I

Никодимцев возвращался домой возбужденный, точно выбитый из колеи.

Вся прошлая жизнь проносилась перед ним в виде непрерывного и неустанного труда, служебных забот, огорчений и радостей, в зависимости от тех лиц, под начальством которых он служил. И он вспомнил, сколько ему приходилось затрачивать сил и энергии, ума и хитрости только на то, чтобы сохранить свое нравственное достоинство и не принимать непосредственного участия в таких делах, которые он считал противоречащими основным его взглядам или несогласными с законом.

Теперь он видел в своей деятельности что-то однообразно-скучное, далеко не производительное и удивлялся, как до недавнего времени он мог увлекаться ею, усматривая в ней главнейшую цель и единственный смысл жизни. Все эти бесчисленные записки, которые он написал на своем веку и в которых он старался провести свои взгляды, переделывались, переиначивались, и если иногда проводились в жизнь, то в таком виде, что он и не узнавал своего творения, но еще чаще они покоились в архиве до более благоприятного времени, до более счастливых веяний…

А сколько было пережито веяний и сколько надо было змеиной мудрости, чтобы уцелеть на месте и, притаившись на время, снова начинать свою сизифову работу… Сколько раз приходилось идти на компромисс во многих делах, чтобы отвоевать себе право провести свою точку зрения в каком-нибудь одном деле.

И эта мудрость, вместе с необыкновенным трудолюбием и скромностью, и доставила Никодимцеву блестящую карьеру вместе с репутацией безукоризненного джентльмена и неподкупного человека. Зная, что для него есть предел, который он не преступит, ему не давали поручений, которые бы его стесняли, и его держали, так сказать, для чистой работы, особенно налегая на него, когда веяния благоприятствовали для такой работы…

И Никодимцев, таким образом, мог утешать себя тем, что он в стороне от того, что ему было уже очень не по сердцу…

А вот теперь и это утешение теряло свою силу при более серьезном и беспощадном анализе. Он, честный, одушевленный лучшими намерениями человек, ведь не сделал действительно того, что считал необходимым и полезным. И на что положил всю свою жизнь — жизнь непрерывного труда?

Итоги получались незначительные, почти ничтожные, и вся деятельность представлялась ему бесплодной. И напрасно он старается опровергнуть эти мысли доводами, что по крайней мере он ничего не сделал дурного и что, будь на его месте не такой порядочный человек, как он, было бы несравненно хуже.

«В общем, ничего бы не изменилось!» — говорил ему внутренний голос.

А между тем лучшие годы прошли в этой бесплодной, по мнению Никодимцева, работе, прошли однообразно, с аккуратностью маятника, безрадостно и беспечально. Дни на службе, вечера в работе или за чтением книг, раз в неделю винт в клубе, раз опера и изредка посещение двух-трех знакомых семейств. Ни родных, ни близких друзей. Ни малейшего сердечного увлечения.

И когда наконец он, прозревший и понявший, что жизнь не одна только канцелярия, когда он, просветленный охватившим его чувством, жаждет счастья и радостей жизни, ищет любви и дружбы женщины, — уже поздно.

— Поздно, поздно! — невольно шепчет Никодимцев.

И щемящая тоска охватывает его при мысли о прошедшей молодости и при мысли о том, что он одинок и навсегда останется одиноким.

А образ Инны Николаевны словно бы дразнит Никодимцева своей чарующей привлекательностью, вызывая в нем не одни только восторженно-благоговейные мысли.

II

Никодимцев вошел в свою квартиру, отворив двери маленьким ключом, зажег свечку и, сняв шубу, прошел в кабинет. Его холостая квартира показалась ему холодной, неуютной и тоскливой. И на душе у него стало еще холодней и тоскливей.

И он прожил в ней десять лет! — испуганно подумал Никодимцев, зажигая большую лампу на письменном столе и свечи.

Затем он сел в кресло, вынул из кармана конверт и, взрезав его ножом, стал читать письмо Инны Николаевны.

Вот что прочел он:

«Вы знаете, что я пишу вам потому, что уважаю вас и слишком дорожу вашим расположением, чтобы пользоваться им не по праву. Когда прочтете мою исповедь, тогда поймете, что именно вам, которому так много обязана я своим пробуждением от кошмарного сна, одному вам я решаюсь рассказать горькую правду о себе. Как это ни тяжело, но вы должны знать, что я не та, совсем не та, какою вы себе представляете и к какой выказываете расположение, слишком горячее, чтоб назвать его дружбой и не бояться, что оно может усилиться, и тогда разочарование может быть еще тяжелее для вас. Простите и не сочтите это за женскую самонадеянность. Мы, женщины, вообще чутки и чувствуем, кто и как привязан к нам… Но если б я и ошиблась, если б только одна дружба сблизила нас в последнее время, то и тогда я сочла бы долгом написать это письмо, чтобы вызнали, к кому вы питаете дружеские чувства…

Я прочла безмолвный вопрос ваш при первой же нашей встрече, когда вы увидели бывшего моего мужа: как это я могла быть женой такого ничтожного, неумного человека? И почти у всех стоял этот вопрос, когда нас видели вместе. И — вообразите? — такой же вопрос задаю себе теперь и я. Задаю и решительно не могу объяснить себе, как это случилось, как я могла прожить с ним несколько лет и не убежать, не застрелиться, не повеситься… Мысли о самоубийстве, впрочем, у меня мелькали.

И ведь за такого человека я вышла замуж, не любя его. Почему вышла? Расскажу лучше, как это случилось, и все это стоит живо в моей памяти.

Мне было тогда двадцать лет. За мной много ухаживали. Меня слушали, как неглупую девушку, нахватавшуюся из разных книг и преимущественно романов. К сожалению, молодые люди, бывавшие у нас в доме, не отличались ни образованием, ни развитостью. Этот подбор был не особенно интересен. Отец как-то мало обращал на это внимания и редко бывал по вечерам дома, когда к нам собирались, а мама была добра и снисходительна и предоставляла мне и сестре самим выбирать знакомых. И к нам приводили больше своих товарищей два наших двоюродных брата, кончающие правоведы. В числе их был и Травинский. Я на него не обращала ни малейшего внимания, хотя он и влюбился в меня. Мне нравился другой, но этот после шестимесячной влюбленности уехал, предпочтя мне место на юге… Да и приданого у меня никакого не было, вероятно, потому многие за мной ухаживали, но предложения не делали. А мне хотелось замуж — не потому, чтобы я чувствовала желание любви, — совсем нет, — меня просто манило положение замужней женщины, большая свобода, и я боялась остаться старой девой… Большая часть моих подруг по гимназии вышли замуж, а я все еще была невестой без серьезных претендентов…

И когда Травинский сделал мне предложение, объяснившись, что он меня любит, я, вместо того чтобы сразу отказаться, колебалась… Бесхарактерность сгубила меня вместе с незнанием людей и полною неприготовленностью к жизни. Идеалов почти никаких… Так что-то смутное, что слышалось изредка… Жизнь, казалось мне, какой-то вечный праздник, особенно для хорошенькой женщины. Вы понимаете, что я была уже достаточно испорчена, и почти все разговоры с подругами вертелись на любовных темах… И атмосфера в кружке людей, в который я попала, была любовная… Стыдно вспомнить: мы ничем не интересовались… Ничего не читали… Разговоры о любви, развлечения — вот одно, что интересовало, — одним словом, я была пустейшей из пустейших барышень.

Однако я не скрыла от Травинского, что я не люблю его, что отношусь к нему только как к доброму знакомому. Тогда он сказал, что мы сделаем опыт. Если через год я не полюблю его — мы разойдемся. Он не станет препятствовать — чувство ведь свободно. При этом он уверял в своей любви и грозил в случае отказа застрелиться… Мне стало жалко его, и я согласилась…

Но, согласившись, я все-таки со страхом думала о дне свадьбы. И останови меня в ту пору кто-нибудь веским словом, покажи весь ужас выхода замуж без любви, я, конечно, взяла бы свое слово назад. Но никто не сказал. Мама советовала выходить, считая жениха порядочным человеком, которому предстоит карьера. Отец подсмеивался над женихом, острил, но не отговаривал…

И я была повенчана и сделалась, конечно, дурной женой!

На второй день свадьбы я снова повторила, что не люблю мужа, и не скрыла от него, что его ласки внушают мне отвращенье… Он плакал, с ним делались истерические припадки… Он грозил, что застрелится, и я по бесхарактерности его жалела и решила терпеть. Первый год прошел, и я была верна мужу. Муж старался доставить мне развлечения, и мы вели праздную жизнь, какую ведут очень многие петербургские супруги… Я старалась скрыть чувства, которые он во мне возбуждал, но поневоле была холодна… и из-за этого бывал ряд сцен самых невозможных… Я напомнила об обещании развестись — он на это ответил отказом. Тогда я старалась забыться в чаду жизни, в развлечениях, в поклонниках, в вечной сутолоке… И муж очень рад был этому и первый помогал сделать из нашей квартиры какой-то вечный рынок, только бы я не скучала и только бы я позволяла ему любить себя… Эти годы были каким-то кошмаром. Страшно вспоминать… Я имела увлечения и почти не скрывала этого от мужа, и он терпел эти menages en trois… Но ужаснее всего, что я не любила ни одного из них… Я увлекалась ими больше из любопытства, от скуки, от жажды впечатлений, из-за чего хотите, но только не из любви… И я так же скоро бросала их, как и сходилась… И чем больше я не уважала себя, чем больше презирала себя в минуты просветления, — тем более хотелось мне забыться хотя в иллюзии увлечения… Но все ухаживатели смотрели на меня как на красивую женщину, с которой можно приятно провести время. Все любовались только внешностью… И мое собственное тело по временам возбуждало во мне самой отвращение… Хороша я была и сама, но хороши были и эти влюбленные!.. О, если б вы знали, как они клеветали потом на меня… Впрочем, вы знаете. Вы слышали, что говорили громко про меня у Донона, и… поступили, как редко кто из мужчин поступает… Говорить ли, как я была тронута и как я жалела, что вы рисковали из-за меня?..

Встреча с вами, ваши беседы, ваше отношение были для меня, как я вам не раз говорила, счастливым случаем, заставившим меня встрепенуться и задуматься. Без этой встречи я, быть может, продолжала бы прежнюю жизнь. И чем больше я думала, тем чаще спрашивала себя: „Как могла я так жить, как жила?“ Как видите, я хочу попробовать иную жизнь. Хочу загладить бесконечную вину перед своей девочкой… Но старое не может быть вычеркнуто из жизни человека. Это старое будет всегда стоять за мною грозной тенью и между мной и вами. Так лучше вы узнайте об этом от меня, чем от других. Вы поймете, что дольше я молчать не могу. И вам легче будет узнать теперь, чем потом, что вы оказывали трогательную привязанность не той, какую создали в своем воображении, а той, которую знаете в ее настоящем виде, и вам легче будет основательно забыть глубоко благодарную вам

И. Т.»

Никодимцев несколько секунд сидел взволнованный и умиленный.

Наконец он взял лист почтовой бумаги и написал следующие строки:

«Вы не ошиблись, глубокоуважаемая Инна Николаевна, я любил вас. Но после вашего письма я люблю вас еще больше, и вы в моих глазах являетесь в ореоле выстраданной чистоты. Простите мне эти дерзкие строки и верьте, что ваше доверие, оказанное мне письмом, незабываемое счастье… Если вас не оскорбляет привязанность старика — я буду завтра у вас… В противном случае напишите два слова: „Не приходите“».

Вложив письмо в конверт, Никодимцев немедленно вышел из квартиры и поехал к Козельским.

Он разбудил швейцара и велел тотчас же передать письмо Инне Николаевне, разумеется, если она не спит, а сам остался в швейцарской.

Через пять минут швейцар вернулся и передал Никодимцеву записочку.

Тот быстро разорвал конверт и замер от счастья. В записке было написано:

«Завтра приходите. Жду вас. Приходите пораньше. Разве привязанность ваша может оскорбить!.. Напротив… Или вы недогадливы?»

Никодимцев дал швейцару три рубля и, счастливый, ехал домой, думая теперь о том счастье, о котором не смел раньше и мечтать.

На другой день, когда Егор Иванович подал Никодимцеву чай, то был изумлен радостным видом барина.

«На голод едем, а он радуется!» — подумал он и спросил:

— А когда на голод отправимся, Григорий Александрович?

— Ровно через неделю… Через неделю!.. — весело ответил Никодимцев. — Успеете приготовиться?

— Как не успеть.

— А что бы вы сказали, Егор Иванович, если б я рискнул сделать предложение? — неожиданно спросил Никодимцев.

— Что бы я сказал? — переспросил изумленный слуга.

— Да, что бы вы сказали?

— Я бы сказал, что давно бы пора…

— А теперь… Или я уж очень стар?

— Вы-то?..

И Егор Иванович вместо ответа весело улыбался.