Видение исчезло… А с другой стороны, из растворенной двери, слышался опять голос великого князя.
С того места, где стоял Сергей, ему видна была почти половина комнаты. Он не знал, был ли кто там дальше, но в нескольких шагах от него, почти у самой двери в первую приемную, где он познакомился с Кутайсовым, стоял, вытянувшись в струнку, молодой офицер, очень еще молодой, с приятным лицом. Он был страшно бледен, как бы сильно утомлен; но в то же время казался и спокойным: волнения и страха не было заметно.
Павел, подойдя к нему почти в упор, уже не кричал; напротив, его голос то и дело понижался почти до шепота, но отчетливого, ясного, в котором звучало едва подавляемое раздражение.
— Вы мне, сударь, ответьте одно, — говорил он, — знали вы мое приказание о том, что к сегодняшнему дню солдаты должны быть выучены новому приему?..
— Знал, ваше высочество, — спокойно ответил офицер.
— Так как же вы, сударь, не только что не выучили порядком вверенных вам солдат, но и сами выказали полнейшее непонимание. Ведь я сам видел: все вправо, вы влево! Солдаты не знают, что делать… кого слушаться… С них я не могу взыскивать; но вы… вы причиной общего расстройства; вы показали самый возмутительный пример, расстроили весь план. Знаете ли вы, сударь (и голос его поднялся до крикливой ноты), знаете ли, что уважение солдата к офицеру — это первое дело! Солдат должен знать, что офицер не может ошибиться. А тут что же — какое к вам будет уважение, какой пример вы подаете! Тут было только учение… проба… маневры, но ведь это не простая игра. А представьте действительное сражение, и такой ваш поступок — ведь из-за вас сражение было бы проиграно, ведь русское оружие было бы покрыто позором!.. Что же, я ошибаюсь, я говорю неправду? Как вы о том думаете… отвечайте, прав я или нет?..
— Правы, ваше высочество, — опять спокойно проговорил офицер.
— Господин Семенов, вы насмехаетесь надо мною! — вдруг переставая владеть собой, крикнул Павел. — Как вы это говорите, каким тоном?.. Я вижу, вы нисколько не чувствуете вины своей, не понимаете, что такая вина в военном деле заслуживает самого строгого наказания!
Офицер побледнел еще больше и пошатнулся.
— Ваше высочество, — с трудом заговорил он, — если я виноват, то наказывайте меня, но я не знаю, что говорю… у меня мысли путаются.
— Отчего же это, со страху что ли? Так и в сем случае вам мало чести.
— Не со страху, ваше высочество, — едва ворочая языком, едва держась на ногах, сказал офицер. — Мои солдаты обучены изрядно, и если б я не ошибся, так они доказали бы это. Но я вчера получил письмо из Петербурга… Моя мать умирает… в бедности, почти в нищете, за лечение платить нечем… я у нее один… все, что могу, конечно, посылал ей, но мы сильно задолжали, еще с самой смерти отца, так все почти и шло на уплату долгов… Ее может теперь на свете нет, а я уж и проститься не мог с ней… не пустили, говорят: наутро ученье… сам знаю. Хотел было умолять ваше высочество, да вы изволили быть в Петербурге, поздно вернулись… всю ночь глаз не смыкал. Боже мой!.. Ваше высочество, если б вы знали, как добра моя мать, как всю жизнь мучилась, билась, чтобы только поставить меня на ноги… Я не понимаю, как это случилось… знаю, что нужно вправо, а беру влево… вижу, что путаю, а все же продолжаю…
Голос офицера оборвался, из глаз закапали слезы. Он крепко стиснул зубы, чтобы удержать рыдания.
Цесаревич несколько мгновений стоял перед ним молча и вдруг схватил его за плечо.
— Так что же ты, сумасшедший человек, — закричал он, — чего ты стоишь передо мною, чего время теряешь!.. Сейчас, сейчас отправляйся в Петербург… Живо, чтобы в минуту!.. Да вот, погоди…
Он повернулся и бегом мимо Сергея бросился в свой кабинетик. Через минуту он уже возвращался — в руке его были деньги.
— Возьми… многого не могу… да на первое время, может, и хватит… потом, если будет нужно, скажи… скажи прямо, слышишь! А теперь спеши…
Офицер, взволнованный и растроганный, уже не в силах был сдерживать рыданий; он целовал руку великого князя.
А тот, сам смигнув набежавшие слезы, тихим, ласковым голосом, говорил ему:
— И главное успокойся, может, все еще благополучно обойдется… может, и жива еще твоя старушка и выздоровеет… Бог не без милости… Ну, с Богом, голубчик, с Богом, не теряй времени!
Офицер, шатаясь, вышел, а Павел Петрович несколько раз в волнении прошелся по комнате. Когда он подошел к Сергею, ласково протягивая ему руку, в нем уже ничего не было общего с тем гневным, раскрасневшимся, с налитыми кровью глазами человеком, каким он был еще за несколько минут. Взглянув на его бледное лицо, озаренное ясными, ласково светящимися глазами, Сергей невольно подумал:
«Если б он всегда был такой, кто бы мог назвать его некрасивым?!»
Сергей глубоко был потрясен всем невольно им виденным и слышанным. И это виденное и слышанное не только не уменьшило его восторженного поклонения цесаревичу, но, напротив, еще усиливало.
— Рад, что ты приехал, — сказал великий князь, — хоть очутился здесь не вовремя. Ведь ты тут давно, я сам велел Кутайсову провести тебя в эту комнату, да и забыл. Ты прямо попал в свидетели всех моих семейных дрязг…
— Ваше высочество! — начал, было, Сергей, — я не желал быть нескромным…
— Да нечего оправдываться, сударь, — улыбаясь перебил его цесаревич, — это уж такова судьба твоя, и оно, пожалуй, так и лучше… Я тебе доверяю… Я уверен, что ты не станешь болтать направо и налево. А после того, что привелось тебе видеть и слышать, мне уж нечего с тобою чиниться… Да, я крикун, я иногда совсем не умею владеть собою… Каюсь во грехе этом! Но что же делать?!.. Только вот жена да друг наш, Катерина Ивановна Нелидова, меня удерживают, не будь их, я совсем пропал бы… Скажи, ты видел Катерину Ивановну?
— Видел, ваше высочество, если только она — то чудное существо, которое выглянуло в эти двери.
— Конечно, она, кто же больше. Так она тебе понравилась? Впрочем, иначе и быть не может, она всем нравится. И нужно иметь слишком черное сердце, чтобы решиться клеветать на нее!.. А клеветники все же находятся…
На мгновенье краска разлилась по лицу цесаревича, губы его нервно вздрогнули. Но вот он улыбнулся и шутливо продолжал:
— Только ты, пожалуйста, не подумай, что она ангел в образе человеческом! Нет, и в ней подчас бесенок сидит. Я по слабости своей даю ей слишком большую волю и иной раз такую выношу брань от нее, что упаси Боже… Думаю, когда-нибудь мы даже с ней передеремся… Ну, любезный друг, теперь мне надо кое-чем заняться, так я тебя проведу к жене и ей представлю; там с Катериной Ивановной поближе познакомишься, а часа через полтора и обед поспеет.
Цесаревич просто и дружески взял Сергея под руку и повел его к великой княгине.
Час времени в обществе любезных и образованных женщин прошел для Сергея незаметно. Великая княгиня обворожила его своей ласковой простотою, а об Екатерине Ивановне Нелидовой им уже было составлено самое высокое мнение, которое только с каждой минутой все укреплялось.
Раздался звонок, сзывавший к обеду. К столу собралось небольшое интимное общество и несколько офицеров. Павел Петрович, в котором было незаметно и следа утреннего раздражения, сам разливал водку по небольшим рюмкам и подносил из своих рук офицерам.
— А тебе, сударь, поднести? — спросил он, обращаясь к Сергею. — Водка у меня старая, с трех рюмок языка лишает и с ног валит, но я больше одной рюмки никому не даю.
— Я и одной не выпью, ваше высочество, — отвечал Сергей.
— Как, совсем не пьешь?
— Не пью!
— И прекрасно делаешь, мой друг, я тоже от всех напитков давно отказался, кроме вреда — ничего. Да, а попробуй завести в Гатчине общество трезвости и принимать в него членами господ офицеров — ведь от меня все разбегутся.
— Нет, ваше высочество, — сказал кто-то из офицеров, — гатчинцам нетрудно было бы освоиться с уставом сего общества. Вы нас и так исподволь готовите в его члены. Ведь рюмки-то год от году все меньше становятся!
— Меньше? Будто? — смеясь сказал Павел. — Может и так, только я тут не причинен, приказаний на сей счет никаких не давал, и это дело хозяйки — с нее вы и взыскивайте!..
В таком непринужденном тоне велась беседа почти во все продолжение стола. Обед был простой, но сытный и хорошо приготовленный.
Сергей снова увиделся с Кутайсовым. Хотя он и не был в числе обедавших — он стоял за креслом цесаревича, прислуживал ему, исполнял его приказания, но в то же время вмешивался и в общую беседу, совершенно свободно шутил и смеялся. Все, не исключая даже великой княгини и самого Павла, обращались с ним как с равным, а иные так даже выказывали ему особливое почтение.
К концу обеда как-то незаметно он окончил свою роль камердинера и уж сидел рядом с гостями, поддерживая беседу шутками и юмором, который, как оказывалось, всегда попадал в тон великого князя.
Сергей чувствовал себя свободно и весело. Он заранее ожидал увидеть особый, своеобразный мирок; но никогда не мог подумать, что гатчинский дворец был таков, каким теперь оказался. Тут не существовало ровно никакого этикета, и если бы не произносились по временам слова «ваше высочество», то можно было бы подумать, что находишься в кругу нечиновных, веселых офицеров. Впрочем, в подобном кругу редко можно было встретить такого образованного, остроумного и изящного человека, каким казался совсем развеселившийся Павел. Его шутки были всегда так неожиданны, тонки и остроумны; он умел-таки посмеяться над маленькими слабостями окружавших его, нисколько при этом их не обижая, умел так хорошо рассказывать…
Заговорили, между прочим, о Франции, о последних событиях в Париже, о страшной революции, с каждым днем развивавшейся.
Павел нахмурил брови и грустно покачал головою.
— Да, это ужасно! — сказал он. — И кто бы мог подумать несколько лет тому назад…
— Помнишь, Marie, — обратился он к великой княгине, — помнишь, как во время нашего пребывания в Париже все было там счастливо, тихо, лучезарно! Да, господа, тогда казалось королевское семейство счастливейшим семейством в мире. И какие чудные люди! Король Людовик — это воплощенная доброта и благородство; королева — грация, ум, таланты… Но, видно, одного ума мало, мало доброты и благородства. Королева погубила себя своим умом, король — своей добротой. И пусть говорят мне что угодно, но я утверждаю, и в скором времени вы увидите, прав ли я, что оба они погибли и погубили Францию. Я жду всевозможных ужасов… Их ничто теперь не спасет. Зверь, страшный зверь выпущен из клетки. Король вообразил, что он может действовать на зверя своей кротостью, своим благородством, но ведь зверь бессмыслен, высоких чувств не понимает… Королева вообразила, что она может укротить зверя своей смелостью, энергией; вошла в клетку безоружная, полагаясь только на силу своего гордого, самоуверенного взгляда, вошла как убежденный в своем влиянии укротитель; но зверь чересчур голоден, он растерзает ее на части, как часто растерзывает самоуверенных укротителей… Европа будет свидетельницей ужасов, и хорошо, если сумеют вовремя поставить преграду вырвавшемуся зверю… Я полюбил короля Людовика и прекрасную Марию-Антуанетту. Они оба оказывали нам такое внимание, такое радушие, и мне теперь тяжело о них думать. Я еще недавно видел страшный сон, о какой страшный!..
Цесаревич побледнел, вздрогнул и продолжал с горящими глазами:
— Я видел окровавленную голову Людовика!..
Он оглядел присутствовавших, но некоторые офицеры уже удалились сейчас же после обеда, остались только самые близкие к цесаревичу и великой княгине лица.
— Господа, — мрачно сказал он, — все, что я говорю, конечно, останется между нами, о таких вещах нельзя рассказывать, мало ли что снится… Но этот сон был так ярок, я не могу забыть его… Эта окровавленная голова!.. Мне чувствуется, что сон мой может сбыться…
Его мрачное настроение, его вдохновенный, убежденный голос начали производить тяжелое на всех впечатление.
— Ах, эти сны! — проговорила великая княгиня. — Мой друг, ты всегда придаешь им слишком много значения и напрасно волнуешься. Было бы слишком страшно жить на свете, если бы пришлось верить всем страшным снам…
— А между тем я не могу не верить, — как-то таинственно прошептал цесаревич. — Не только во сне, но и наяву я видел такие вещи, которые способны навек потрясти человеческую душу…
Он вздрогнул, побледнел еще больше и замолчал.
Разговор мало-помалу принял другое направление.
Цесаревич приказал заложить сани и предложил Сергею с ним прокатиться.
Во время прогулки они много и оживленно говорили. Разговор Павла переходил с предмета на предмет, показывая как он глубоко всем интересуется. Он расспрашивал Сергея о деревенской жизни, о провинциальном обществе, о помещичьих нравах.
— Все это так интересно, — говорил он, — и все это так необходимо надо знать. Если бы была малейшая возможность, я бы на несколько лет, скрывая свое имя, отправился один путешествовать по России, чтобы проникнуть во все слои общества, чтобы во всем убедиться, а главное, узнать все нужды русской жизни. Я почти с детства мечтал об этом, но, конечно, это неосуществимая мечта. А между тем сколько неизбежных ошибок, сколько заблуждений — потому, что эта мечта неосуществимая. Я всегда громко говорил и говорю, хоть меня и не слушают, что эти господа жестоко ошибаются, думая будто они все знают и все понимают. Петербургская жизнь, доступная нам, совсем иная, чем вся русская жизнь. Иной раз думаешь обо всем этом, и слишком тяжело становится… О чем задумался, друг мой? — вдруг спросил Павел, пристально всматриваясь в лицо Сергея.
— Прикажете правду сказать, ваше высочество?
— Конечно, и без всяких рассуждений… Если хочешь лгать и кривить душою, так лучше ничего не отвечай.
— Нет, я не солгу. Я задумался вот о чем: слушая слова вашего высочества, соображая все ныне виденное мною и слышанное, мне все больше и больше хочется обратиться к вам с большою просьбой…
— Что такое, говори скорее!
— Ваше высочество, найдите мне местечко в Гатчине, возьмите меня к себе, я вам верно служить буду.
Павел Петрович ласково улыбнулся.
— Спасибо, голубчик, но просьбы этой все же не исполню. И поверь, этим сам себя лишаю большого удовольствия. Если ты расположен ко мне, то здесь ли, там ли — теперь это все равно, но я-то, желая тебе добра и боясь быть причиной многих для тебя неприятностей, я не могу в настоящее время, когда обстоятельства твои уже сложились известным образом, переманить тебя в Гатчину… Поверь, ни тебе, ни мне никогда не простят этого! Живи там, служи, успевай, но в душе оставайся гатчинцем — вот служба, которую я жду от тебя.
Сергею стало грустно, но в то же время он понимал, что цесаревич прав, этого мало, что он о нем заботится и выказывает ему такое расположение, какого пока он еще ничем не успел заслужить.
Он уехал, когда стемнело, и вернулся в Петербург истым гатчинцем.