1

В конце октября 185* года на большом сан-францисском рейде стоял русский военный паровой клипер «Проворный». Он находился уже год в кругосветном плавании, в составе эскадры Тихого океана, и был послан в Сан-Франциско с особым поручением адмирала.

Небольшой, весь черный, с золотою полоской вокруг, с красивыми линиями обводов, высоким рангоутом и белоснежной трубой, «Проворный» был один из изящных и щегольских судов среди нескольких военных и многих купеческих, стоявших на рейде под флагами всевозможных наций.

В один из чудных дней, солнечных, теплых и полных бодрящей свежести, какие не редки позднею осенью в благодатной Калифорнии, часа за два до обеда на «Проворном» было парусное учение. Клипер то одевался внезапно во все свои паруса, то столь же быстро снова оставался с оголенными мачтами. Все это делалось со скоростью, изумительной даже для педанта моряка прежнего времени, и, разумеется, среди мертвой тишины, нарушаемой только ругательными окриками старшего офицера, командовавшего авралом, да сдержанною бранью боцманов.

Действительно, матросы работали словно бешеные, надрываясь изо всех сил и не думая, казалось, что малейшая неосторожность, малейший зевок и смельчак сорвется с реи, шлепнется с высоты на палубу, размозжит себе голову и более уж никогда не встанет, а не то упадет за борт, и хорошо еще, если в тихую погоду, когда возможно спасение.

Глядя на эту лихорадочность работы, на эти напряженные испуганные лица надрывающихся людей, которые с отвагой, ни для кого и ни для чего не нужной, рисковали жизнью, сразу чувствовалось и понималось, что эти люди надрываются из-за страха.

Матросы работали как бешеные не потому, что хотели отличиться, а потому, что боялись офицеров и главным образом этого высокого, худого, рыжеватого лейтенанта с возбужденными, серыми, маленькими глазками и пожилого низенького толстяка с бульдожьим лицом, окаймленным черными заседевшими бакенбардами.

Оба они — и старший офицер и капитан — сосредоточенные, с суровыми лицами, стояли на мостике и зорко наблюдали за учением, на котором в эту минуту, казалось, сосредоточились все их помыслы. По временам и тот и другой взглядывали на часы, чтобы проверить, сколько минут продолжался тот или другой маневр.

Еще бы матросам не надрываться!

Они уже год как «мотыжились», по их выражению, на «Проворном» и отлично знали, что за малейшее опоздание в работе, за недосмотр, хотя бы и невольный, по службе их ожидает лаконический возглас: «На бак!» — что значило наказание линьками.

В те далекие времена во флоте еще царила строгость, доходившая нередко до жестокости.

Капитан и старший офицер «Проворного», оба отличные моряки и по натуре вовсе даже не злые люди, тем не менее, согласно взглядам большинства моряков того времени, считали словно бы своею обязанностью быть беспощадно строгими с матросами. И, закаливши смолоду свои нервы на службе, они действительно были беспощадны, особенно старший офицер, искренно убежденный, что только суровыми наказаниями можно выдрессировать матроса и сохранить в полной неприкосновенности суровую морскую дисциплину.

2

После того как несколько раз ставили и крепили паруса, старший офицер скомандовал:

— Марселя менять!

Эта работа, состоявшая в том, что надо было снять паруса с рей и привязать на их место другие, принесенные из шкиперской каюты, была «коньком» старшего офицера. Нечего и говорить поэтому, как старались на обоих марсах. Но грот-марсовые на этот раз отстали от фор-марсовых: эти переменили марсель в восемь минут, а грот-марсовые в десять.

На целых две минуты разницы.

К общему удивлению, старший офицер даже не выругался, а только значительно потряс кулаком на грот-марс.

— Ну и здоровая же будет сегодня лупцовка, братцы! — прошептал на марсе пожилой и с виду «отчаянный» фор-марсовый Кирюшкин.

Кирюшкин проговорил эти слова с философским равнодушием, казалось бы несколько удивительным, по крайней мере в человеке, не сомневавшемся в предстоявшей «лупцовке». Но он недаром считался «отчаянным». Часто наказываемый за неумеренное пьянство на берегу, он ожесточился и считал ниже своего достоинства выказывать страх.

Все марсовые, бывшие на марсе в ожидании команды «С марсов долой!» — выслушали Кирюшкина в угрюмом молчании, с видом покорной подавленности.

Только один молодой матросик, бывший на службе всего второй год, небольшого роста, худощавенький и «щуплый», как говорили про него матросы, характерно определяя его тонкую, недостаточно, казалось, крепкую, статную фигурку, внезапно стал белее рубашки, и взгляд его больших серых, необыкновенно добродушных глаз остановился на Кирюшкине с выражением ужаса и страха.

— Разве будут драть? — испуганно спросил матросик.

— А ты, Чайкин, думал, по чарке водки дадут! — насмешливо ответил Кирюшкин. — Небось форменно отполируют. «Долговязый» шутить не любит.

— И всех?

— Обязательно… Чтоб никому не было обидно!.. Да ты что нюни-то распустил с перепуги? А еще матрос! — сердито промолвил Кирюшкин.

— Чайкина еще никогда не драли. Ему и боязно! — заметил кто-то.

— А может, Иваныч, нас драть не будут?

— Небось будут! — уверенно и спокойно проговорил Кирюшкин.

Но, взглянув на испуганное лицо молодого матроса, прибавил почти что ласково:

— Да ты не обескураживайся, Чайкин… Не стоит! Много «Долговязый» не назначит.

В эту минуту с мостика раздалась команда:

— С марсов и салингов долой!

— Вот сейчас и учению конец и шлифовка будет! — словно бы довольный ее близостью, проговорил Кирюшкин и вместе с другими стал спускаться бегом по вантам.

Действительно, учение скоро окончилось, и старший офицер, подозвав боцмана, сказал:

— Грот-марсовых на бак! Двух унтер-офицеров с линьками!

— Есть, ваше благородие!

Боцман отошел от мостика и, направляясь на бак, крикнул:

— Грот-марсовые на бак!

А Кирюшкин тем временем говорил двум унтер-офицерам:

— Чайкина пожалейте, братцы: он щуплый.

Через минуту-другую среди внезапно наступившего на клипере угрюмого молчания кучка грот-марсовых выстроилась на баке с Кирюшкиным на фланге.

Вслед за тем пришел старший офицер.

При виде этой кучки людей он почувствовал злобу к ним, как к виновникам того, что «Проворный», так сказать, «опозорился», а вместе с ним и он, старший офицер, у которого могли на две минуты опоздать с переменою марселя. В его глазах это казалось ужасным, и долг службы требовал, чтобы были наказанные. Но так как трудно было разобрать, по чьей именно вине вышла заминка, то наказаны должны быть все, не исключая и марсового старшины.

Чайкин смотрел перед собою в каком-то оцепенении от страха. Выражение ужаса застыло в его больших глазах с расширенными зрачками. Он по временам вздрагивал всем своим тщедушным телом. И побелевшие, трясущиеся его губы неслышно шептали одни и те же слова:

— Господи Иисусе, пресвятая богородица! Господи Иисусе, пресвятая богородица!

И в голове его внезапно пронеслись воспоминания о далекой деревне, где ему было так хорошо и где его никогда не секли и дома редко били. Он был всегда старательный, работящий парень. И на службе, кажется, старается, из кожи лезет вон.

Молодой матросик отвел взор.

О господи, как было хорошо кругом!

Солнце, ослепительное и жгучее, так весело глядело сверху, с высоты бирюзового далекого неба, на котором ни облачка, и заливало блеском и город, сверкавший своими домами и зеленью на склоне горы под пиками сиер, и большой рейд с кораблями и сновавшими пароходиками и шлюпками, и кудряво-зеленые островки, и палубу «Проворного», играя лучами на пушках, на меди люков и кнехтов и на обнаженном теле Кирюшкина. Звуки музыки, веселые, жизнерадостные, доносились с большого белого двухэтажного, полного пассажирами парохода, который проходил невдалеке, направляясь из Сан-Франциско к одному из зеленых островов в глубине бухты. Белоснежные чайки реяли в воздухе и весело покрикивали, гоняясь одна за другою.

Все кругом жило, радовалось, сверкало под горячими лучами солнца, и все это представляло собой резкую противоположность тому злому, жестокому и страшному, что должно было сейчас произойти на баке «Проворного».

Молодой матрос почувствовал это, и тоска, щемящая, жуткая тоска охватила его замирающее от страха сердце.

И он снова зашептал:

— Господи Иисусе! Пресвятая богородица!