I
Никодимцев не докончил еще своего кофе и, несколько растерянный от счастья, не просмотрел газет, как в столовую торопливо вошел, семеня короткими ногами, Егор Иванович и, улыбающийся, доложил тем веселым и значительным тоном, каким докладывают о желанном и приятном госте:
— Василий Николаевич Ордынцев!
— Сюда просите!
Но худощавая фигура Ордынцева в черном поношенном сюртуке уже показалась в дверях.
— Какой счастливый ветер занес тебя, — обрадованно воскликнул Никодимцев, бросаясь навстречу гостю и горячо пожимая ему руку. — Совсем ты меня забыл. Василий Николаевич! — продолжал Никодимцев, ласково, почти нежно взглядывая на худое, болезненное и старообразное лицо своего приятеля. — Садись! Егор Иванович! Кофе Василию Николаевичу.
— Сию минуту… несу! — отвечал слуга.
Ордынцев присел и ответил:
— Некогда было все это время.
— Много работы?
— И работы много и… и семейные дела. Да, признаться, и помешать тебе боялся. На четверть часа заходить не хотелось, а отнимать у тебя время было совестно. Ведь ты дни и ночи работаешь.
— Ну, брат, теперь я меньше работаю! — проговорил, краснея, Никодимцев и тут же решил рассказать Василию Николаевичу, почему он стал меньше работать и почему он сегодня бесконечно счастлив.
Они были знакомы еще по университету и близко сошлись лет десять тому назад, когда оба служили в одном из южных городов России. Никодимцев был тогда судебным следователем, Ордынцев — помощником бухгалтера в частном банке.
Они часто виделись. Ордынцев нередко убегал спасаться от семейных сцен к одинокому домоседу, державшемуся в стороне от местного общества, и любил поговорить с Никодимцевым по душе. Они расходились во многом и часто спорили, но это нисколько не мешало им любить и уважать друг друга.
Благодаря неладам своим с прокурором Никодимцев должен был оставить судебное ведомство. Его нашли слишком независимым следователем и предложили подать в отставку. Он отказался и просил предать его суду, если его считают виноватым, но вместо того его уволили без прошения, и он отправился в Петербург искать места.
Когда Ордынцев переехал в Петербург, Никодимцев уже был видным чиновником. Встреча приятелей после долгой разлуки была задушевная. Чиновник не убил в Никодимцеве человека, и Ордынцев, испытавший уже немало разочарований в прежних знакомых, очень обрадовался, что приятель его не переменился и что блестящая карьера не вскружила ему головы.
Виделись они не особенно часто. Как и в старые времена, они при встречах нередко спорили и, как часто случается, ни до чего не договаривались. Ордынцев горячился, стараясь доказать, что деятельность приятеля — приятный самообман. Никодимцев сдержанно доказывал значение личности даже в неблагоприятной и враждебной среде.
— Так ты меньше работаешь? — переспросил Ордынцев.
— Меньше.
— Тот-то ты словно помолодел и глядишь молодцом, Давно, брат, пора тебе не изнывать над своими бумагами, от которых никому не легче… Однако сперва о деле. Ведь я зашел к тебе, по дороге в свою каторгу, больше по делу,
— В чем оно?
— Устрой одного молодого человека, если можешь.
И Ордынцев стал рассказывать, как молодой человек, окончивший университет и с медалью, вот уже год как ищет место и не может найти, не имея протекции. Везде обещали только иметь его в виду, но от этого ему не легче. Ему необходимо место и немедленно. У него на руках мать и сестра и кое-какой случайный заработок.
— У нас в правлении пристроить его нельзя. Гобзин меня не терпит…
— Твой молодой человек провинции не боится?
— Он поедет куда угодно.
— Так я его устрою на полторы или на две тысячи. Пришли его ко мне, и пусть подает докладную записку.
— Спасибо. Доброе дело сделаешь.
— И одного нового чиновника? — проговорил, усмехаясь, Никодимцев. — А теперь идем в кабинет, Василий Николаевич. Поговорим…
— А на службу?.. Уж скоро десять, — сказал Ордынцев, взглянув на часы. — Да и тебе, верно, надо перед службой заняться…
— Опоздаешь полчаса, не беда. В кои веки зашел… А я сегодня в департамент не поеду.
Они перешли в кабинет и уселись в креслах. Никодимцев позвонил и, когда явился Егор Иванович, приказал никого не принимать.
— Ну, рассказывай, как ты живешь, как тянешь свою лямку, Василий Николаевич?
— Лямку тяну по-прежнему, а живу один с Шурой…
— А остальная семья?
— Здесь… На старой квартире… Ты ведь знаешь, что моя семейная жизнь была не из особенно приятных… И им и мне лучше, что мы живем отдельно и не стесняем друг друга… Давно бы пора прийти к такому исходу, но… характера не хватало… Зато теперь, Григорий Александрович, я ожил, хотя и пришлось вечерние занятия взять. Жалованье все я отдаю семье… Так надо было придумать дополнительный заработок!..
— Сколько же ты нарабатываешь вечерними занятиями?
— Рублей сто, сто двадцать пять. Нам вдвоем хватает. А к Новому году наградные нам выйдут… Значит, еще пятьсот рублей… Да и старик Гобзин обещал прибавку… Мы с Шурой и будем богаты… Как видишь, теперь я жаловаться на жизнь не могу… Насколько возможно, я счастлив… Я не один… Я спокоен у себя дома. Я не вижу своей жены.
— А я хочу, Василий Николаевич, на старости лет попытать счастья! — вдруг проговорил Никодимцев.
— Какого?
— Жениться.
Ордынцев изумленно и испуганно взглянул на Никодимцева. Тот густо покраснел.
— Ты находишь, что поздно? — спросил он.
— Какое поздно?.. Ты еще молодец молодцом и жил всегда монахом… Не поздно, а…
— Что же? Договаривай.
— Страшно.
— Почему именно страшно?
— У тебя ведь требования от брака серьезные… Тебе нужна не только жена, более или менее приятная, тебе нужен друг, товарищ, который понимал бы тебя, разделял бы твои стремления, сочувствовал бы твоим идеалам… Не так ли?
— Ну, конечно… Иначе это не брак, а свинство.
— Я это свинство вполне прошел, и видишь ли результат? О, если б ты знал, какой это ужас, когда вместо сочувствия ты встретишь глухое противодействие, когда вместо любимой женщины ты увидишь тупую и лживую тварь… А ведь перед свадьбой все они более или менее ангелы… Все они приспособляются… А ты к тому же жених блестящий… Одно твое положение чего стоит… И в будущем… пожалуй, министр?..
— Ничего в будущем, Василий Николаевич, ну ничего! Министром я не буду, да и не желал бы им быть! Ты прав, я изверился в плодотворность своей миссии… Но зато я познал счастье жизни… И та женщина, которой я сегодня сделаю предложение, не похожа на нарисованный тобою портрет. Она именно не лжива и была слишком несчастна потому, что не встречала порядочных людей около себя. И ты знаешь эту женщину, которая совершила переворот в моей жизни…
— Кто она?
— Пока это между нами… Слышишь?
— Ну, разумеется.
— Инна Николаевна Травинская…
Ордынцев чуть не ахнул.
Эта красивая и умная веселая барынька, пользовавшаяся скверной репутацией, эта посетительница ресторанов, окруженная весьма пестрыми молодыми людьми, и вдруг избранница такого чистого и целомудренного человека, как Никодимцев!
Ордынцев молчал, не решаясь сказать, что он думает о Травинской, — с таким восторженным благоговением произнес Никодимцев это имя, — и только пожалел своего ослепленного приятеля, влюбившегося в одну из представительниц ненавистной ему семьи Козельских.
Противен ему был и Козельский, этот равнодушный ко всему, кроме наслаждений, эпикуреец и делец, прикрывающий громкими фразами свои вожделения; отвратительна была Татьяна Николаевна, из-за которой лежал в больнице брат Леонтьевой, его лучшего друга, и более чем несимпатична была Инна Николаевна, жившая с таким мужем, как Травинский. Одна только Антонина Сергеевна возбуждала в Ордынцеве некоторое сочувствие.
— Инна Николаевна, значит, разводится с мужем?
— Да. Она уж уехала от этого негодяя и живет у родителей… Что ж ты молчишь, Василий Николаевич? Ты, конечно, не одобряешь моего выбора?..
— Не одобряю. И если б знал, что ты послушаешь меня, сказал бы: не женись на Инне Николаевне… Ты ее не знаешь…
Никодимцев восторженно произнес:
— Я знаю ее… И знаю ее прошлое… И потому, что знаю его, я еще более ценю и уважаю женщину, понявшую весь ужас прошлой жизни… Ты разве не веришь в возрождение, Василий Николаевич?.. Ты разве не понимаешь, до чего может довести самого порядочного человека среда и пустота жизни?..
Ордынцев слушал эти восторженные речи и понял, — что возражать было бесполезно. Его Никодимцев влюблен в Инну Николаевну до ослепления.
«Ловко же она обошла бедного Григория Александровича!» — подумал Ордынцев, не сомневавшийся, что Никодимцева обошли и что брак этот сделает несчастным его приятеля. Не верил он в возрождение такой женщины, как Травинская. Правда, он ее мало знал, но недаром же о ней составилась дурная репутация. Нет дыма без огня. И наконец этот шут гороховый, ее муж, сам же рассказывал при нем, что он не ревнив и любит, когда за его женой ухаживают.
— От души желаю тебе счастья, Григорий Александрович! — проговорил наконец Ордынцев.
— Пожелай мне, Василий Николаевич, успеха и в другом деле…
— В каком?
— Через неделю я еду на голод.
И Никодимцев рассказал, как устроилась эта командировка и вследствие каких комбинаций и, быть может, интриг между власть имущими выбор пал на него.
— Я, конечно, постараюсь узнать на месте размеры голода… Я не скрою ничего… И пусть не пеняют на меня, если правда не понравится…
— Дай бог тебе успеха! — горячо и взволнованно проговорил Ордынцев. — О, если б я был свободен!..
— Тогда что?
— Тогда я просил бы тебя взять меня с собой…
Никодимцев знал, какой хороший работник Василий Николаевич, и мысль о том, что лучшего помощника ему не найти, внезапно осенила его голову. Разумеется, он мог бы устроить, чтобы правление уволило Ордынцева месяца на три, сохранив за ним место. Но, взглянув на больное лицо приятеля, вспомнив, что у него на руках Шура, Никодимцев проговорил:
— Тебя не отпустят… И вспомни, что с тобой Шура… А лучше порекомендуй мне кого-нибудь из молодежи… Я буду тебе очень благодарен… Мне нужны толковые, порядочные люди, и я выговорил себе, разумеется, право взять с собою, кого я хочу… И я наберу персонал не из чиновников! — прибавил Никодимцев.
Ордынцев обещал это сделать. Одного он уж знает. Он встречал его у своей знакомой, Леонтьевой…
— Это прелестный молодой человек… Уж он был на голоде и опять туда собирается…
— Не Скурагин ли?
— Он самый. А ты как его знаешь?
— Вчера видел у Козельских…
— У Козельских? Зачем он к ним попал?
— Не знаю. Знаю только, что Скурагин мне очень понравился, и я просил его ехать со мной… Он обещал подумать… Объясни ему, что я не такой чиновник, как он, вероятно, думает, и пусть не боится ехать со мной.
— Я его увижу, вероятно, сегодня… И сегодня же спрошу о других желающих. Конечно, найдутся…
«Только, разумеется, не из таких, как мой сынок!» — невольно подумал Ордынцев и вспомнил, что завтра, в воскресенье, он непременно явится на четверть часа с обычным визитом в качестве внимательного сына.
— Присылай их ко мне… До двенадцати я дома… И сам ко мне зайди до моего отъезда… Зайдешь?..
— Теперь тебя, верно, не застанешь…
— Приходи обедать, так застанешь! — сказал, краснея, Никодимцев. — Приходи завтра и вместе с дочкой…
— Она обедает у матери по воскресеньям. Я приду один и сообщу о моих поисках… А пока до свидания… И то опоздал на три четверти часа. Молодое животное, мой Гобзин не откажет себе в удовольствии намекнуть об этом…
Ордынцев с особенною горячностью пожал руку Никодимцева и еще раз пожелал ему успеха, промолвив на прощанье:
— Это ведь не бумажное, а настоящее дело… И ты сослужишь большую службу, если откроешь глаза кому следует на то, что ужас голода заключается в причинах его…
— Ты думаешь, я не представлял и об этом записки?
— И что же?
— Лежат в архиве.
— Но теперь… Не скроют же твоих донесений?
Никодимцев вместо ответа неопределенно пожал плечами и проговорил:
— Есть много тайн, Горацио, которые не снились нашим мудрецам!.. Я многое передумал в последнее время, Василий Николаевич, и убедился…
— В чем?
— В том, что я во многом обманывал себя, и если б не встреча с Инной Николаевной… Нет, брат, ты судишь о женщинах пристрастно…
— По своему печальному опыту? — с грустной улыбкой промолвил Ордынцев.
— Да…
— Дай бог тебе не ошибиться, Григорий Александрович!.. Дай бог!.. А развод скоро устроится? Травинский согласен?
— Согласен… За пятнадцать тысяч согласен.
— Экая современная скотина! — брезгливо промолвил Ордынцев.
— Да, мерзавец! — со злобным чувством подтвердил Никодимцев, охваченный внезапно ревнивым чувством к человеку, который смел быть мужем его избранницы.
Приятели расстались, и Никодимцев сел за работу.
Ему не работалось. То он думал об Инне Николаевне и словах Ордынцева. То он думал о своей поездке и о том, как он будет делиться впечатлениями со своей невестой.
После вчерашнего свидания и особенно после этой записки, которую он выучил наизусть, он не сомневался, что он пользуется привязанностью, что его любят, и что Инна — как мысленно он назвал любимую женщину — согласится быть его женой.
Не сомневался — и в то же время вдруг в голову его подкрадывалась мысль, что он напрасно надеется… Она, пожалуй, расположена к нему, дорожит его дружбой, но… «с чего вы вообразили, что я вас люблю?..»
И ему делалось жутко. И восторженная радость сменялась тоской. И он взглядывал на часы…
О, боже мой, как бесконечно тянется время перед той минутой, когда решится его судьба!
II
Хотя Ордынцев и называл свое правление каторгой, но с тех пор, как он жил отдельно от семьи, эта «каторга» казалась для него несравненно легче. И с каким радостным чувством он возвращался теперь в «свой дом», в эту маленькую квартиру во дворе, — в Торговой улице, через два дома от гимназии, в которой училась Шура, — состоящую из трех комнат — гостиной и вместе столовой, кабинета и комнаты Шуры, большой, светлой и убранной с некоторой даже роскошью.
Теперь он не видал ненавистного красивого лица жены, не ждал, нервный и озлобленный, сцен и язвительных улыбок, не волновался, слушая рассуждения Алексея и видя пустоту и развращенность Ольги…
Ровно в половине шестого он входил домой, и Шура встречала отца ласковым поцелуем и звала обедать, заботливо исполняя роль маленькой хозяйки и нередко совещаясь, по приходе из гимназии, насчет того, понравится ли обед отцу, с Аксиньей, пожилой, хлопотливой женщиной, жившей у Ордынцева одной прислугой и как-то скоро сделавшейся своею в доме, расположенною и к барину и особенно к его маленькой смуглой дочке, которую Аксинья жалела, как невольную сироту из-за семейной свары.
И водка и селедка всегда были на столе. И суп и жаркое казались теперь Ордынцеву совсем не такими, какими казались в прежнем доме, а какими-то особенно вкусными, хорошо приготовленными. И он нежным взглядом перехватывал озабоченный хозяйский взгляд черных глазенок Шуры, слушал ее болтовню о том, что было в гимназии, и сам рассказывал ей о том, что было в правлении. Обыкновенно после обеда Ордынцев угощал Шуру каким-нибудь лакомством и шел в кабинет отдохнуть с полчаса и затем принимался за вечерние занятия. Он просиживал за ними до часа ночи, прерывая их на полчаса, чтобы напиться чая вместе с Шурой и затем проститься с ней в десять часов, когда, сонная, она ложилась спать.
Несмотря на усиленную работу, Ордынцев чувствовал себя здоровее и бодрее, чем прежде, и тянул свою лямку, не жалуясь на тяготу жизни. Шура красила эту жизнь. Заботы о своей девочке, о том, чтобы из нее не вышло чего-нибудь похожего на сестру, являлись серьезной целью для отца, и он нередко думал об образованной, трудолюбивой, здоровой и крепкой девушке в лице своей Шуры. И ради этого он был готов работать еще более, чтоб добыть средства и на занятия гимнастикой, и на основательное знакомство с иностранными языками. Вместе с тем он действительно становился близок дочери, наблюдая и изучая ее и урывая время, чтобы читать вместе с нею и беседовать по поводу прочитанного.
Отдавая почти все свободное время Шуре, Ордынцев нередко чувствовал себя виновным относительно старших детей, предоставленных в детстве и отрочестве исключительно влиянию матери и школы. Результаты налицо. Школа помогла матери и дала тех стариков и эгоистов, «к добру и злу постыдно равнодушных» и готовых на всякие компромиссы, которые в практике жизни находили словно бы подтверждение ненужности каких бы то ни было идеалов, каких бы то ни было убеждений, сколько-нибудь альтруистических. Напротив! Чем бесстыднее и наглее проявлялся культ эгоизма и поклонения своему «я», чем циничнее проповедовалось «трезвое» отношение к действительности, тем скорее и успешнее достигались те цели жизни, которые исчерпывались карьеризмом и получением возможно больших средств для пользования возможно большими благами жизни. И какими бы позорными подчас средствами ни получались эти блага жизни, — большинство людей не только не оскорблялось этим, а, напротив, поклонялось успеху и завидовало ему. Газеты печатали хвалебные отзывы, иллюстрации — портреты нередко таких общественных деятелей, на совести которых было немало черных дел и загубленных на законном основании жизней. И таких называли лучшими людьми, истинно русскими и чуть ли не гордостью отечества.
А немногие возмущенные могли только молчать и ждать, что вдруг что-то случится, и общественные идеалы повысятся, и вместе с этим явятся и сильные характеры, и независимые люди, и истинные слуги родины.
Такие думы нередко приходили в голову Ордынцева по поводу его детей, и он сознавал громадную вину отцов, не умевших или не хотевших хоть сколько-нибудь парализовать разлагающее влияние школы.
И тем с большею страстностью он хотел теперь загладить свою вину в заботах о воспитании Шуры.