Сергей Борисович с сыновьями уже третий день как находился на охоте в одной из своих дач. Никого из посторонних, из гостей не было. Некоторые соседи, приезжавшие, чтобы повидать молодых Горбатовых, и в особенности Бориса, которого любили все бывавшие в доме, уже разъехались. Теперь в Горбатовское ожидался большой съезд к пятому июля, то есть ко дню именин Сергея Борисовича. Этот день всегда справлялся в Горбатовском с особенной торжественностью и весельем. Гости съезжались за сотни верст, устраивались всевозможные пиршества, народные гулянья и так далее.
Срок отпуска Владимира истекал через неделю, и хотя, конечно, ему не представлялось никаких затруднений получить какую угодно отсрочку, но он, несмотря на убеждения отца и матери, и слышать об этом не хотел. Его, очевидно, тянул к себе Петербург. Он и так уже начал тревожиться, что вот, того и гляди, в это кратковременное свое отсутствие он что-нибудь упустит по службе, о нем забудут, кто-нибудь из врагов (он говорил, что у него их много) «удружит».
— Les absents ont toujours tort! — повторял он.
У него были, очевидно, какие-то широкие планы относительно своей дальнейшей карьеры. Но он никому не поверял их. Ввиду скорого своего отъезда он уговорил отца и брата отправиться на охоту. Впрочем, их и не надо было особенно уговаривать. Оба они, так же как и он, были страстными охотниками. Дни стояли превосходные, ясные, первые дни начавшегося лета, когда еще нет томительной жары, нет душных ночей, когда солнце долго-долго стоит в небе, будто совсем не хочет уйти, и весело и нежно улыбается своими всюду проникающими лучами и вызывает к жизни каждую былинку, выбирает из согретой земли все ее силы.
В послеобеденное время, когда уже на широкой террасе, выходившей в пестреющий всеми оттенками и благоухающий цветник, легли тени, Татьяна Владимировна и Катрин уютно поместились перед маленьким столиком среди разнообразной и яркой зелени тропических растений, со вкусом расставленных по всей террасе. Обе они принялись за вышивание и время от времени выглядывали в цветник, где между клумбами мелькал маленький Сережа, гулявший в сопровождении двух нянюшек. Теперь он уже научился ходить, хотя все еще был несколько слаб на ногах и очень часто падал. Но он был еще так мал, что не мог сделать себе вреда этими падениями, — они только каждый раз почему-то его изумляли. Хлопнувшись на песок и расставив ручонки, он вдруг строил самую смешную минку, потом сморщивал личико, собирался, очевидно, заплакать, но вместо этого неожиданно разражался смехом, во время которого пронзительно визжал и захлебывался…
Кругом было так хорошо, так торжественно спокойно. И эти две женские фигуры на террасе так гармонировали с роскошной обстановкой — величественная, ясная красота свежей, бодрой старухи и кокетливое, капризное изящество молодой женщины…
Татьяна Владимировна, до сих пор очень живо воспринимавшая всякую красоту и в особенности красоту природы, находилась под обаянием этого теплого, но не душного, ласкающего вечера. Она позабыла все, что ее тревожило и смущало. Лицо ее было кротко и спокойно. Она чутким ухом прислушивалась к смеху Сережи, раздававшемуся так явственно, так звонко в чистоте вечернего воздуха. Она по временам взглядывала на Катрин с доброй улыбкой. Она все же никак до сих пор не умела совсем разлюбить ее. Взглядывала и невольно думала: «Какая она, право, хорошенькая!»
И Катрин, по-видимому, была весела и довольна. Глаза ее блестели, на щеках горел румянец. В этот день ей привезли из города много писем, и она была довольна полученной корреспонденцией; в особенности одно письмо она несколько раз перечитала, и, тихонько оглянувшись — не смотрит ли на нее кто-нибудь, спрятала это письмо за корсаж своего платья. И тем более бросалось в глаза ее оживление и довольство, что в последнее время она все была не в духе, скучала, не находила себе места и даже не далее как накануне еще сказала мужу:
— Владимир, я поеду с тобой… Я не могу здесь оставаться — такая скука!
Он с изумлением пожал плечами.
— Ты знаешь, я неволить тебя не стану, — отвечал он, — но если уедешь в Петербург, то сделаешь большую глупость… Разобидишь стариков… Ведь ты приехала до осени, под каким же предлогом уедешь? Да и потом: куда? В Петербурге, ma chère, теперь еще скучнее, чем в Горбатовском.
— На дачу! — пролепетала она.
— Куда же это, на какую? Ведь у нас под Петербургом нет дачи. Если нанять — все лучше теперь заняты. Об этом нужно было раньше подумать.
— Мне везде будут рады…
— Ах, так это переезжать от одних знакомых к другим в виде бездомной приживалки? Прекрасно!
— Владимир, ты говоришь глупости. Какое сравнение! Как тебе не стыдно! Разве я могу быть приживалкой?
— На то будет похоже! А главное — я не понимаю, что за удовольствие? Погоди, тут собираться станут… Наедут гости…
— Нечего сказать, интересны здешние гости!
— Из Петербурга кто-нибудь приедет.
— Однако же никто не едет. Ну да пойми… Я не могу… Не могу… я умираю со скуки!.. Я готова утопиться!..
— Так я тебе вот что посоветую, Катерина Михайловна! — сказал совершенно спокойно и почти совсем закрывая глаза Владимир. — Уложи свои вещи и завтра же одна отправляйся в Петербург. Право, это будет самое лучшее.
Она надулась, топнула ножкой, потом упала в кресло и вдруг зарыдала, как маленький ребенок. Владимир открыл глаза, презрительно взглянул на нее и вышел.
Но теперь, сидя с Татьяной Владимировной на террасе, Катрин вовсе уже не думала об отъезде. По ее хорошенькому личику то и дело скользила и пропадала улыбочка. Она думала о чем-то приятном. Однако вдруг ее тонкие бровки сдвинулись, на губах промелькнуло что-то злое и, не отрываясь от своего вышивания, она проговорила:
— Maman, ведь вы знаете эту несносную толстую Маратову?
Татьяна Владимировна с некоторым изумлением на нее взглянула.
— Не только знаю, но даже очень люблю! — отвечала она. — Отчего же она несносная? Я нахожу ее доброй и прекрасной женщиной.
— Я не спорю, maman, может быть, она добрая, я ее сердцем не интересовалась, а что она несносная — это всякий скажет. Ни одного дня нельзя прожить, чтобы ее не встретить, куда ни отправишься — она всюду! Катится, как бомба, сопит, нос кверху, усы… Препротивная!
Татьяна Владимировна улыбнулась.
— Душа моя, да ведь и княгиня Маратова может называть несносными тех, с кем она всюду встречается!
Катрин немножко надулась. Но она была в таком настроении духа, что долго сердиться никак не могла, а потому ограничилась только замечанием:
— Но у других, по крайней мере, нет такого носа, таких усов и такой толщины, другие не сопят… И в этом, кажется, небольшая разница.
— Да к чему ты меня о ней спросила?
— Она взяла к себе на воспитание какую-то там бедную родственницу…
— Ну да, свою племянницу… Я знаю… девушка удивительной красоты.
Катрин всплеснула руками.
— И вы тоже!.. Нет, это, наконец, невыносимо! Что в ней находят хорошего? Бесцветное, увядшее создание! И вдобавок, никто еще не слыхал от нее умного, живого слова. Никаких манер, никакого воспитания не получила. А теперь уже поздно ее воспитывать, не первой молодости…
— Что ты, Катрин! Я в прошлом году ее видела, она совсем молодая девушка и, насколько помню, очень хорошо себя держит. Она именно поразила меня своей красотой и изяществом… Да, вот я теперь ее совсем ясно себе представляю… — продолжала Татьяна Владимировна. — Прелестная… Я думаю, она многим голову кружит в Петербурге?
Катрин не могла больше выдерживать. Вся ее веселость, довольство пропали. Она получила снова способность сердиться и рассердилась не на шутку. Лицо ее покраснело, даже лоб, даже тонкая, нежная шея.
— Какой же это порядочный человек может обратить внимание на подобное ничтожество, на такую parvenue!..
— Что же она тебе сделала, Катрин? — кротко и грустно спросила Татьяна Владимировна. — За что ты ее так не любишь? За что бранишь, скажи — за что?.. Может быть, ты права, я не знаю…
Но Катрин не слушала, она продолжала с все возрастающим раздражением:
— И эта Маратова не только что теперь сама всюду торчит, но таскает за собою и воспитанницу… Это, наконец, оскорбительно!.. Во что это, наконец, превратится наше общество, если в него станет проникать Бог знает кто?
— Отчего же — Бог знает кто? Отчего племяннице или хоть просто воспитаннице княгини Маратовой не бывать в обществе — я, право, не понимаю!
— И вы тоже, maman, вы считаете ее равной с нами?
— Ты должна давно знать, что я не считаю себя принадлежащей к какой-нибудь касте, в которую уже нет никому доступа. И потом, посмотри же на наше общество, — где это в нем уж такая чистая кровь…
Татьяна Владимировна невольно подумала о том, что и сама Катрин не Бог знает какого происхождения, что знаменитость и значение графов Черновых очень недавни. Но, конечно, она не захотела сделать ей какой-нибудь намек.
«Ну так вот, я же ее поймаю!» — сказала себе Катрин и почти крикнула:
— А что бы вы сказали, если бы, например, Борис вздумал жениться на этой воспитаннице Маратовой?
— Что бы я сказала? Если бы я убедилась, что они любят друг друга, — я бы их благословила.
Катрин несколько мгновений не могла произнести ни слова. Она сидела с широко раскрытыми и бессмысленными глазами: даже разинула ротик и показала все свои белые зубки.
— Maman, вы шутите! — наконец проговорила она.
— Нисколько! Я бы, конечно, только постаралась сначала поближе разглядеть эту девушку и хорошенько поговорила бы с Маратовой, которой доверяю…
— Так, значит… значит, Борис вам уже сказал?
— Что такое? — изумленно спросила Татьяна Владимировна. — Что такое, Борис? Он ничего не говорил мне… Разве?..
— Да, и я и Владимир… мы имеем основание думать, что он заинтересован этой особой, которую так многие протежируют…
— Многие протежируют? — переспросила Татьяна Владимировна.
Но Катрин сделала вид, что не слышит.
— Теперь и я спрошу тебя, — серьезно и внимательно глядя в глаза Катрин, сказала Татьяна Владимировна. — Я спрошу: шутишь ты или нет?
— Нисколько! Он как приехал из-за границы — нигде не бывал, так что даже неприлично было, а там — чуть не каждый день. Не для старой же, выжившей из ума «генеральши» он ездил, не для интересной же княгини?..
Татьяна Владимировна слушала очень внимательно.
— Правда, в последнее время он не бывал там, — продолжала Катрин. — С этой особой что-то случилось, какая-то история…
— Какая история?
— Не знаю, верно, что-нибудь да случилось… Говорили, что она больна, умирает… Потом выздоровела, и незадолго до нашего отъезда Маратова увезла ее в деревню…
У Татьяны Владимировны тревожно забилось сердце.
«Что такое все это значит? — думала она. — Лжет она, что ли, да с какой же стати? Нет, верно, что-нибудь да есть… И он ни слова! А между тем я замечала, замечала в нем что-то странное, чувствовала, что он мне недоговаривает. Ждала… он никогда не скрывал… как же это?»
Катрин видела, что смутила Татьяну Владимировну, но объяснила по-своему это смущение.
«Это она так, Бог знает что говорит — благословила бы! А вот ведь когда увидала, что дело может быть не шуткой — испугалась… еще бы!..»
— Вы, кажется, встревожились, maman, — сказала она. — Что Борис был заинтересован ею — это верно, но я так думаю, что он сам убедился, как это глупо, и что ничего из этого не может выйти. Я почти уверена, что это привидение, — иначе я не могу назвать ее, — особенно если бы вы видели, какою она стала эту зиму… Она, верно, надеялась, что он сделает ей предложение, что она вдруг станет madam Gorbatoff. А когда он очнулся и ушел — она со злости и заболела… Я так объясняю, я худшего не хочу предполагать…
— Еще бы ты смела предполагать худшее! — вдруг вспыхнув, сказала Татьяна Владимировна таким тоном, какого Катрин никогда еще не слыхала от нее и на какой даже не считала ее способной.
Катрин притихла и просто испугалась. Но испуг прошел, поднялась злоба. Она побледнела и закусила губы…
— Вы на меня кричите, maman! За что же? Я не привыкла, чтобы на меня кричали…
— Я не кричу… Если я сказала резко — прости… но в другой раз не позволяй себе, передо мною, по крайней мере, намекнуть на что-нибудь дурное и нечестное относительно Бориса. Он этого не заслуживает… Если ты хочешь, чтобы я тебя любила… никогда, слышишь, никогда…
Она поднялась, губы ее дрожали. Катрин вдруг сделала несчастное лицо и заплакала. Татьяна Владимировна пришла в себя.
— Ну полно, перестань — это ребячество… Нужно же, наконец, понимать некоторые вещи… Я не хочу тебя обижать — не обижай и ты меня. Ну, перестань!..
Она положила ей на плечо руку.
— Я не обижала ни вас, ни Бориса… Я из желания добра… чтобы предупредить… Я не знаю, что вам показалось…
— А коли так — прости!.. Что же еще — говорю… прости… поцелуй меня!..
Катрин поцеловал и утихла. И, странное дело, эта belle mère, на которую до сих пор она смотрела свысока, которую она внутри себя и в грош не ставила, вдруг нежданно-негаданно выросла перед нею. В ней шевельнулось, несмотря на озлобление к этой belle mère, что-то похожее на уважение. Катрин была из тех женщин, на которых иногда следует хорошенько прикрикнуть. И тем более это теперь подействовало, что никогда еще в жизни никто хорошенько на нее не прикрикнул.
Но гармоническая картина прелестного вечера была, во всяком случае, расстроена. Разговор оборвался. Сережа вдруг горько закатился — заплакал в цветнике. Татьяна Владимировна сошла узнать, что с ним такое.
Катрин тоже встала, уложила вышиванье в рабочий баульчик и отправилась в свои комнаты. Дорогой она вынула из корсажа письмо и, придя к себе, еще раз принялась его перечитывать.