человека…

— Фу, какой вздор вы говорите, Serge!

И почти всегда спокойный, Рено начал кричать в негодовании и волнении.

— Я никогда не думал, что вы можете дойти до подобных рассуждений! Да нет, вы ведь сами хорошо понимаете, что все это вздор, что ничего подобного не сделаете и не можете сделать!..

Сергей должен был замолчать, потому что он, конечно, понимал, что действительно говорит вздор, что в настоящее время переселение в Гатчину — мечта не исполнимая.

— И этого мало, — говорил Рено, — вы можете как вам угодно восхищаться великим князем и любить его, но вы будете настолько благоразумны, чтобы не носиться с этой любовью и восхищением перед всеми. Со мной хоть только об этом и говорите. Пишите про ваши чувства княжне Тане, но только осторожнее, чтобы она не узнала правду…

— Что такое? Какую правду я должен от нее скрывать?!

— А то, что вы великого князя любите больше, чем ее.

Сергей тихонько улыбнулся.

— Нет, Таня-то меня ревновать не станет, а вот вы, Рено, так, кажется, и вправду ревнуете!

Рено совсем покраснел.

— Вы сегодня такие вообще говорите глупости… Вам возражать на них я нахожу невозможным… Лучше не перебивайте, а выслушайте до конца. Я хотел вам сказать, просить вас — послушайтесь моего совета, который, как я вижу из ваших слов, согласуется и с желанием великого князя — не ищите встреч с ним, не ездите часто в Гатчину… Одним словом, надо серьезно постараться о том, чтобы ваши с ним отношения никому не были известны.

— К несчастью, поневоле приходится следовать вашему совету, — грустно проговорил Сергей, — вот уж больше двух недель я не видел его и не далее как сегодня получил от него уведомление, чтобы без его приказа не ехать в Гатчину…

Рено несколько успокоился.

Сергей продолжал свою веселую жизнь и нетрудную службу. Он часто получал приглашения в Эрмитаж, где государыня была к нему неизменно милостива и иногда подолгу с ним беседовала. Эти беседы бывали интересны и серьезны. Сергей изумлялся всесторонности и глубине познаний императрицы, той легкости, с которой она переходит от одного предмета к другому, сейчас же овладевая новым предметом, как будто он-то именно и был ее специальностью и исключительно всецело занимал ее мысли.

Иногда суждения, высказываемые императрицей, были не совсем по вкусу Сергею, шли вразрез с его любимыми мыслями и взглядами. Он не мог, конечно, позволить себе спорить с нею, но все же не мог удержаться от некоторых замечаний и вопросов. Екатерина любила замечания и вопросы.

Они показывали ей, что говоривший с нею, действительно, интересуется предметом и давали ей возможность развивать свои мысли.

Она никогда почти не увлекалась, редко волновалась и возвышала голос, вполне владела своей мыслью и отчеканивала ее в ясной и сжатой фразе. Иногда она успевала кое в чем и убедить Сергея, как и прочих слушателей…

Сергей очень любил подобные беседы с государыней.

Но вот в последнее время все чаще и чаще заводились другие беседы, доказывавшие, что государыня уже совсем освоилась с новым молодым придворным и смотрела на него как на члена своего интимного кружка.

Он был уже посвящен в ее литературные, эрмитажные забавы, присутствовал при представлении ее комедий. Она являлась перед ним любезной хозяйкой, остроумной женщиной, он мало-помалу узнал все ее отношения, ее симпатии и антипатии. Но и тут, в этой интимной, скрытой от посторонних глаз жизни, Екатерина-женщина часто уступала место Екатерине-императрице. Он знал, что она расположена к такому-то и такому-то, что напротив, такой-то и такой-то ей решительно неприятны, а между тем эти неприятные люди занимают высокие влиятельные места, императрица осыпает их щедротами, и в то же время милых, симпатичных ей людей, которым она во всех мельчайших случаях высказывает истинное расположение, она не выдвигает слишком далеко вперед, не дает им важных назначений, милости свои ограничивает личным вниманием, богатыми подарками.

Приглядываясь, Сергей ясно видел причину этого: неприятные люди обладают большими талантами, приносят пользу тому делу, к которому приставлены; милые и симпатичные люди, несмотря на все свои достоинства, не имеют этих талантов.

Сергею начинало сильно хотеться узнать, к какому же разряду причисляет его императрица, видит ли она в нем задатки каких-нибудь способностей, думает ли она, что он может на что-нибудь пригодиться, если не теперь, так впоследствии.

Он никак не мог решить этого вопроса, но видел одно, что императрица уже привыкла к его присутствию и смотрит на него как на своего человека. Этого мало. Она часто с ним шутит; но он не любит этих шуток. Ему в такие минуты кажется, что она принимает его совсем за ребенка, а он еще настолько молод, что обижается, когда его считают ребенком…

На эрмитажных собраниях иногда появляется цесаревич. Но он редко долго остается. Он держит себя в стороне от всех, он почти не обращает внимания на Сергея и заговаривает с ним только тогда, когда видит, что этого никто не заметит. И в то же время Сергей чувствует, что цесаревич всегда следит за ним, не выпускает его из виду. Он уже не раз подмечал на себе его быстрые взгляды во время своих разговоров с кем-либо из влиятельных лиц, с самой государыней.

Сергей по-прежнему остается почти в стороне от молодого женского общества. Он даже перестал ухаживать за прелестной кузиной Марьей Львовной, которая после отъезда Потемкина успела найти себе немало новых развлечений. Ее красота, к которой Сергей уже пригляделся, не производит на него прежнего впечатления. Он не одобряет ее легкомысленного кокетства. Встречаясь с ее горячим, заманчивым взором, прежде бросавшим его и в жар, и в холод, теперь он остается равнодушным. Ведь многие, и не только молодые люди, но и старики, удостаиваются подобных взглядов с ее стороны, и эти заманчивые взгляды ровно ничего не значат.

Теперь петербургские красавицы объявляют маленькую войну Сергею, пускают на его счет насмешки. Но он не обижается, ему даже весело, потому что он хорошо понимает, что стоит ему только захотеть — и эта война превратится в самый сладостный мир, а язвительные стрелы — в стрелы амура.

Государыне его поведение очень нравится; она уже не раз называла его монахом — и с такой ласковой улыбкой.

Ему хорошо, привольно, он не замечает, как идет время. Но вот в его настроении происходит внезапная перемена, что-то случилось, чего он определить хорошенько не может. С некоторого времени он отчего-то уж без прежней радости отправляется во дворец, смущается при каждом приближении к нему Екатерины, ему иногда становится как-то неловко, грустно…

Что же случилось? Да ровно ничего не случилось. Или у него явились какие-нибудь новые планы, цели, стремления? Или он, подобно другим, уже успел сделаться интриганом?

Нет, он такой же искренний и добродушный юноша, как и прежде, и ему не в чем упрекать себя.

А между тем тяжесть не проходит, неловкость увеличивается.

Конечно, эти неясные ощущения, неясные мысли приходят только временами, а когда уходят, то опять поднимается молодая радость жизни, жажда веселья, и дни мелькают в нескончаемых праздниках, не в гостях, так у себя.

Дом молодого Горбатова посещается лучшей петербургской молодежью. Граф Сомонов и Бабищев давно с ним помирились, признали себя совсем побежденными и только иногда, и то с большой оглядкой, немного подтрунивают над его скромностью и ребячеством. Он, конечно, им не поминает старого и нисколько на них не в претензии за их маленький заговор, который вдобавок и окончился-то к их посрамлению.

— Но только ты берегись, Сергей, — говорят ему приятели, — ты нажил себе такого врага, от которого можно ожидать чего угодно. Фараонка наша тебя ненавидит… И так вся и побледнеет даже, как услышит твое имя. «Никто, говорит, ни разу в жизни не оскорбил меня так, как этот человек, и уж отплачу же я ему, не умру спокойно, пока не отомщу». А теперь знаешь, ведь она страшная и хитрая, и злобы в ней не меньше, чем у любой пантеры…

Сергей смеялся и уверял приятелей, что нисколько не боится коломенской пантеры.

И уж, конечно, не признался он им, что она не раз ему снилась во всем обаянии своей красоты и страсти.

Эти яркие и горячие сны были ведь тоже своего рода отмщением. Но Сергей призывал на помощь нежные и светлые воспоминания о Тане и искал успокоения в ее милых письмах…

Рено скучал и хандрил. Он успел познакомиться со многими своими соотечественниками, жившими в Петербурге, но, за малыми исключениями, все это были люди, с которыми он не имел почти ничего общего. Письма к нему из Парижа давно не приходили. Забыли ли его тамошние друзья, или писем просто не пропускали — он не знал.

Из иностранных газет, получаемых Сергеем, он узнавал, что революция развивается с каждым днем, что в Париже теперь кипит самая горячая, деятельная жизнь, что там много дела, к которому и он мог бы приложить руки. Он уехал из Парижа совсем в другое время, и все теперешние обстоятельства представлялись ему совсем не в том виде, в каком они действительно были. Он видел только одну светлую сторону революции, ждал от этого могучего движения самых благих последствий, не верил в возможность ужасов, несправедливостей. Для него революция была благородная борьба за самые дорогие права человечества, и горячий мечтатель, он страстно и наивно мечтал на эту тему. А тут приходилось жить день за днем, однообразно, скучно, и он тоскливый, мрачный, слонялся по роскошным, заново отделанным комнатам обширного дома своего воспитанника.

Рено часто сталкивался с карликом Моськой, но среди мечтаний не замечал его пристальных взглядов, его злорадных усмешек.

Между тем Моська торжествовал и злорадствовал. Он давно знал замыслы француза увезти Сергея в Париж и боялся этой поездки пуще всего на свете. Ему так хотелось видеть своего Сергея Борисовича близким ко двору, окруженным почетом, в больших чинах, увешанным орденами.

«Отец поупрямился, отец, ничего не видя, прожил весь век свой в деревне, так по крайности сынок наверстать должен, за себя и за родителя отличиться…»

Моська каждый вечер приходил в спальню Сергея и выпросил у него позволения раздевать его.

Во время этого раздевания, когда Сергей не был очень утомлен и не объявлял ему, чтобы он уходил, что спать хочется, Моська хитро расспрашивал его о том, о другом и почти всегда успевал узнавать все, что ему было нужно.

Он знал, как хорошо принят Сергей Борисыч во дворце, как к нему милостива государыня, знал также и о том, что он был в Гатчине у цесаревича.

«И это хорошо, — думал он, — даже очень хорошо, это большая заручка. Люди-то ох как глупы… О завтрашнем дне не думают, кто нынче в силе, тому и кланяются…»

Он помнил Павла Петровича маленьким мальчиком и тоже, по-своему, принадлежал к числу его горячих приверженцев и даже иногда, только с большою осторожностью, называл его «государем».

— Ну, так как же мы теперь, батюшка Сереженька? — говорил он, засматривая в глаза Сергея. — Ведь этак, пожалуй, из Питера совсем и не выберемся и Горбатовское не скоро увидим?

— Да где тут выбраться! — печально отвечал Сергей. — Дай Бог, летом недели на три, на месяц получить отпуск, а о большем и думать нечего.

— Ну, что же, вестимо, служба-то не свой брат, и грустить тут нечего. Оно, конечно, Марья Никитишна, чай, ждет не дождется, ведь ей хоть глазком взглянуть на сыночка, денька три, и того довольно. А главное — знать бы ей да ведать, что сынок в добром здоровье и все идет как по маслу. Я вот, батюшка, кажинную недельку ей про твою милость отписываю…

— Что же ты такое пишешь? Хоть бы показал мне.

— Чего показывать, интересу мало. Вот, мол, встали Сергей Борисыч в такому-то часу, кушали то-то, тот-то был у нас, туда-то, мол, отправились, в котором часу вернулись… ну и все такое… а материнскому сердцу оно и приятно…

Под эту болтовню карлика Сергей засыпал, и Моська тихонько отправлялся в свою комнатку, довольный и веселый.

«Вот ты и гриб съел, басурманская крыса! — радостно думал он. — Вот и на нашей улице праздник, кончилось твое царство! Что там ни говори теперь, как ни болтай своей трещоткой, а Парижа своего не увидишь… И здесь хорошо Сергею Борисычу, чего ему на заморскую невидаль смотреть! А то, коли тебе так уж тошно, и отправляйся восвояси, отправляйся себе один туда, откуда взялся… Не бойся, плакать о тебе не станем…»