I
Когда Ордынцев явился в правление, опоздавши ровно на час, помощник его, господин Пронский, молодой человек, необыкновенно скромный, тихий и исполнительный, сообщил ему, что председатель правления его спрашивал.
— И я, Василий Николаевич, принужден был доложить, что вас нет! — словно бы извиняясь, прибавил Пронский, взглядывая на Ордынцева с выражением ласковой льстивости в своих небольших серых глазах.
Ордынцев ценил своего помощника, как аккуратного и добросовестного работника, но не был расположен к нему. Не нравилась Ордынцеву и его льстивая манера говорить, и его желание выказать ему особенное расположение и преданность, и его раскосые, круглые, серые глаза, ясные и ласковые и в то же время не внушающие доверия.
Пронский был товарищем Гобзина по университету и года три тому назад был назначен прямо помощником бухгалтера вместо прежнего, оставившего службу. В правлении ходили слухи, что Пронский был близок с председателем правления и будто бы передает ему о том, что говорится о нем между служащими в товарищеской интимной беседе. Пронского поэтому боялись, многие заискивали в нем и остерегались в его присутствии отзываться непочтительно о Гобзине и вообще о начальстве и о порядках в правлении.
— Вам не говорил Гобзин, зачем я ему нужен? — холодно спросил Ордынцев.
— Нет, Василий Николаевич, не говорил.
— А бумаг, положенных к подписи, не передавал?
— Передал. Я их сдал журналисту.
— Напрасно вы их сдали без меня. Вперед этого не делайте! — строго сказал Ордынцев.
— Извините, Василий Николаевич, я думал скорей отправить бумаги.
— Потрудитесь взять их от журналиста и принести ко мне.
— Слушаю-с…
И Пронский торопливо вышел с огорченным видом виноватого человека.
Ордынцев поздоровался со всеми сослуживцами, сидевшими в двух комнатах, подходя к каждому и пожимая руку, и прошел в свой маленький кабинет. Он вынул из портфеля бумаги, разложил их на письменном столе, взглянул, поморщившись, на кипу новых бумаг и принялся за работу, не думая торопиться к Гобзину.
Если есть дело — его позовут, подумал Ордынцев, закуривая папироску и углубляясь в чтение бумаги, испещренной цифрами.
— Вот-с, Василий Николаевич, пакеты. Ради бога, извините. Мне очень неприятно, что я навлек на себя ваше неудовольствие.
Ордынцев ничего не ответил и только махнул головой. И начал распечатывать пакеты не потому, что считал это необходимым, а единственно для того, чтобы показать Пронскому его бестактное вмешательство не в свои дела.
«Интригует. Верно, на мое место хочет!» — про себя проговорил Ордынцев и струсил при мысли о возможности потери места именно теперь, когда жизнь его сложилась так хорошо и когда ему нужно зарабатывать больше денег.
Электрический звонок прервал эти размышления.
Ордынцев застегнул на все пуговицы свой черный потертый сюртук и пошел наверх, в комнату директора правления.
— Здравствуйте, глубокоуважаемый Василий Николаевич! — проговорил несколько приподнятым, любезно-торжественным тоном Гобзин, привставая с кресла и как-то особенно любезно пожимая Ордынцеву руку. — Присядьте, пожалуйста, Василий Николаевич…
Ордынцев присел, несколько изумленный таким любезным приемом этого «молодого животного».
После недавней стычки отношения были между ними исключительно официальные и холодные, и Ордынцев очень хорошо знал, что Гобзин не прощал своему подчиненному его отношения к нему, независимого и исключительно делового, не похожего на льстивое и угодливое отношение других служащих.
И вдруг такая любезность!
«Уж не хотят ли они меня сплавить?» — подумал Ордынцев, взглядывая на это полное, белое, с румяным отливом лицо и стеклянные рачьи глаза, в которых на этот раз не было обычного вызывающего и самоуверенного выражения.
— Мне очень приятно сообщить вам, Василий Николаевич, — продолжал между тем Гобзин все в том же приподнятом тоне, выговаривая слова с медленной отчетливостью и как бы слушая себя самого, — что вчера, в заседании правления, был решен вопрос о прибавке с первого января вам жалованья. Нечего и говорить, что правление единогласно приняло мое предложение и вместе с тем поручило мне выразить вам глубочайшую признательность за ваши труды и сказать вам, как оно дорожит таким сотрудником… Вам прибавлено, Василий Николаевич, тысяча пятьсот рублей в год… Таким образом оклад ваш увеличился до шести тысяч пятисот, кроме ежегодной награды, и я надеюсь, что в будущем увеличится еще… Поверьте, Василий Николаевич, что, несмотря на недоразумения, которые бывали между нами, я умею ценить в вас даровитого и способного помощника!
После этих слов Гобзин протянул свою пухлую красную руку с брильянтом на коротком мизинце и, крепко пожимая руку Ордынцева, прибавил:
— И если в недоразумениях я бывал неправ, то прошу извинить меня, Василий Николаевич!
Ордынцев поблагодарил за то, что «правление ценит его работу», и прибавил:
— А недоразумения всегда возможны, Иван Прокофьевич. Надобно только желать, чтобы они не возникали на личной почве… Тогда, поверьте, и служить легче, и служащие более уверены, что их оценивают исключительно по работе, а не по тому — нравятся ли они, или нет. И я очень ценю, что относительно меня правление именно так и поступило… Еще раз благодарю в лице вашем, Иван Прокофьевич, правление и обращусь к вам с большой просьбой.
— С какой? — спросил Гобзин уже не с тою предупредительною любезностью, с какой только что говорил, недовольный недостаточной, по его мнению, прочувствованностью в выражении благодарности за сделанную ему прибавку, и за комплименты, и за эти намеки на «личную почву».
— По моему мнению, было бы несправедливым, Иван Прокофьевич, прибавить жалованье только мне одному и позабыть моих помощников…
— Но тогда выйдет очень велика сумма… Это невозможно.
— В таком случае, как ни важна мне прибавка, назначенная правлением, я, к сожалению, должен от нее отказаться, Иван Прокофьевич.
Гобзин никак этого не ожидал и изумленно смотрел на этого странного человека, отказавшегося от тысячи пятисот рублей из-за какой-то нелепой щепетильности.
А в то же время надо было как-нибудь да с ним поладить, так как отец еще на днях сказал сыну, чтобы он не выпускал Ордынцева из правления и особенно дорожил им, причем пригрозил убрать его самого, если он доведет Василия Николаевича до ухода.
— Таких дураков, как ты, много, а таких работников, как Ордынцев, мало! — решительно прибавил старик и скоро после этого внес в правление предложение о прибавке Ордынцеву.
И молодой Гобзин, по приказу отца, должен был объявить о благодарности правления Ордынцеву и «вообще обойтись с ним душевно».
— Кому же вы хотите прибавить жалованье? И как велика будет сумма? Прикиньте-ка сейчас! — промолвил Гобзин, придвигая Ордынцеву листки бумаги и карандаш.
Ордынцев наметил прибавки решительно всем служащим в его отделе. Получилась сумма в двенадцать тысяч.
Гобзин взглянул на список.
— Цифра значительная! — несколько раз повторил он.
— И дивидент значительный! — заметил Ордынцев.
— Оставьте мне ваш список… Я доложу сегодня правлению…
— Очень вам благодарен, Иван Прокофьевич.
Ордынцев поднялся.
— Больше я вам не нужен? — спросил он.
— Нет, Василий Николаевич. После заседания правления я вас попрошу, чтоб сообщить вам его решение.
Ордынцев ушел, сознавая, что поступил, как следовало поступить порядочному человеку. Он не сомневался в первую минуту, что требование его будет исполнено, если только старик Гобзин захочет поддержать его. Он знал, что, в сущности, заправилою всего дела был этот миллионер из мужиков-каменщиков, начавший с маленьких подрядов и сделавшийся одним из видных петербургских дельцов. Остальные члены правления были ставленниками Гобзина, имевшего в руках большое количество акций и располагавшего большинством голосов на общих собраниях, и, разумеется, не смели идти против его желаний, чтоб не лишиться своих семи тысяч директорского жалованья.
Ордынцев знал всех этих безличных директоров: престарелого архитектора, заведующего хозяйственной частью и ловкого мошенника, получавшего с подрядчиков значительные «комиссии» и «скидки», благодаря которым он имел тысяч до двадцати в год, прогоревшего барина с титулованной фамилией, довольно ограниченного коммерсанта, с братом которого старик Гобзин вел дела, и молодого инженера путей сообщения — зятя Гобзина.
Только один директор от правительства, бывший литератор-публицист, был до некоторой степени независим.
Но он, конечно, не подаст голоса против прибавки жалованья младшим служащим, он, который в своих прежних статьях, благодаря которым он и получил место, ратовал, между прочим, и против несправедливого распределения вознаграждения в железнодорожных правлениях и управлениях.
Весь вопрос сводился к тому: согласится ли старик Гобзин?
И Ордынцев не раз отвлекался от работы, думая об этом очень интересующем его деле. Эти полторы тысячи вместе с наградными дадут ему возможность отказаться от части вечерних занятий и посвящать более времени Шуре. Можно будет тогда пригласить англичанку для занятий, учительницу гимнастики, нанять дачу и поехать с Шурой во время месячного отпуска в Крым. Они бы поехали в августе, и как бы это было хорошо. Давно уж Ордынцев мечтал об этой поездке, об отдыхе. Но прежде эти мечты так и оставались мечтами. Он проводил, лето в городе, уезжая только < по субботам на дачу в окрестностях Петербурга и возвращаясь оттуда в воскресенье, довольный, что на неделю свободен от сцен.
Не мог воспользоваться он и своим отпуском, не мог уехать куда-нибудь подальше и отдохнуть. Для этого у него не было средств.
А как бы он поправился в Крыму. Как было бы полезно и Шуре и ему покупаться в море. Как хотелось ему этого моря, этих гор и полного отдыха. Как хотелось ему забыть хоть на месяц о правлении, об этой надоевшей ему работе и встречах и объяснениях с Гобзиным-сыном.
И он припомнил, что во всю свою жизнь, с тех пор как женился, он ни разу действительно не отдыхал, ни разу никуда не ездил… Он все отдавал семье и постоянно слышал жалобы и упреки, что зарабатывает мало, что семье не хватает, что дача нехороша…
И ни жена, ни старшие дети никогда не подумали, что он устал от работы, что он болен, что ему нужно отдохнуть!.. На него смотрели, как на ломовую лошадь, которая должна тянуть воз. И он тянул-тянул и теперь начинает чувствовать себя разбитой клячей.
О, если бы получить эти полторы тысячи! Тогда он отдохнет и поправится.
«Но старик Гобзин упрям. Пожалуй, не согласится!» — подумал Ордынцев, и так как очень желал, чтобы Гобзин согласился, то именно потому недавняя его уверенность исчезла, и он мало надеялся.
Потерявши эту надежду, почти уверенный, что старик обидится его ультиматумом, Ордынцев внезапно раздражился и озлобился, принимаясь за работу.
А работы предстояло много.
Целая стопка бумаг, испещренных цифрами, лежала перед ним. Все эти бумаги надо просмотреть и проверить.
И Ордынцев защелкал счетами и перестал думать о том, что казалось теперь ему несбыточным.
В самый разгар работы кто-то постучал в двери.
— Войдите! — крикнул Ордынцев раздраженным голосом.
В дверях появился высокий, плотный старик в черной паре с широким, красноватым, моложавым лицом, грубые черты которого сразу обличали бывшего мужика. Седые волосы были с пробором посередине и обстрижены в скобку. Окладистая седая борода придавала его лицу степенный, благообразный вид. Маленькие серые глаза, острые и круглые, как у коршуна, блестели умом, энергией и лукавством из-под нависших седых бровей.
Это был «сам» Гобзин.
— Доброго здоровья, Василий Николаевич… Помешал, конечно?.. Ну, не обессудьте… Я на минуту! — проговорил он тихим, приятным голосом.
С этими словами он приблизился к Ордынцеву, сунул ему свою громадную жилистую руку и присел на стул у письменного стола, напротив Ордынцева.
— По обыкновению, трудитесь, Василий Николаевич! — начал Гобзин, чтобы что-нибудь сказать перед тем, чтобы перейти к делу, по которому пришел.
— А вы думали, Прокофий Лукич, лодырничаю? — с раздражением ответил Ордынцев, отодвигая счеты.
— Этого я о вас никогда не полагал, Василий Николаевич. Слава богу, давно знакомы… Вам бы и не грех поменьше заниматься…
— Поменьше?.. А куда мне вот это сбыть? — указал Ордынцев на стопку бумаг.
— То-то вы во все сами любите входить… Не полагаетесь на других.
— У других тоже довольно работы. И другие не сидят сложа руки…
Гобзин молчал и, опустив глаза, постукивал пальцами по столу. Ордынцев знал, что это постукиванье было обычной прелюдией к серьезному разговору, и, конечно, догадался — к какому. Он взглянул на «умного мужика», как называл он бывшего председателя правления, с которым служил около четырех лет и не имел никогда никаких неприятностей, хотя нередко и вел с ним деловые споры. Взглянул, и по тому, что широкий облысевший лоб Гобзина не был сморщен, скулы не двигались и широкие плечи не ерзали, заключил, что Гобзин в хорошем настроении.
И получение прибавки казалось ему теперь не невозможным. Недаром же «умный мужик» зашел сюда и говорит ласковые слова. «Только надо держать с ним ухо востро. Он — лукавая шельма!» — думал Ордынцев, имея некоторое понятие о Гобзине-старике и из личных наблюдений и из некоторых сведений о том, какими мошенническими проделками полна биография этого «нашего известного» практического деятеля, портрет которого еще недавно был помещен в одной из газет, особенно покровительствующей «истинно русским» людям, по поводу крупного пожертвования Гобзина на церковно-приходские и технические школы.
Знал также Ордынцев, как ловко он обошел одного неподкупного сановника, удостоившись чести взять от его супруги пятьдесят тысяч для помещения их в деле. Пятнадцать тысяч, которые ежегодно вносил Гобзин своей верительнице в виде прибыли на ее капитал, невольно убедили в его коммерческих способностях молодую женщину, что было, разумеется, очень лестно для Гобзина, понимавшего, как важен иногда бывает в коммерческих делах учет женского покровительства. Старик умел, как он выражался, «учитывать» разные знакомства и связи и не раз, бывало, удивлялся Ордынцеву, что он не «учитывает» своих приятельских отношений к Никодимцеву. Давно бы назначили Василия Николаевича директором правления от правительства. Получал бы себе семь тысяч и ездил бы раз в неделю в заседания. Чего лучше?
Пробив несколько раз по столу трели, Гобзин поднял глаза на Ордынцева и добродушно-шутливым тоном проговорил:
— Признаться, Василий Николаевич, вы даже и меня, дорогой, огорошили!
— Чем? — спросил Ордынцев, хотя и отлично знал чем.
И в то же время подумал: «Тебя, старая шельма, ничем не огорошишь!»
— Мне сейчас сын обсказал, какую вы нам загвоздку закатили… Простите, что я вам скажу, Василий Николаевич?
— Говорите.
— Такого, с позволения сказать, чудака, как вы, по нонешним временам не найти.
И старик рассмеялся, показывая свои крупные белые зубы.
— В чем же вы находите чудачество?
— Да, помилуйте, Василий Николаевич, уж если прямо говорить, так это даже довольно неосновательно с вашей стороны… Вам, не в пример прочим, как служащему, которым правление особенно дорожит, назначают прибавку, а вы, с позволения сказать, выкидываете неслыханную штуку. Это не порядок, дорогой Василий Николаевич… И ради чего? Ведь я знаю, вам по теперешнему вашему положению очень нужна прибавка.
— Нужна.
— Вы вот и вечерние занятия берете… Себя только измориваете… И вместе с тем такой камуфлет! На двенадцать тысяч нас хотите ахнуть. За что? Ежели мы вам хотим дать прибавку, обязаны мы, что ли, другим давать?
— Но вы и мне не обязаны…
— Эх, какой вы, Василий Николаевич!.. Положим, не обязаны, но вы нам нужны. А нужного человека нужно держать всыте. Надо, чтобы он был доволен… А то вас то и гляди переманят… Верно, уж есть предложение, а?
Ордынцев рассмеялся.
— Нет, Прокофий Лукич. Да я пока и не собираюсь уходить…
— Не собираетесь, а между тем, если будете недовольны, соберетесь… А вы нам нужны… И часть свою знаете, и не подведете… И на съездах толково говорите… Мы за то и предлагаем вам шесть тысяч с половиной вместо пяти… И больше дадим. Семь можем дать, если…
— Если что?
— Если вы, Василий Николаевич, не станете бунтовать! — шутливо проговорил Гобзин. — Получайте свою прибавку, а потом мы обсудим вашу просьбу о других служащих… Идет, что ли?
— Нет, Прокофий Лукич, не идет… Я вам, вы говорите, нужен. И мне нужны мои помощники, и я, как вы, люблю, чтоб нужные люди были довольны…
— Это вы моей же палкой да меня по шее? Ну, с вами не сговоришь… Будь по-вашему, но только скиньте процентов двадцать с этого списка! — сказал Гобзин, вынимая из кармана список Ордынцева. — Уважьте меня.
Ордынцев согласился и благодарил Гобзина.
В свою очередь и Гобзин сказал, что он только ради Василия Николаевича согласился на его просьбу… Он, мол, понимает, кто чего стоит…
И, вставая, прибавил, пожимая Ордынцеву руку:
— А в будущем году вам будет дан двухмесячный отпуск, Василий Николаевич. Вам надо хорошенько отдохнуть и поправиться… Вы ведь раньше не пользовались отпусками. Да с сыном… того… поснисходительнее будьте… Я ему уж наказывал, чтоб он не форсил… Молод еще… Не понимает людей… Не того ищет в них, что следует… Ну, очень рад, что мы «оборудовали» с вами дело… А затем прощайте пока, Василий Николаевич…
II
Необыкновенно радостный возвратился в этот день домой Ордынцев и, целуя отворившую ему двери Шуру, проговорил:
— Ну, Шурочка, теперь мы с тобой лучше заживем… Через две недели будем получать прибавку к жалованью… Тысячу пятьсот. Да награды получу столько же. Понимаешь, у нас три тысячи будет… Вечерние занятия побоку… А летом мы на два месяца поедем с тобой в Крым… Рада, деточка?
— Еще бы не рада… Главное, рада, что ты эти вечерние занятия бросишь… Не будешь так уставать. Ну, идем обедать, папочка… Суп подан… Идем, а то остынет, а ты любишь горячий… За обедом все расскажешь.
— Сию минуту, моя хозяюшка. Дай только руки вымою!
Тем временем маленькая хозяйка еще раз оглянула стол, все ли в порядке, и шепнула кухарке:
— Говядины не передержите, Аксинья. Папа не любит.
— Не передержу, барышня… Не бойся, хлопотунья!
— И огурцы чтобы хорошие были…
— Отличные. Нарочно в Офицерскую бегала.
— Ну вот и я! — весело воскликнул Ордынцев.
И он сел за стол, сбоку от Шуры, занявшей, по обыкновению, хозяйское место.
Шура между тем налила отцу маленькую рюмку водки и графинчик унесла в буфет.
— За твое здоровье, Шура! За нашу лучшую жизнь!
Ордынцев выпил и начал закусывать.
— И что за важная селедка… Это ты приготовляла?
— Я, папочка! — радостно ответила Шура, довольная похвалой отца.
— Прелесть… А вторую рюмку нельзя?
— А что доктор сказал?
— Ну не буду, не буду, умница… Наливай мне супу.
Он с жадностью проголодавшегося человека принялся за суп и временами с бесконечной нежностью взглядывал на эту маленькую смуглянку с большими черными глазами, которая так берегла его и так ухаживала за ним. И при мысли, что теперь он может дать лучшее образование своей девочке и доставлять ей больше удовольствий, он чувствовал себя счастливым.
Когда суп был окончен и Ордынцев утолил голод, он стал рассказывать Шуре, как он получил прибавку и как отстоял ее для служащих, и спросил:
— Не правда ли, и ты так бы поступила, моя милая?
— А то как же? Я понимаю тебя, папа. И Гобзин добрый…
— Ну, положим, не особенно добрый, а умный… Он дорожит мною, поэтому мы и поедем с тобою в Крым… И в театр на святки поедем… «Ревизора» посмотрим… И елку сделаем — ты пригласи своих подруг… На какой день назначим елку?
— На первый день… А сколько можно позвать подруг, папочка?
— Зови кого хочешь.
— А не дорого это будет?
— Милая, деликатная ты моя девочка! — проговорил умиленный отец. — Мы дорогую елку не сделаем… Не правда ли?
— Разумеется, самую дешевую.
— У нас на все денег хватит.
— Откуда же ты получишь?
— Сто десять рублей за вечерние занятия да сто рублей прихвачу у нас из кассы в счет наградных. Их в феврале выдадут. Полтораста рублей пойдут на прожиток, а пятьдесят рублей пойдут на праздники… Надо дать сторожам в правлении, нашей Аксинье, дворникам… Надо сделать подарок тебе…
— И сестре и братьям? — спросила Шура.
И тотчас же вспыхнула и взглянула смущенно на отца, словно бы извиняясь.
— Конечно, и им! — ответил отец и тоже смутился.
— А я маме вышиваю одну работу…
— Отлично делаешь! — похвалил Ордынцев.
Он докончил жаркое и отодвинул тарелку.
— Скушай еще, папочка.
Ордынцев отказался.
— Не понравилось? — с беспокойством спросила Шура.
— Очень понравилось, но я сыт… Спасибо за обед… А вот тебе груша… Кушай, детка, на здоровье… Осенью мы их будем с деревьев рвать…
Аксинья убрала со стола и подала самовар. Шура налила чай, скушала грушу и рассказала отцу, что сегодня ее спрашивали из арифметики и из русского.
— И хорошо отвечала?
— Кажется, недурно. По пятерке поставили.
— Ай да молодец! — воскликнул Ордынцев с такою радостью, точно он сам получил по пятерке.
Он выпил чай, поцеловал Шуру и сказал:
— Надо уходить.
— А отдохнуть?
— Некогда. Надо зайти к Вере Александровне, узнать адрес Скурагина и поискать желающих ехать на голод… Никодимцев просил. Он едет и ищет помощников.
Шура несколько минут молчала и наконец спросила:
— А ты, папа, дал в пользу голодающих?
— Дал, родная. Пятьдесят рублей дал в прошлом месяце. И с января буду давать по десяти рублей в месяц.
— И мы в гимназии собираем. И я дала рубль, что ты мне подарил.
— Ай да молодцы гимназисточки… Ну до свидания, голубка. Постараюсь скоро вернуться. А ты что без меня будешь делать?
— Ко мне обещали две подруги прийти…
— И отлично. Не будешь одна… Угости подруг чем-нибудь! Вот тебе на лакомство…
Ордынцев дал Шуре несколько мелочи и ушел, провожаемый, по обыкновению, дочерью.
Веры Александровны он дома не застал. Муж ее сказал, что она все время у брата в больнице и что брат безнадежен. Там же, верно, и Скурагин.
Ордынцев просидел несколько минут у Леонтьева, сообщил о поручении Никодимцева и сказал, что поедет в больницу, чтобы навестить больного и повидаться с Скурагиным, и от него узнать, нет ли желающих ехать с Никодимцевым. О том, что ему хотелось повидать Веру Александровну и быть около нее в первые минуты острого горя, — он умолчал, хотя и знал, что Леонтьев понял это, потому что, провожая Ордынцева, он сказал с каким-то напряженным выражением на своем утомленном лице:
— Если что случится там, то вы, пожалуйста, побудьте около Веры и привезите домой. А мне нельзя оставить детей одних… Вы знаете наше правило? — прибавил уныло статистик.