Спутником Никодимцева в купе был старый господин, совсем седой, но крепкий, коренастый, с свежим, здоровым волосатым лицом и большой бородой, одетый в старенький пиджак и с перчатками на руках.

По обличью и костюму Никодимцев решил, что этот господин не петербуржец, а, вероятно, один из тех провинциалов, которые по зимам наезжают в Петербург хлопотать и наводить справки по разным делам и, рассчитывая пробыть неделю-другую, остаются месяцы и. наконец уезжают, не особенно довольные петербургскими чиновниками.

Когда Никодимцев вошел в вагон, старый господин взглянул на него с тем видом недоброжелательства, с каким обыкновенно оглядывают незнакомые люди друг друга, и плотнее уселся в свой угол и закрыл глаза, словно собираясь дремать.

Никодимцев снял шубу и фетровый котелок, одел мягкую темно-синюю дорожную фуражку и, находясь еще под впечатлением прощания с невестой, припоминал ее последние слова, взгляды и жесты и внутренне сиял, как человек, уверенный в своем счастье, и мечтал о том, как устроится их жизнь.

Эти мысли навели его на другие — о будущем его служебном положении. Оно казалось ему теперь далеко не таким прочным, как прежде, ввиду его неожиданной командировки и после его разговора с графом Волховским. Граф, очевидно, не рассчитывал, суля место товарища, на отказ и, разумеется, будет недоволен, если донесения его не совпадут с мнением графа о том, что толки о голоде сильно преувеличены и что голода нет, а есть только недород.

Припоминая свой разговор с графом и с другими лицами, Никодимцев очень хорошо видел, что большинство из них равнодушно к тому, действительно ли голодают люди, или нет, и что вопрос об этом является важным вопросом лишь постольку, поскольку с ним связаны личные интересы. Для Никодимцева ясно было, что это бедствие являлось только одним из козырей в интригах, и те, кто признавали голод, и те, которые не признавали, одинаково мало думали о нем и решительно не представляли себе, что можно в самом деле оставаться без пищи, так как сами обильно и вкусно каждый день завтракали и обедали.

И потому все лица, с которыми виделся перед отъездом Никодимцев, старались заранее продиктовать ему то, что он должен написать с места.

Одни говорили:

— Вы увидите, что все раздуто, и если есть недород, то в нем виноваты распущенность, пьянство и невежественность крестьян и полное нерадение земства.

Другие, напротив, подсказывали:

— Вы увидите, как велики размеры бедствия и какова местная администрация, которая не знает или нарочно скрывает положение.

Никодимцев все это выслушивал и отвечал, что он сообщит то, что увидит, и таким образом никого не удовлетворил.

«Вообще в Петербурге равнодушны», — раздумывал Никодимцев, припоминая разговоры, газетные статьи, балы и торжественные обеды, особенно многочисленные в ту зиму, припоминая описания разных фестивалей, бешеных трат по ресторанам и восторгов от приезжих актрис.

Да и сам он разве не был равнодушен, успокоившись на том, что пожертвовал сто рублей?.. Все хороши. Все спокойно ели и пили, все с большой охотой давали деньги на подписки юбилярам, актрисам и отлынивали, когда просили на голодающих. Ни для кого не было это бедствием общественным, кровным делом и потому, что публика была равнодушна, приученная к равнодушию к общественным делам, и потому, что всякие попытки менее равнодушных людей проявить самостоятельную инициативу встречали противодействие.

И только молодежь, вроде Скурагина, чувствовала стыд и рвалась помочь и своими последними деньгами и своим трудом, и ехала на голод, сама голодая, как ехала на холеру, рискуя жизнью за деятельную любовь к обездоленному.

Но много ли таких?.. И что они могут сделать, кроме того, что отдать жизнь за то, что большинство общества похоже на стадо запуганных баранов, за то, что идеалы его так низменны, что ограничиваются лишь собственным благополучием?

Чем более думал об этом Никодимцев, тем бесплоднее казалась вся его прошлая жизнь, и он удивлялся: почему это раньше он серьезно не задумывался над вопросами, которые теперь его тревожат, а если и задумывался, то гнал их прочь.

«Некогда было. Чиновник убивал во мне человека. И если б не любовь к Инне, то я и до сих пор находился бы во сне и жил бы, как прежде, в мираже делового безделья, не зная отдыха, не понимая жизни, кроме служебной, и не имея целей, кроме честолюбивых…»

И давно ли быть товарищем и затем получить «портфель» — было для него высшим пределом мечтаний.

А теперь?..

— Вы до Москвы изволите ехать? — обратился вдруг к Никодимцеву спутник.

— Нет, дальше.

— Вы, конечно, петербуржец?

— Да! — ответил, улыбаясь, Никодимцев.

— Служите там?

— Служу.

— На казенной службе?

— На казенной.

Старый господин присел на край скамейки и, внезапно возбуждаясь, воскликнул:

— Вы извините, меня, милостивый государь, а у вас в Петербурге черт знает что делается! Это какая-то помойная яма! — прибавил старик.

Никодимцев не подал реплики.

Старый господин еще недружелюбнее взглянул на него и, закурив папиросу, продолжал:

— Прежде хоть хапали, но по крайней мере не выматывали душу и не держали в неизвестности… Можно — можно. Нельзя — нельзя. И поезжай домой, солоно или несолоно хлебавши… А теперь?.. Все, видите ли, бескорыстные, если нельзя сорвать крупной комиссии, за справку ста рублей не берут, не так воспитаны… Все, видите ли, заняты чуть не по двенадцати часов в сутки и все любезно вас гоняют от одного Ивана Ивановича к другому, а ведь Иванов Ивановичей в каждом министерстве уймы, — из комиссии в комиссию. И это называется ускоренное делопроизводство!.. Не правда ли? У вас теперь новый тип изнывающего от усердия чиновника! Все они теперь с университетским образованием и могут написать что угодно в лучшем виде, и ученое исследование и каверзу в газетах против другого ведомства… только прикажи! У меня племянник в Петербурге этим занимается и надеется сделать карьеру. Прохвост, я вам доложу, основательный… Он и по сыскной части служил, и искусство любит, и литературу почитает, и называет себя истинно русским человеком, и теперь славословит под разными псевдонимами свое начальство в одном из ваших газетных притонов… Рассчитывает получить место в пять тысяч! Недавно еще одна газета превозносила нынешних господ двадцатого числа[22]. Бескорыстные, трудолюбивые, знающие… одним словом, повесь в рамку и молись на них… А между тем в тот самый день, как напечатана была статья, одну вашу шишку турнули… Вы знаете, конечно, что и турнули-то потому только, что уж очень оказалось наглое прикрывательство! И знаете ли, что у этого шустрого мальчика около миллиона состояния?

— Слухи ходили! — ответил Никодимцев, заинтересованный этим словоохотливым, раздраженным стариком.

— Слухи?! Я не говорил бы, основываясь на слухах… Это у вас, в Петербурге, только и живут, что слухами… Этот «мальчик» купил недавно имение рядом с моим и заплатил чистоганчиком шестьсот пятьдесят тысяч… Надеюсь, не выиграл три раза подряд по двести тысяч и не скопил этих денег из жалованья!.. Да и за женой он не взял приданого. Я знаю ее. Она из наших мест. А ведь тоже считался бескорыстным и готовился сиять на административном небосклоне, и недаром был любимцем самого бескорыстного его высокопревосходительства! Зато, вероятно, его и отпустили с миром… Болен, мол, от непосильных трудов. Получай из государственного казначейства четыре тысячи пенсии. Деньги к деньгам. Живи, бог с тобой, и занимайся промышленностью… Строй заводы… Открывай руды… А под суд ведь только попадают маленькие воришки и изредка какой-нибудь неопытный действительный статский советник для того, чтобы прокуроры могли время от времени бить себя в грудь и вопиять о том, что закон одинаково карает сильного и слабого, богатого и бедного… Слышал я на днях, как распинался у вас один прокурорчик, обрадованный, что на десерт к нему попался статский советник, растративший тысячу рублей казенных денег!.. Много цивизма обнаружил по поводу этого статского советника… А тайные, видно, у вас все ангелы добродетели! — все с большим раздражением кидал слова старый господин, по-видимому не заботившийся ни об их литературности, ни о логической связи и словно бы желавший в лице своего случайного спутника уязвить насоливших ему чиновников.

— Чем же вас так огорчил Петербург? — спросил Никодимцев.

— Мазурничеством под самой изысканной и, разумеется, законной формой… Волокитой под предлогом всестороннего изучения выеденного яйца, а в сущности… Да вы, может быть, спать хотите, или вам не угодно слушать старого болтуна?.. Так вы, пожалуйста, не церемоньтесь! — неожиданно сказал старый господин, прерывая свои филиппики.

— Я пока спать не хочу. Рассказывайте, я слушаю, — проговорил Никодимцев.

Этот озлобленный старик казался ему порядочным человеком и возбуждал к себе симпатию. И, кроме того, Никодимцеву было интересно слышать, как ругают чиновников. Ему, в его положении директора департамента, приходилось только слышать и даже читать о себе комплименты. А тут такой болтливый и не стесняющийся спутник!

— И мне что-то не спится… Отучился я хорошо спать в Петербурге… И приехал я туда, знаете ли, когда?

— Когда?

— В мае месяце… Я, знаете ли, несмотря на свои шестьдесят лет, все еще дурак! Вообразил, что в самом деле теперь можно скоро дело сделать… Выслушают, решат — и конец… А вместо этого я вот теперь только уезжаю…

— По крайней мере хоть успешно кончили дело?

— А никак не кончил. Плюнул и уехал… Пусть без меня оно когда-нибудь кончится и, разумеется, не в мою пользу… Да не в этом дело… Не это меня злит… Ну скажи прямо: не находим основания к удовлетворению вашей просьбы. Правильно или неправильно решение, но хоть есть какое-нибудь решение. А то водили меня за нос… Сегодня… Завтра… Обсудим… Снесемся… И, главное, ведь почти все эти Иваны Ивановичи, от которых зависело дело, в принципе, как они теперь выражаются, были за меня… В этом-то и курьез!

Никодимцев знал хорошо эти курьезы и про себя усмехнулся наивности своего спутника, верившего чиновникам, соглашавшимся в «принципе».

— А еще курьезнее то, что не только Иваны Ивановичи, но и сама высшая инстанция была за меня. Я имел честь быть у его превосходительства в кабинете и очарован был его любезностью. И руку подает, и просит садиться, и предлагает папиросы, и глядит на тебя, словно бы говорит: «Не вы, просители, для нас, а мы, начальники, для вас». И собственными своими ушами слышал, — а я не глух, заметьте, — слышал, как он сказал, что вполне согласен с моими доводами; изложенными в докладной записке, которую он прочитал, и что решит дело, как я прошу. И, словно бы думая, что я не поверю, несколько раз повторил мне: «Да, да, да!..» Казалось бы, чего лучше? Не правда ли?.. И я ушел, вы догадаетесь, в полном восторге и прямо на телеграф. Телеграфирую жене: скоро выеду — дело разрешится благоприятно… А через неделю захожу в канцелярию, и там мне показывают мою докладную записку и на ней в тот же самый день, когда мне сказали «да», стоит пометка рукой его превосходительства: «Нет»… Необыкновенная самостоятельность мнения. Не правда ли?..

И старый господин продолжал рассказывать о сущности своего дела и о тех бесконечных мытарствах, какие он испытал в Петербурге, пока поезд не остановился в Любани.

Никодимцев вышел на станцию пить чай. Там он увидал чиновника своего департамента Голубцова, который был приглашен Никодимцевым ехать вместе на голод.

— Ну что, Михаил Петрович, наши студенты едут? — спросил Никодимцев.

— Как же, все едут, Григорий Александрович! — отвечал молодой человек солидного и несколько даже строгого вида.

— А суточные вы им выдали?

— Скурагин не хочет брать…

— Отчего?

— Говорит: не за что и не к чему.

— Ну, я постараюсь его уговорить… Давайте-ка чай пить, Михаил Петрович!

Они сели рядом за стол и спросили себе чаю.

— А статистические данные о голодных губерниях собрали?

— Все земские отчеты достал. И несколько статей из журналов собрал. Все исполнено, что вы приказали, Григорий Александрович! — с некоторой служебной аффектацией исполнительного чиновника докладывал молодой человек, недавно назначенный, по представлению Никодимцева, начальником отделения.

Никодимцев ценил в нем уменье работать, считал его способным человеком и не совсем еще чиновником и потому и пригласил с собой.

Остальные пять человек, составлявших его штаб, были доктор и четыре студента. Других помощников, если понадобится, Никодимцев думал найти на месте.

— Из Москвы завтра же выедем, Михаил Петрович! — заметил Никодимцев, поднимаясь. — Студенты знают?

— Знают. Я говорил.

— Так до свидания, пока…

— До свидания…

Когда Никодимцев вернулся в купе, постель его была сделана и спутник его уже лежал под одеялом, повернувшись к нему спиной.

Лег и Никодимцев, но долго не мог заснуть.

Он все думал о своей командировке, и ему почему-то казалось, что с ней предстоит какая-то значительная перемена в его взглядах, настроении и в образе жизни.

Чем дальше удалялся поезд от Москвы, тем чаще в вагоне и на станциях были разговоры о голоде. Одни бранили начальство, другие — земство, третьи — мужиков, четвертые — вообще все порядки, но в этих разговорах все-таки не слышалось ни возмущенного чувства, ни того участливого интереса, которые бывают, когда люди чем-нибудь сильно потрясены.

Но когда поезд пошел по N-ской губернии, часть которой была постигнута бедствием, Никодимцев почувствовал его, встречая все чаще и чаще около станции нищих с больными, изможденными и исхудалыми лицами. На одной из маленьких станций он увидал, как внесли в вагон почти умирающего человека, больного, как утверждал сопровождавший его в земскую больницу урядник, тифом. Но врач, ехавший с Никодимцевым и осмотревший старика, нашел, что тифа нет, а есть полное истощение вследствие хронического голодания.

Когда наконец поезд пришел в N., Никодимцев, переодевшись в гостинице, тотчас же сделал визиты губернатору, архиерею, председателю губернской земской управы и некоторым другим губернским властям.

Из разговоров с этими лицами он убедился, что и здесь, как и в Петербурге, не столько интересовал голод, сколько личные счеты по поводу его.

Губернатор, из молодых генералов, человек, слывший за просвещенного администратора, тонкого человека, не догадавшийся еще, чего именно надо Никодимцеву: голода, недорода или недохватки, — отозвался о положении дел в его губернии в уклончиво-дипломатической форме. Нельзя сказать, чтобы все было благополучно, но не следует и преувеличивать. И вслед за тем начал жаловаться на тягость своего положения, на противодействие земства и на разнузданность печати, в лице корреспондентов столичной печати. И когда Никодимцев осведомился, правда ли, что его превосходительство не разрешает частным лицам открывать столовые, губернатор ответил, что не разрешает он этого ввиду высших соображений и прежних циркуляров.

Никодимцев вернулся вечером в гостиницу и сделал распоряжение о выезде на следующий же день в те уезды, где, по сообщению председателя управы, был голод.

И в тот же вечер губернатор писал одному своему петербургскому приятелю, директору канцелярии, что он удивляется, как из Петербурга прислали такого красного, который привез студентов и верит больше председателю управы, чем ему.

«Или у вас новые веяния?» — спрашивал он.