Козельский вернулся домой, как обещал, рано — около часу и, вместо того чтобы скорее, по правилам своей тренировки, лечь спать, сел в кресло у письменного стола и, достав из бювара почтовый листок толстой английской бумаги, стал писать к Никодимцеву одно из тех убедительно-настойчивых писем, на которые он был мастер.
Окончив письмо, его превосходительство внимательно перечитал эти четкие, красивые, круглые строки, написанные в задушевно-родственном тоне, в которых он, рассказывая о неблаговидном ведении дел в правлении, возмущающем его настолько, что он, по всей вероятности, должен будет выйти из директоров, и о внезапном денежном затруднении, вследствие неожиданного требования долга на слово, — просил будущего своего дорогого зятя не обессудить, что обращается к нему с просьбой устроить по возвращении из командировки какое-нибудь подходящее место и помочь уплатить долг если не деньгами, то бланком на векселе, который через шесть месяцев будет выкуплен.
Письмо оканчивалось замечанием, что «родство — родством, а деньги — деньгами», чтобы Никодимцев не подумал, что тесть его подведет.
«Выручит, должен выручить!» — подумал Козельский, окончив чтение своей эпистолы, и, облегченно вздыхая, вложил ее в конверт и написал адрес.
— Если мое письмо не подействует, письмо Инны заставит его исполнить мою просьбу! — успокаивал себя Козельский, ужасаясь при мысли, какая может выйти грязная история, если Никодимцев не выручит.
А история действительно была грязная благодаря тому, что один из членов правления, желавший быть распорядителем по хозяйственной части вместо Козельского, поднял в правлении целую историю по поводу недобросовестного подрядчика, и правление настаивало, чтобы контракт с ним был нарушен и залог удержан.
Результатом этого был визит к Козельскому господина Абрамсона, который очень деликатно напомнил его превосходительству о письменном обещании насчет возобновления контракта, а между тем…
Козельский густо покраснел.
— Я постараюсь уладить это дело! — проговорил он,
— Я просил бы вас… И если бы вы не могли устроить, то по крайней мере верните пять тысяч… так как сделка не состоялась… И попрошу вас вернуть скорей. В противном случае я буду вынужден представить ваше письмо, в котором вы обещали о возобновлении контракта…
— Но вы этого не сделаете! — испуганно воскликнул Козельский.
— Отчего не сделаю?.. Я должен это сделать и, осмелюсь вам доложить, поступлю по совести. Я совесть имею… Меня хотят ввести в убытки… Должен я их вернуть или нет?.. Имею я право получить обратно пять тысяч, если я не получил того, за что заплатил деньги? И вы думаете, я не знаю, отчего меня хотят прогнать?
— Оттого, что вы недобросовестно ведете дело.
— Пхе! Я веду не хуже других и во всякое время готов исправить недосмотры. Не из-за этого поднял шум ваш товарищ, господин член правления Оравин…
— Из-за чего же?
— Господин Оравин сказал мне: «Оттого, что вы, господин Абрамсон, еврей, а евреи нынче не в моде и их не любят в правлении… Мы хотим русских подрядчиков…» Вот что сказал господин Оравин. Но только, хоть евреи и не в моде, а я думаю, ваше превосходительство, что господин Оравин очень умный человек, чтоб говорить, извините, такие глупости… А хотят они передать дело подрядчику Иванову, который предлагает за это господину Оравину десять тысяч… Оттого евреи и не в моде! — иронически усмехнулся господин Абрамсон.
Все, что мог сделать Козельский, — это уговорить Абрамсона подождать две недели.
Или подряд останется за ним, или он получит обратно пять тысяч.
Припоминая теперь этот разговор, бывший вчера утром, и скверное положение в правлении, в котором он очутился, не имея возможности защищать подрядчика против нападок Оравина, Козельский хорошо понимал, что весь вопрос был не в подряде, а в том, чтобы отстранить Козельского и дать Оравину, близкому приятелю председателя, возможность нагреть руки. И он, Козельский, первый раз вынужденный взять взятку, рискует теперь, что она будет обнаружена и его репутация порядочного человека подорвана из-за каких-нибудь несчастных пяти тысяч.
Таких маленьких взяток не прощают порядочным людям!
Возможность быть уличенным особенно угнетала и стыдила Козельского. Он во что бы то ни стало хотел остаться порядочным человеком во мнении людей, которые сами берут крупные комиссии, не прощая другим маленьких взяток.
Он и сам считал свой поступок нечестным и оправдывал его только тем, что деньги были нужны до зареза, что взял взятку первый раз, и тем, что имел доброе намерение возвратить ее когда-нибудь.
Ему не стыдно было браться проводить дела, несомненно причинявшие вред государству, не стыдно было брать комиссии за хлопоты по подобным делам и за устройство знакомств дельцов с нужными «человечками» из министерств или с «дамами сердца» бескорыстных сановников. Все это он считал одним из видов заработка, которым не гнушаются и лица высокого положения и который нисколько не компрометирует порядочного человека в общественном мнении.
Будь Козельский у финансов, он, разумеется, не обременил бы своей совести, если бы при посредстве какого-нибудь молчаливого фактотума[21] получал от банкиров комиссии при займах или играл наверняка на бирже при конверсиях и выпусках бумаг, — это, по его понятиям, одинаковым с понятиями многочисленной группы людей, занимающихся делами, было бы лишь уменьем умного человека воспользоваться благоприятными обстоятельствами, — уменьем, которое, в сущности, никому не вредит.
Но растрата… взятка… это что-то уж вовсе непорядочное, возбуждавшее в Козельском такую же брезгливость, как грязное белье или господин, который ест рыбу с ножа.
«Разделаться поскорей с Абрамсоном и… сократить расходы!» — решил Козельский, одушевляемый всегда добрыми намерениями, когда ему приходилось плохо.
И он собирался было встать, чтобы скорее раздеться и лечь спать, не проделав даже перед сном обычных упражнений с гирями, как в двери раздался стук.
— Войдите! — проговорил Козельский и поморщился, догадываясь, кто это стучит, и в то же время недоумевая и несколько пугаясь этому позднему визиту и беспокойно оглядывая стол, нет ли на нем каких-нибудь компрометирующих документов.
Антонина Сергеевна вошла в комнату и остановилась у дверей печальная, строгая и серьезная, как сама Немезида.
«Объяснение!» — подумал Козельский, соображая, как он мог попасться, и готовый лгать самым бессовестным образом, чтобы только успокоить «святую» женщину и не осложнять и без того скверного своего положения…
И, скрывая под напускным хладнокровием малодушную трусость блудливого кота и как будто не догадываясь, зачем в столь поздний час явилась в кабинет жена, Козельский, зевая, проговорил с обычной своей мягкой вкрадчивостью:
— Ты еще не спишь, Тоня?.. А я только что вернулся… Был на Васильевском острове у одного человечка… Есть один срочный долг, который меня беспокоит, и я ездил устроить это дело… Кажется, все уладится… Что ж ты стоишь?.. Присаживайся, Тоня. И как же я устал сегодня! И как мне нездоровится! Видно, годы дают себя знать! — унылым тоном, напуская на себя вид больного старика, прибавил Козельский.
Но, несмотря на усталость и недуги, его превосходительство глядел таким моложавым, таким представительным и элегантным, что жалобы его не только не вызвали участия в Антонине Сергеевне, но, напротив, сделали лицо ее еще непреклоннее, взгляд каким-то стальным и улыбку на губах презрительнее.
Глядя на лицо Антонины Сергеевны, можно было бы подумать, что она ненавидит мужа и пришла с единственною целью: убить его своим презрением.
«Как могла она узнать?» — подумал Козельский, взглядывая на Антонину Сергеевну и тотчас же опуская свои бархатные, вдруг забегавшие глаза на руки с отточенными ногтями.
По суровому виду и трагическому безмолвию жены он понял, что дело серьезнее, чем он думал, что у нее есть какой-нибудь уличающий документ, — без документов она с некоторых пор не объяснялась, испытав, как супруг увертлив, — и подумал сперва, что ею перехвачена записка Ордынцевой. Но Ордынцева осторожна и писать не любит, а если пишет, то адресует в департамент. А письма ее он благоразумно сжигает.
И, теряясь в догадках, Козельский примолк, ожидая давно уж не бывшего нападения жены и благодаря этому уже считавший ее святою женщиною, безмолвно мирившейся со своим положением верного друга.
Прошла долгая минута молчания.
— Николай Иванович! — проговорила наконец мрачно-торжественным тоном Антонина Сергеевна.
— Что, Тоня?
— Вы все еще будете устраивать мне сюрпризы? Пора перестать. Постыдились бы дочерей, если вам самому не стыдно. В пятьдесят лет и так позориться и позорить жену и детей…
— Какие сюрпризы? Какой позор? Я ничего не понимаю, Тоня…
— Не понимаете? — с презрительной усмешкой переспросила Антонина Сергеевна.
— Не понимаю, Тоня! — с необыкновенной мягкостью в голосе повторил Козельский.
— Не лгите по крайней мере… Я все теперь знаю… все.
— Что же ты знаешь? Объясни, пожалуйста.
— И хоть бы выбрали любовницу получше, а то… какой-то кусок сала… сорокапятилетнюю Ордынцеву!.. Поздравляю!.. Нечего сказать: эстетический вкус… Я не мешаю вам, я не буду стоять на дороге… Живите с кем хотите… Разоряйтесь, входите в долги из-за этой особы, но по крайней мере не обманывайте… Скажите прямо, что вам ненавистна семья… Не ставьте меня и дочерей в фальшивое положение… Мы уедем…
Знакомые все слова стояли в ушах Козельского, Только прибавилось более злобы и презрения…
Но прежде он умел прекращать подобные сцены и успокаивать Антонину Сергеевну даже самым отчаянным враньем, но сопровождаемым уверениями в любви и горячими поцелуями.
А теперь?
И Козельский взглянул на свою постаревшую, поблекшую и совсем худую жену и чувствовал, что не может успокоить ее.
Но все-таки проговорил, несколько раздражаясь от необходимости лгать:
— Успокойся, Тоня… С Ордынцевой я не живу и на нее не разоряюсь… И ты знаешь, что я делаю для семьи все, что возможно. В этом упрекнуть меня нельзя, я думаю…
— Не живешь?..
— И не думал! И она мне никогда не нравилась… С чего ты это взяла?
Антонина Сергеевна бросила на мужа уничтожающий взгляд, и хоть знала, что он лжет, но тем не менее ей было как будто легче, что он не сознаётся, несмотря на то, что она допытывалась сознания.
Но чтобы довести объяснение до конца и показать, что она все знает, Антонина Сергеевна достала из кармана два клочка почтовой бумаги и, бросая их на стол, проговорила:
— Прячьте ваши неотправленные любовные письма, а не роняйте их. Хорошо, что я подняла это произведение, а не одна из дочерей. Надеюсь, что ваша любовница не осмелится больше являться сюда, пока мы не уедем… После свадьбы Инны я уеду… Слышите?
И с этой угрозой об отъезде Антонина Сергеевна вышла из кабинета.
Лежа в постели, она еще поплакала и старалась уверить себя, что презирает и больше не любит этого развратника и обманщика. Но, засыпая, Антонина Сергеевна уже перенесла презрение свое главным образом на Ордынцеву, как на главную виновницу, и решила по-прежнему нести крест свой и никуда не уезжать, чтобы «этот человек» совсем не пропал в ее отсутствие.
* * *
Козельский не без любопытства прочел следующие строки начатой им записки:
«Приезжай, Нита, сегодня в пять часов. Подари меня свиданием не в очередь. Ты мне снилась, моя желанная Юнона, и мне хочется наяву видеть тебя в обаянии твоей роскошной красоты и расцеловать всю-всю, от макушки до твоих красивых душистых ног… Милая! Если б ты знала, как сильна власть твоих ласк… Они делают меня молодым и заставляют забывать…»
«Однако!» — подумал Козельский, прочитав эти строки и чувствуя себя несколько глупым за эти «сентиментальности», как он мысленно назвал начало письма.
И он припомнил, что писал его неделю тому назад и, недовольный началом, разорвал и бросил в корзину, вместо того чтобы сжечь, как обыкновенно он это делал.
— Дурак! Осел! — с искренним одушевлением выругал себя вслух Козельский, разрывая на мелкие кусочки уличающий документ.
Он перешел в свою маленькую, рядом с кабинетом, спальню, торопливо и раздраженно разделся, лег в постель и затушил свечу с поспешностью виноватого человека, желающего скорее «забыться и уснуть».
И, потягиваясь и расправляя свое уставшее тело, он ощутил физическое наслаждение отдыха и уже спокойнее думал о том, что сегодня был для него воистину несчастный день, что следует жечь письма и что надо повиниться жене и сказать ей, что записка писана не к Ордынцевой, а к одной кокотке — кокоток жены легче прощают! — и что надо напомнить Инне, чтобы она написала завтра же, о чем он ее просил, Никодимцеву.
«И вообще надо покончить все это!» — внезапно решил Козельский, подразумевая под «этим» и долги, и вечное лганье жене, и Абрамсона, и Ордынцеву и представляя себе, как хорошо и спокойно жить без этого мотания за деньгами и без авантюр… Довольно их… И то ноги плохо слушаются.
В самом деле, Ордынцева все более походит на тронутую грушу. И рыхла, и слишком подводит глаза, и становится однообразной… И денег стоит… Того и гляди, муж прекратит ей платежи, после встречи у дверей приюта, и тогда она со всем семейством очутится на его шее! — неблагодарно думал Козельский и, далекий теперь от желания видеть Ордынцеву «в обаянии ее роскошной красоты», повернулся на бок с решительным намерением завтра же вызвать ее обедать к Кюба на Каменный остров и сказать ей, что все открылось и что во имя спокойствия семьи следует принести в жертву любовь и не видаться больше…
«То ли дело Ольга!..» — пронеслась вдруг в голове Козельского ленивая, сонная и приятная мысль, и с нею он заснул.