I

Вот и «дом».

Ордынцев быстро поднялся на четвертый этаж и, отдышавшись, надавил пуговку звонка.

— Обедают? — спросил он горничную, снимая пальто,

— Недавно сели.

— Подождать не могли! — раздраженно шепнул Ордынцев.

Он прошел в столовую и, нахмурившись, сел на свое место, на конце стола, против жены, между подростком-гимназистом и смуглой девочкой лет двенадцати. По бокам жены сидели старшие дети Ордынцевых: студент и молодая девушка.

Горничная принесла тарелку щей и вышла.

— А что же папе водки? — заботливо проговорила смуглая девочка, оглядывая большими темными глазами стол. — Забыли поставить?

И, вставши, несмотря на строгий взгляд матери, из-за стола, она достала из буфета графинчик и рюмку, поставила их перед отцом и спросила:

— Наливать, папочка?

— Наливай, Шурочка! — смягчаясь, проговорил Ордынцев и ласково потрепал щеку девочки.

Он выпил рюмку водки и принялся за щи.

— Совсем холодные! — проворчал Ордынцев.

Никто из членов семьи не обратил внимания на эти слова. Одна лишь Шурочка заволновалась.

— Сию минуту разогреют. Хочешь, папочка? — спросила она, протягивая руку к отцовской тарелке.

— Спасибо, милая, не надо. Есть хочется.

И Ордынцев продолжал сердито и жадно глотать щи.

Шурочка, видимо обиженная за отца, с недоумением взглянула на мать.

Это была высокая, довольно полная, сильно моложавая блондинка с большими черными волоокими глазами, свежая и красивая, несмотря на свои сорок лет. От ее классически правильного лица, с прямым носом, сжатыми губами и несколько выдавшимся подбородком, веяло жесткостью и холодом, и в то же время в нем было что-то чувственное. Вся она, точно сознавая свое великолепие, сияла холодным блеском и, видно было, очень ценила и холила свою особу, напоминающую красивое, хорошо откормленное животное.

На ней был черный лиф, обливавший пышные формы роскошного бюста. У шеи блестела красивая брошка; в ушах горели маленькие брильянты, а на холеных белых крупноватых руках были кольца. Густые белокурые волосы, собранные сзади, вились у лба колечками. От нее пахло душистой пудрой и тонким ароматом ириса.

— Я думала, что ты не придешь обедать! — проговорила наконец Ордынцева, взглядывая на мужа.

В тоне ее певучего контральто не звучало ласковой нотки. Взгляд, брошенный на мужа, далеко не был взглядом любящей жены.

— Ты думала? — переспросил Ордынцев и в свою очередь взглянул на жену.

Злое, ироническое выражение блеснуло в его острых и умных, темных, глубоко сидящих глазах и отразилось на бледном, худом, смуглом и старообразном лице с тонкими изящными чертами.

Все в этой красивой, выхоленной, когда-то безгранично любимой женщине раздражало теперь Ордынцева: и ее самодовольное великолепие, и обтянутый лиф, и колечки на лбу, и голос, и кольца, и остатки пудры на щеке, и подведенные глаза, и запах духов.

«Ишь рядится!» — со злостью подумал он, отводя глаза.

И Ордынцева не могла простить мужу ошибки своего замужества по страстной любви и прежнего увлечения умом мужа.

«Не та жизнь предстояла бы ей, такой красавице, если б она не вышла замуж за этого человека!» — не раз думала она, считая себя страдалицей и жертвой.

Она чуть-чуть пожала плечами и, принимая еще более равнодушно-презрительный вид, тихо и медленно выговаривая слова, заметила:

— Не понимаю, с чего ты злишься и делаешь сцены. Кажется, и так довольно их!

Ордынцев молчал, занятый, казалось, едой, но каждое слово жены раздражало и злило его, натягивая и без того натянутые нервы.

А госпожа Ордынцева, хорошо зная, чем пробрать мужа, продолжала все тем же тихим, певучим тоном:

— Мы ждали тебя до половины шестого. Ты не приходил, и я предположила, что ты, желая избавиться от нашего общества, пошел с кем-нибудь из своих друзей-литераторов обедать в ресторан. Ведь это не раз случалось! — прибавила она с особенным подчеркиванием, хорошо понятным Ордынцеву.

«Шпильки подпускает… дура!» — мысленно выругал Ордынцев жену и с раздражением сказал:

— Ведь ты знаешь, что я всегда предупреждаю, когда не обедаю дома. Ведь ты знаешь?

И, не дождавшись от жены признания, что она это знает, продолжал:

— Следовательно, вместо нелепых предположений, было бы гораздо проще оставить мне горячий обед.

— Прикажешь дрова жечь в ожидании, когда ты придешь? И без того от тебя только и слышишь, что выходит много денег, хотя, кажется, мы и то живем…

— Как нищие? — иронически подсказал Ордынцев. — Ты вечно поешь эту песню.

— А по-твоему, мы хорошо живем? — вызывающе кинула жена. — Едва хватает на самое необходимое.

— Особенно ты похожа на нищую, несчастная страдалица! — ядовито заметил Ордынцев, оглядывая злыми глазами свою великолепную супругу. — Но уж извини… На твои изысканные вкусы у меня средств нет!

И, проговорив эти слова, Ордынцев принялся за жаркое.

— Экая мерзость! Даже и мяса порядочного купить не умеют!

Жена молчала, придумывая, что бы такое сказать мужу пообиднее за его издевательства.

— А подкинуть два полена, — снова заговорил Ордынцев, — не бог знает какой расход. Кажется, сообразить нетрудно… Или затруднительно, а?

Ордынцева полна была злобы. Лицо ее словно бы закаменело. Она вся как-то подобралась, словно кошка, готовая к нападению. Вместо ответа она подарила мужа высокомерно-презрительным взглядом.

— И часто ли я опаздываю? — продолжал Ордынцев, отодвигая тарелку. — Сегодня у меня была спешная работа, и, кроме того, меня задержал этот идиот.

— Какой именно идиот? Ведь у тебя все подлецы и идиоты. Один только ты необыкновенный умница… Оттого, вероятно, ты и не можешь устроиться так, чтобы семья твоя не страдала от твоего необыкновенного ума! — с каким-то особенным злорадством протянула Ордынцева, видимо очень довольная придуманной ею ядовитой фразой.

Но, к удивлению ее, муж не вспылил, как она ждала.

Он удержался от сильного желания оборвать эту «злую дуру», взглянув на умоляющее лицо Шурочки, и заговорил с ней.

С самого начала пикировки девочка, взволнованная, с выражением тоски и испуга, переводила свои кроткие большие глаза то на отца, то на мать, видимо боясь, как бы эти обоюдные язвительные укоры не окончились взрывом гнева выведенного из терпения отца, которого девочка очень любила и за которого стояла горой, понимая чутким, любящим сердцем, что мать к отцу невнимательна и что она виновница всех этих сцен, доводящих больного отца до бешеного раздражения.

Она видела, что все как-то безмолвно вместе с матерью осуждали его, и тем сильнее любила, умея своей приветливостью и лаской рассеять подчас постоянно угрюмое расположение духа отца.

Остальные дети, по-видимому, были совсем безучастны к обмену колкостей, происходившему между родителями.

Алексей, удивительно похожий на мать, изящный блондин, с красивыми, точно выточенными чертами лица, чистенький и свеженький, как огурчик, выстриженный по-модному, под гребенку, в опрятной тужурке, необыкновенно солидный по виду, с невозмутимым спокойствием и с какою-то торжественной серьезностью, точно делал необыкновенно важное дело, — очищал костяным ножиком кожу с сочной груши, стараясь не прихватить мясистой части плода. Окончив это, он разрезал грушу на куски и стал их класть в рот опрятными, с большими ногтями, пальцами с противной медлительностью гурмана, желающего как можно более продлить свое удовольствие. На его лице с едва пробивающимися усиками и девственной бородкой, на манерах, на всей его худощавой, небольшой, стройной фигурке был отпечаток чего-то самоуверенного, определенного и законченного, точно перед вами был не двадцатидвухлетний молодой человек, полный жажды жизни и мечтательных планов, а трезвенный, умудренный опытом муж с выработанными правилами, для которого все вопросы решены и жизнь не представляется загадкой.

Сестра его Ольга, стройная, высокая, хорошо сложенная брюнетка лет двадцати, с красивыми темными глазами, смугловатая в отца, одетая, как и мать, с претензией на щегольство, отличалась, напротив, самым беззаботным и легкомысленным видом хорошенькой, сознающей свою обворожительность куколки, для которой жизнь представляется лишь одним веселым времяпрепровождением.

Взор ее рассеянно перебегал с предмета на предмет, и мысль, очевидно, порхала, ни на чем долго не останавливаясь.

Она то равнодушно прислушивалась к словам отца, то взглядывала на мать, завидуя ее брошке и новому красивому кольцу с рубином, которое, по словам мамы, было переделано из старого (чему, однако, дочь не верила, а подозревала иное происхождение кольца), то в уме повторяла напев модной цыганской песенки, то от скуки благовоспитанно зевала, прикрывая маленький, с крупными губами, рот красивым жестом руки с бирюзой на мизинце, который она как-то особенно выгибала, отделяя от других пальцев. Давая ему разнообразные, более или менее грациозные изгибы, она сама любовалась крошкой-мизинцем с розовым ноготком.

«Скорей бы конец этим сценам!» — говорило, казалось, это подвижное, хорошенькое и легкомысленное личико.

И молодая девушка думала:

«С чего они вечно грызутся? Папа, в самом деле, странный. Мог бы, кажется, зарабатывать больше, чтоб не раздражать маму. Когда она выйдет замуж, она не позволит мужу стеснять себя в расходах и говорить дерзости!»

Улыбка озарила лицо Ольги. Мысль остановилась на одном господине, который с недавнего времени ухаживал за ней основательнее других. Она знала, что сильно ему нравилась, и особенно, когда бывала в бальных платьях. Недаром же он возит конфекты и фрукты, достает ложи в театр, как-то особенно значительно жмет руки и, когда остается с ней наедине, глядит на нее глупыми глазами и все просит целовать руку. И мама говорит, что он подходящий жених, но советовала не позволять ему ничего лишнего, а то мужчины нынешние вообще подлецы. Она и без мамы это знает, слава богу! Еще когда кончала курс в гимназии, то один студент на даче целовал в губы, обещал сделать предложение и… исчез. Вчера вот Уздечкин непременно хотел поцеловать ладонь, так она отдернула руку и представилась, что очень рассердилась, и он просил прощения.

Чего, глупый, не делает предложения? Тогда целуй как угодно! Она пойдет замуж, хотя и фамилия «мовежанрная», и вульгарное лицо, и лысина, и прыщи на щеках, и рост очень маленький… Но зато он добрый, и у него дом в Петербурге… Неужели он будет только целовать руки и не сделает предложения только потому, что она благодаря отцу не имеет приданого. Или он узнал, что она занимается флиртом с другим, который ей нравится?

Так что же он, дурак, медлит?

Недовольная гримаска сменяет улыбку, и длинные тонкие пальцы капризно мнут хлебный катышек. Она сердита на отца, который не заботится о дочери. Должно же быть у всякой порядочной девушки приданое. Отец просто-таки не любит ее… Ничего для нее не делает!

Но через секунду-другую беззаботно-веселое выражение снова озаряет ее личико. О, она знает, что нужно сделать — она поступит на сцену. Все говорят, что у нее талант. Один папа нарочно не признает… Он увидит, какой будет успех… А со сцены можно сделать хорошую партию…

Гимназист Сережа, с неуклюже вытянутой фигурой тринадцатилетнего подростка, с испачканными чернилами пальцами и вихорком, торчавшим на голове, съевши в два глотка неочищенную грушу и пожалевши, что нельзя съесть еще по меньшей мере десятка, тотчас же, с разрешения матери, сорвался с места и с озабоченным видом вышел из столовой. Ему было не до родительской перебранки, к которой он относился с презрительным недоумением, так как у него было дело несравненно важней: надо было готовить уроки.

«Заставили бы их зубрить, небось бросили бы ругаться!» — высокомерно подумал гимназист и, собравши книги и тетрадки, засел за них в комнате матери и, заткнувши уши пальцами, стал долбить, с добросовестностью первого ученика в классе, урок из географии.

II

Ордынцев собирался было встать из-за стола, как жена с едва слышной тревогой в голосе, но, по-видимому, довольно добродушно спросила:

— Верно, у тебя опять вышла какая-нибудь история с Гобзиным?

«Уж струсила!» — подумал Ордынцев, и сам вдруг, при виде семьи, струсил.

— Никакой особенной истории! — умышленно небрежным тоном ответил Ордынцев. — Гобзин хотел было без всякой причины уволить одного моего подчиненного… Андреева…

— И ты, разумеется, счел долгом излить потоки своего благородного негодования? — перебила жена, презрительно усмехнувшись.

Этот тон взорвал Ордынцева.

«Так на же!»

И он с раздражением крикнул, вызывающе и злобно глядя на жену:

— А ты думала как? Конечно, заступился за человека, которого эта скотина Гобзин хотел вышвырнуть на улицу. Да, заступился и отстоял! Тебе это непонятно?

— Благородно, очень благородно, как не понять! Но подумал ли ты, благородный человек, о семье? Что будет, если Гобзин выживет такого непрошеного заступника? — произнесла трагически-мрачным тоном Ордынцева, и тревога виднелась на ее лице.

— Не выживет. Не посмеет!

— Не посмеет? — передразнила Ордынцева. — Мало ли тебя выживали? Видно, какой-нибудь посторонний человек тебе дороже семьи, — иначе ты не делал бы подобных глупостей… Все у тебя идиоты… Один ты — необыкновенный человек. Скажите, пожалуйста! Все уживаются на местах, — один ты не умеешь… Воображаешь себя гением… Нечего сказать: гений! Опять хочешь сделать нас нищими!

— Не каркай! Еще Гобзин не думает выживать. Слышишь? — гневно воскликнул Ордынцев.

— Забыл, что ли, каково быть без места? — умышленно не слушая мужа, продолжала жена. — Забыл, как все было заложено и у детей не было башмаков? Тебе, видно, мало, что мы и так живем по-свински — не можем никаких удовольствий доставить детям… Ты хочешь, чтоб мы переселились в подвал и ели черный хлеб! — прибавила Ордынцева, с ненавистью взглядывая на мужа.

Ордынцев уж раскаивался, что его дернуло сказать об этой истории.

Ведь знал он эту женщину, которая вместо поддержки в трудные времена, напротив, старалась изводить его, издеваясь над тем, что он считал обязательным для порядочного человека. Знал он, что уже давно они говорят на разных языках и что ее язык более, чем его, понятен детям. Видел, хорошо видел, что он чужой в своей семье и что, кроме Шурочки, все безмолвно осуждают его и всегда на стороне матери и смотрят на него, как на дойную корову.

«Но, быть может, дети за него? Молодость чутка!» — подумал Ордынцев, не терявший надежды встретить хоть теперь сочувствие детей.

Он взглянул на них и увидал испуганное, недовольное личико Ольги и невозмутимо спокойное лицо первенца.

Эта невозмутимость ужалила Ордынцева, и злобное чувство к этому «молодому старику», как звал он сына, охватило отца. Давно уж этот солидный молодой человек возбуждал в Ордынцеве негодование. Они ни в чем не сходились. Старик отец казался увлекающимся юношей перед сыном. Отношения их были холодны и безмолвно-неприязненны, и они почти не разговаривали друг с другом.

Но слабая надежда, что сын если не почувствует, то хотя поймет правоту отца, заставила Ордынцева обратиться к Алексею с вопросом:

— Ну, а по-твоему, Алексей, глупо, — или как там у вас по-нынешнему? — рационально или не рационально поступил я, вступаясь за обиженного человека?

Алексей пожал плечами.

Дескать, к чему разговаривать!

— Мы ведь не сходимся с тобой во взглядах! — уклончиво проговорил молодой человек.

— Как же, знаю! Очень даже не сходимся. Я — человек шестидесятых годов; ты — представитель новейшей формации. Где же нам сходиться? Но все-таки интересно знать твое мнение по этическому вопросу. Соблаговоли высказать.

— Если ты так желаешь…

— Именно, желаю.

— Тогда изволь…

И, слегка приподняв свою красиво посаженную голову и не глядя на отца, а опустивши серьезные голубые глаза на скатерть, студент заговорил слегка докторальным тоном, тихо, спокойно, уверенно и красиво:

— Я полагаю, что Гобзина со всеми его взглядами и привычками, как унаследованными, так и приобретенными, ты не переделаешь, что бы и как бы ты ему ни говорил. Если он, с твоей точки зрения, скотина, то таковой и останется. Это его право. Да и вообще навязывать кому бы то ни было свои мнения — донкихотство и непроизводительная трата времени. Темперамента и характера, зависящих от физиологических и иных причин, нельзя изменить словами… Человек поступает, как ему выгодно, и для лишения его этой выгоды нужны стимулы более действительные. Это во-первых…

«Как он хорошо говорит!» — думала мать, не спуская с сына очарованного взора.

«Дар слова есть, но какая самоуверенность!» — мысленно решил отец и иронически спросил:

— А во-вторых?

— А во-вторых, — так же спокойно и с тою же самоуверенной серьезностью продолжал молодой человек, — та маленькая доля удовольствия, происходящего от удовлетворения альтруистического чувства, какую ты получил, защищая обиженного, по твоему мнению, человека, обращается в нуль перед тою суммой неприятностей и страданий, которые ты можешь испытать впоследствии, и, следовательно, ты же останешься в явном проигрыше…

— В явном проигрыше?.. Так… так… Красиво ты говоришь. Ну, а в-третьих? — с нервным нетерпением, быстро перебирая тонкими пальцами заседевшую черную большую бороду, спрашивал Ордынцев.

— А в-третьих, если Гобзин имеет намерение, по тем или другим соображениям, удалить служащего, то, разумеется, удалит. Ты, пожалуй, отстоишь Андреева, но Гобзин уволит Петрова или Иванова. Таким образом явится перестановка имен, а самый факт несправедливости останется. А между тем ты, защищая справедливость, не достигаешь цели и, кроме того, ради ощущения удовольствия, и притом кратковременного и, в сущности, только тешащего самолюбие, рискуешь положением и этим самым невольно рискуешь не исполнить обязанностей относительно семьи. Кажется, очевидно? — заключил Алексей.

— Еще бы! Совсем очевидно… необыкновенно очевидно, — начал было Ордынцев саркастически-сдержанным тоном.

Но он его не выдержал…

Внезапно побледневший, он с ненавистью взглянул на сына и, возмущенный, крикнул ему:

— Фу, мерзость! Основательная мерзость, достойная оскотиневшегося эгоиста! И это в двадцать два года? Какими же мерзавцами будете вы, молодые старики, в тридцать?

Он больше не мог от волнения говорить — он задыхался.

Бросив на сына взгляд, полный презрения, Ордынцев шумно поднялся с места и ушел в кабинет, хлопнув дверями.

Вслед за ним ушла и Шурочка. Глаза ее были полны слез.

— А ты, Леша, не обращай внимания на отца! — промолвила нежно мать.

Но молодой человек и без совета матери не обратил внимания на гневные слова отца. Ни один мускул не дрогнул на его лице.

— Вот всегда так. Спросит мнения и выругается, как сапожник! — невозмутимо спокойно проговорил он как бы про себя, ни к кому не обращаясь, и, пожимая с видом снисходительного сожаления плечами, ушел к себе в комнату заниматься.

Поднялась и Ольга. Но, прежде чем уйти, спросила мать:

— Мы поедем к Козельским? У них сегодня фикс[3].

— А ты хочешь?

— А тебе разве не хочется? — в свою очередь спросила Ольга, пристально взглядывая на мать с самым наивным видом.

— Мне все равно! — ответила Ордынцева, отводя взгляд.

«Будто бы?» — подумала Ольга и сказала:

— Так, значит, не едем?

— Отчего ж… Если ты хочешь…

— Я надену свое creme, мама…

— Как знаешь…

«И чего мама лукавит? — подумала Ольга, направляясь в свою комнату. — Точно я ничего не понимаю!»

III

Ордынцеву было не до работы, которую он принес с собой из правления, рассчитывая ее прикончить за вечер. Нервы его были возбуждены до последней степени, и, кроме того, он ждал, что, того и гляди, явится жена.

Он знал ее манеру приходить с так называемыми «объяснениями» именно в то время, когда он уже был достаточно раздражен, и в эти минуты пилить и упрекать, ожидая взрыва дикого гнева, чтобы потом иметь право разыгрывать роль оскорбленной жертвы и страдалицы, обиженной мужем-тираном. Он знал свою несдержанность и мастерское умение жены доводить его до бешеного состояния, и всегда со страхом ждал ее появления на пороге кабинета после одной из сцен, бывавших за обедом, когда супруги только и встречались в последние годы.

Сколько раз Василий Николаевич давал себе слово молчать, упорно молчать, какие бы гадости, облеченные в приличною форму, жена ни говорила. Обыкновенно вначале он крепился, но не выдерживал — отвечал, и нередко отвратительные сцены сопровождали обед. Супруги, не стесняясь, бранились при детях, при прислуге, а главное — при бедной Шурочке, нервной, болезненной, на которую эти сцены действовали угнетающим образом.

Бледный, с гневно сверкающими глазами, ходил Ордынцев по своему небольшому кабинету. По временам он останавливался у дверей, прислушиваясь, не идет ли жена, и, облегченно вздохнув, снова нервно и порывисто ходил взад и вперед, взволнованный и возмущенный, выкуривая папироску за папироской.

Горе, постоянно нывшее в нем, как ноет больной зуб, казалось после домашних сцен сильней и ощущалось с большей остротой. Дикая, чисто животная злоба мгновенно охватывала Ордынцева, и он, весь вздрагивая, невольно сжимал кулаки и с искаженным от гнева лицом произносил по адресу жены площадные ругательства и, случалось, ловил себя на желании ей смерти. То он испытывал тоску и отчаяние человека, сознающего свое бессилие и непоправимость своего несчастия. И тогда болезненное, худое лицо Ордынцева принимало жалкий, страдальчески-изможденный вид, косматая голова поникала, и вся его высокая, худощавая фигура производила впечатление угнетенности и беспомощности.

— Идиот, что я на ней женился! — прошептал он с каким-то бесноватым озлоблением. — Идиот!

И в голове его, словно дразня, мелькал образ какой-то другой, воображаемой женщины, с которой он, наверное, был бы счастлив и имел бы настоящую семью.

После каждой крупной ссоры Ордынцев проклинал свою женитьбу, чувствуя бесплодность этих проклятий, и с ужасом сознавал, что он и жена два каторжника, скованные одной цепью.

Обыкновенная история!

Увлекающийся и впечатлительный, верующий в жизнь и в хорошие книжки, Ордынцев, тогда двадцатипятилетний молодой человек, не сомневался, что эта красивая, ослепительная блондинка семнадцати лет, с большими черными глазами, и есть именно то сокровище, которое, сделавшись его женой, даст настоящее счастье и будет добрым товарищем и верным другом. По крайней мере он не останется один в битве жизни. Рядом с ним пойдет любимая женщина и сочувствующая душа.

«Главное: душа!» — восторженно мечтал Ордынцев и, нашептывая девушке нежные речи и любуясь ее красивым телом, душу-то Анны Павловны и проглядел! На самую обыкновенную барышню из петербургской чиновничьей среды, с душой далеко не возвышенной, Ордынцев смотрел ослепленными глазами страстно влюбленного человека, приписывая своему «ангелу» то, что тому и во сне не снилось. Она казалась ему непосредственной, нетронутой натурой с богатыми задатками, «золотым сердцем», отзывчивым на все хорошее. Нужды нет, что она не всегда понимает то, что он ей проповедует, и глядит на него не то удивленно, не то вопросительно своими большими глазами. Она еще так молода. Под его влиянием разовьются все ее богатые задатки. И Ордынцев мечтал, как они по вечерам будут читать вместе хорошие книжки и делиться впечатлениями. Идиллия выходила трогательная и заманчивая.

В то время Ордынцева еще не укатали «крутые горки». Он был пригожий, статный брюнет, с черными кудрями и смелым взором, жизнерадостный, мягкий и остроумный. Анна Павловна влюбилась и сама, позабывши для Ордынцева свое увлечение каким-то офицером. Влюбившись, она с обычным женским искусством приспособлялась к любимому человеку, желая ему понравиться. Она как-то подтягивалась при нем, сделалась необыкновенно кротка, получила вдруг охоту к чтению и к умным разговорам, сожалея, что она «такая глупенькая», и с таким, по-видимому, горячим сочувствием слушала молодого человека, когда он говорил ей о задачах разумной жизни, об идеалах, о возможности настоящего счастья в браке только при общности взглядов, что Ордынцев приходил в телячий восторг, подогреваемый чувственными вожделениями, писал своей «умнице» стихотворения и довольно скоро предложил ей «разделить с ним и радости и невзгоды жизни». Она торжественно обещала (хотя про себя и думала об одних только радостях) и в ответ на первый поцелуй Ордынцева ответила такими жгучими поцелуями, что Василий Николаевич совсем ошалел от счастья и тут же поклялся отдать всю свою жизнь Нюточке.

Родители Анны Павловны, действительный статский советник Ожигин, добросовестно тянувший лямку без надежды на видную карьеру, и супруга его, дама с претензиями, сперва было заупрямились. Нюточка такая красавица. Она может сделать блестящую партию. Время еще терпит. Хотя они не имели ничего против Ордынцева, считая его порядочным человеком, но находили, что частные места не прочны. Положим, тысяча пятьсот рублей — весьма приличный оклад для молодого человека, но казенная служба вернее. А Ордынцев ни за что не хотел быть чиновником. Окончив университет и потерпев неудачу в попытках сделаться литератором, Ордынцев поступил в железнодорожное правление.

Нюточка объявила, что ни за кого другого не выйдет, и родители уступили, сделали приданое и дали три тысячи на черный день.

Год-другой прошли в той иллюзии счастья, которое главным образом заключается в чувственной склонности друг к другу влюбленных, полных здоровья и жажды жизни молодых существ, с обычными размолвками, оканчивающимися горячими поцелуями примирения, со сценами ревности и слезами, после которых супруги, казалось, еще более любили друг друга.

Но чтения вдвоем как-то не клеились. Нюточка их не особенно одобряла и, закрывая книгу, звала мужа в театр или покататься на тройке. Идиллия была, но совсем не та, о которой мечтал Ордынцев. Он все еще рассчитывал на «литературные вечера» вдвоем и на «сочувственную душу», а Нюточка все ждала, что муж устроит ей жизнь вполне приличную. Она понимала любовь не иначе, как с хорошей обстановкой, довольством и баловством любовника-мужа, готового для жены на всякие жертвы, а Василий Николаевич мог ей дать лишь скромное существование с довольно прозаическими заботами. Вдобавок он подчас бывал раздражителен, и у него были правила в жизни, которые представлялись теперь молодой женщине «упрямством» и «эгоизмом», несовместимыми с истинной любовью.

Разница их взглядов, вкусов, привычек, их нравственных понятий и требований от жизни обнаружилась очень скоро. Ордынцев возмущался, убеждал, говорил горячие монологи, хотел перевоспитать жену, которая так нравилась ему как женщина. Нюточка в свою очередь старалась действовать на мужа обаянием своей красоты, прибегая для этого ко всевозможным уловкам, действующим на чувственность мужчины. И в этом была ее сила, которой Ордынцев поддавался и понимал это.

Из-за первой же потери места между ними произошло объяснение, поразившее Ордынцева неожиданным открытием. Вместо «сочувствующей души» перед ним обнажилась неделикатная душа практической женщины, не желавшей идти с ним рядом в битве жизни. Напротив! Указывая на двух крошек-детей, Анна Павловна советовала мужу образумиться и жить, как все порядочные люди.

Мало-помалу между ними наступило охлаждение. Подогреваемое страстностью супружеских ласк, оно вновь сказывалось в сценах, упреках, ссорах и в конце концов обратилось в полное отчуждение и взаимную ненависть, обострявшуюся с годами по мере того, как муж терял в глазах жены прелесть любовника, а жена являлась в глазах мужа олицетворением непоправимой ошибки.

И оба были несчастливы, но не разводились. Ордынцев боялся дурного влияния матери на детей и считал, что приносит себя в жертву.

С какою-то мучительной настойчивостью Ордынцев истязал себя воспоминаниями об этой «ошибке», подробности которой восставали перед ним в поразительной отчетливости. Мысли его от воспоминаний опять перешли к настоящему, и — боже! — каким оно представилось ему отчаянным!

Жена — ненавистна. Дети, из-за которых он не развелся раньше, ему чужды, и он должен сознаться, что далеко не привязан к ним теперь, когда они сделались взрослыми и приняли определенные физиономии. А ведь как он горячо любил их прежде, когда они были маленькие, как страдал, когда они болели, страшась потерять их! Одна только Шурочка привязывает его к себе, а остальные… Нечего сказать, хороши!

Особенно возмущал его Алексей, на которого. — отец возлагал большие надежды, мечты иметь друга в сыне и гордиться им. Есть чем гордиться!

— Скотина! — произнес он вслух, вспоминая речи сына за обедом.

Ордынцев чувствовал и обиду и злость.

«Доля удовольствия обращается в нуль перед суммой неприятностей».

И ведь с каким апломбом говорил. А он еще надеялся, что сын одобрит его заступничество. Одобрил!.. Весь в мать — такая же холодная, себялюбивая натура. А Ольга? Женихи да цыганские песни на уме! А этот Сергей! Уж и теперь он сух и практичен… И все они не любят отца… Он это видит.

— Семейка! — вырвалось скорбное восклицание у Ордынцева.

«Откуда пошли эти оскотинившиеся молодые люди?» — задал себе вопрос Василий Николаевич.

Влияние матери, учебные заведения, дух времени. А что же он делал?

Но у него не было возможности изучить их характеры, влиять на них. Он целые дни проводил вне дома, всегда в работе, возвращался домой усталый… И без того было много ссор из-за детей вначале.

Так старался оправдать себя отец и чувствовал фальшь этих оправданий. Он не исполнил долга отца как бы следовало. Он все-таки должен был бороться и против влияния матери и против духа времени. Он обязан был стать в более близкие отношения с детьми. Ничего этого он не сделал.

«Твоя вина, твоя!» — шептал внутренний голос.

И Ордынцев должен был согласиться, но снова подумал в свое оправдание, что всему виновата его женитьба на этой женщине, будь она проклята! Не мог же он один быть и работником, и воспитателем, и вести вечную войну с женой. Это свыше человеческих сил!

IV

Раздался стук в двери.

«Она!» — в страхе подумал Ордынцев.

И он бросился к столу, сел в кресло и, разложив перед собой бумаги, принял вид занимающегося человека.

Он всегда встречал нападение жены в такой позиции.

Ордынцев дал себе слово сдерживаться во время предстоящего объяснения, что бы жена ни говорила, Только скорей кончилось бы оно и она бы ушла!

Стук в двери повторился.

— Войдите! — произнес Ордынцев, склоняя голову над бумагами.

На пороге стояла Анна Павловна.

Ордынцев мгновенно ощутил присутствие жены по особенному, свойственному ей душистому запаху, по шелесту юбки и по той злобе, которая охватила его.

Не глядя на жену, он тем не менее видел перед собой эту высокую, крупную, полную фигуру, с большой колыхавшейся грудью, выдававшейся вперед из-под туго стянутого корсета, видел строгую, презрительную мину, тупой взгляд больших глаз, нервное подергивание губ и белую, пухлую с ямками руку в кольцах, которая держала дверную ручку.

«Сейчас начнет!» — подумал Ордынцев,

И снова дал себе слово сдерживаться,

«Пусть себе зудит».

— Я пришла объясниться…

О, как хорошо знал он эту, постоянно одну и ту же прелюдию в длинной супружеской «симфонии». О, как хорошо знал он ее!

— Что такое? — спросил Ордынцев самым обыкновенным тоном, удерживаясь от раздражения и словно бы не понимая, в чем дело.

И, с слабой надеждой избежать объяснения, прибавил, не поднимая головы:

— Нельзя ли в другой раз… Я занят… Спешная работа.

Он снова чувствует, хотя не видит, усмешку жены и слышит, как она говорит певучим, полным злости голосом:

— Занят?! Ты дома вечно занят или ругаешься… И я пришла спросить: когда наконец кончатся оскорбления, которыми вам угодно осыпать меня и детей? Больше я терпеть не намерена. Слышите ли? Вы сделались грубы, как дворник. Благодаря вам у нас в доме ад. Вы наводите страх на детей. И без того, кажется, жизнь с таким непризнанным гением, как вы, не сладка, а вам, как видно, хочется ее сделать невыносимой. Вам этого хочется? — вызывающе прибавила Анна Павловна.

И она притворила двери и прислонилась для большего своего удобства к косяку.

В эту минуту Ордынцеву больше всего хотелось вытолкнуть жену за дверь. Вот что ему хотелось.

И он пожалел, что он не дворник, а интеллигентный человек, и ввиду неисполнимости своего желания лишь кусал губы и ни слова не отвечал.

«Выболтается и окончит!» — подумал Ордынцев.

Но молчание еще более озлило Анну Павловну.

Он — виновник ее несчастья, он — тиран, и он же смеет молчать?

Так погоди же, голубчик!

И Анна Павловна продолжала с дрожью в голосе:

— Вы не любите своих детей. Как вы к ним относитесь? Вы их игнорируете! Нечего сказать, хорош отец. Отец?! Что видят от вас дети? Одни издевательства и брань… Ольге даже не можете помочь… дать ей возможность учиться пению. А у нее чудный голос… могла бы сделать карьеру… Алексея вы просто-таки ненавидите… Вы не переносите, что дети не разделяют ваших дурацких взглядов… Алеша вам, кажется, ясно доказал, кто вы… И слава богу, что дети не такие самолюбивые фразеры, как их отец… Слава богу. Воображает себя каким-то умником и всех оскорбляет… Непонятый человек! Семья его не понимает! Ах, как трогательно… скажите, пожалуйста. Вам мало, что вы загубили мою жизнь… Именно: загубили… Не сделай я глупости, не выйди за вас замуж, я знала бы счастье… А тоже стихи писали… Обещали жизнь на розах! — презрительно усмехнулась Анна Павловна. — Хороши розы! Припомните, как вы поступали со мной…

И так как Ордынцев опять-таки молчал, по-видимому, не имея намерения вдаваться в воспоминания при жене, то Анна Павловна стала припоминать «все», с начала того дня, когда она сделалась жертвой.

В этом обзоре характера и поступков мужа были перечислены все его вины и «подлости», как настоящие, так и давно прошедшие, и язвительные слова и упреки сыпались с расточительностью и злопамятством женщины, знающей, как доконать врага и, главное, человека, который уже несколько лет назад осмелился сделать ее, такую красивую женщину, вдовой. Этого она не могла простить.

И с видом гордой страдалицы, несущей тяжкий крест, чего только не припоминала Анна Павловна!

Она вспомнила и бывшую двадцать лет назад ссору, в которой он смертельно ее оскорбил, и кутежи с приятелями в то время, когда они чуть не нищенствовали, и потери мест по его милости, тогда как он давно мог бы отлично устроиться, если б любил жену и детей, и дружбу его с литераторами, этими «негодяями», которые женятся по десяти раз, и истраченные три тысячи приданого, и долги, и особенно знакомства его с разными умными дамами и девицами, у ног которых он будто бы изливал свое горе непонятого в семье страдальца.

Увлекаясь собственной злобной фантазией и путая правду с ложью, Анна Павловна даже представляла, как муж изливал свои жалобы перед умными дамами, и при этом презрительно усмехалась.

— И ведь эти умные верили и утешали вас… Еще бы, страдалец!.. Возвышенные идеи… Красивые фразы… Потоки остроумия…

Еле удерживаясь от желания схватить свою подругу жизни за горло, Ордынцев беспокойно ерзал на своем плетеном кресле, побледневший, стиснув зубы, с глазами, горевшими недобрым огоньком.

— Не довольно ли? — глухо проговорил он.

— Нет, не довольно. Вы должны выслушать, меня… Довольно я молчала.

«Ты — молчала?!» — подумал Ордынцев.

И, все еще сдерживая себя, произнес:

— Но только скорей, скорей оканчивайте…

— Я скоро окончу. Будьте покойны.

И, отлично видя, насколько покоен муж, Анна Павловна, с каким-то особенным злорадством и как будто нарочно затягивая слова, сказала:

— А эту особу… вашу милую Леонтьеву помните?.. Сколько вы оскорбляли меня из-за нее и как подло обманывали! Рассказывали о какой-то дружбе, тогда как эта ваша «святая женщина» была вашей любовницей… Menage en trois[4] …Муж по любви, а любовник по сочувствию… И вы еще смеете считать себя честным человеком…

— Лжешь! — вдруг крикнул Ордынцев и, как ужаленный, вскочил с кресла.

— Я не привыкла лгать. Вы лжете!

— Лжешь, дура! Подло лжешь. Ничего того, что ты говоришь, не было!

— Оскорбляйте жену… кричите на нее — это благородно! Гуманный человек! Так я и поверила, что вы бегали каждый вечер к своему другу для одних возвышенных бесед… Очень правдоподобно! — с циничной усмешкой прибавила Анна Павловна. — Не лгите хоть теперь. Ведь Леонтьева была вашей любовницей?

— Довольно. Уйди! Уйди, говорю! — задыхаясь от злобы, проговорил Ордынцев.

— Что, видно, правды не любите, правдивый человек?

— Не клевещи хоть на женщину, которой ты и мизинца не стоишь.

— Еще бы… «Святая»! Что ж?.. Идите к ней… Припадите на грудь… Только едва ли она вам будет сочувствовать, как пять лет тому назад… Ведь вы и женились на мне истрепанный, а теперь что вы такое?.. Какой вы мужчина? Что даете вы мне, кроме горя? Что вы мне даете, неблагодарный и презренный человек? — возвысила голос Анна Павловна и с брезгливым презрением сильной, свежей и здоровой женщины смерила худощавую, болезненную фигуру мужа.

Оба, полные ненависти, смотрели друг на друга в упор. Ордынцев, бледный как полотно, вздрагивал точно в судорогах.

— Ну что ж… Теперь ударьте… — с вызывающим злым смехом продолжала Анна Павловна. — От вас можно всего ожидать. Недаром отец ваш был какой-то безродный несчастный чиновник… Приколотите свою жену и идите жаловаться бывшей своей любовнице на свое несчастие… Быть может, она…

— Вон, подлая тварь! — вдруг крикнул, не помня себя, Ордынцев и энергичным движением распахнул двери кабинета.

Это был бешеный крик раненого зверя. Лицо Ордынцева исказилось гневом и злобой. Анна Павловна так и не договорила речи.

— Подлец! — кинула она мужу презрительным шепотом.

И, слегка побледневшая, величественно вышла, нарочно замедляя шаг, с чувством злобного торжества над униженным врагом и с непрощаемой тяжкой обидой невинно оскорбленной жертвы и поруганной женщины.

Она пришла в спальню и разразилась истерическим рыданием.

* * *

— Господи! Да что ж это за каторга?! — в скорбном отчаянии прошептал Ордынцев несколько минут спустя, когда несколько «отошел».

И ему было бесконечно стыдно, что он обошелся с женой как пьяный мастеровой.

До чего он дошел!

Ордынцеву стало жаль себя и обидно за постыло прожитую жизнь.

«На что она ушла?» — спрашивал он.

Глаза его увлажились слезами. Он испытывал тоску и изнеможение разбитого этой вечной борьбой человека. Ему хотелось забыться, не думать об этом. Но это не оставляло его, и, несмотря на ненависть к жене, чувство виновности перед ней мучительно проникало в его душу.

Да, он виновен перед ней. Он искал утешений вне дома, а она была безупречна, думал Ордынцев. Но не мог же он без любви любить женщину, которую не выносил. Не мог же он лгать, расточая ей ласки! Она могла понять это. Могла. И он не стеснял ее… Он даже хотел, чтоб она полюбила кого-нибудь… Он предлагал несколько лет тому назад разъехаться… Она не пожелала. Она не хотела скандала.

«Больше жить вместе невозможно!» — пронеслось в голове Ордынцева.

— Невозможно! — прошептал он.

И эта мысль значительно успокоила Ордынцева. Ему казалось, что жена теперь обрадуется такому исходу… Через несколько дней он переговорит с ней или напишет. Если она захочет, если ей нужно, он и на развод с удовольствием пойдет… Вину возьмет на себя, конечно.

«О, если б она только захотела!»

Ему не сиделось в этом постылом кабинете. Какая теперь работа? Его тянуло вон из дома. Хотелось отвлечься, поговорить с кем-нибудь, отвести душу.

В эту минуту двери тихо отворились, и в кабинете показалась Шурочка, грустная и испуганная, со стаканом чая в руках.

— Вот тебе, папочка, чай! — нежно проговорила девочка.

Она поставила стакан на стол и хотела было уйти, но, увидавши слезы на глазах у отца, подошла к нему и, прижавшись, безмолвно целовала его руку, обжигая ее слезами.

— Ах ты, моя бедная девочка! — умиленно прошептал Ордынцев, тронутый лаской.

И с порывистой страстностью прижал к своей груди девочку и осыпал ее лицо поцелуями, глотая слезы.

— Милая ты моя! — повторял Ордынцев, чувствуя, какою крепкою цепью держит его это милое, дорогое создание. — Спасибо за чай… Я не буду пить… Я ухожу.

Взволнованная, чутко понявшая эти ласки отца, Шурочка проводила его в переднюю.

Пока Ордынцев в передней одевал пальто, из ближайших комнат доносились долбня гимназиста и звонкий голосок Ольги, напевавший цыганский романс.

Они слышали, конечно, бешеный крик отца, знали, что был «бенефис», как они называли крупные ссоры между родителями, и не обратили на него особенного внимания.

Только Алексей, штудировавший для реферата, который собирался прочесть, Ницше, брезгливо пожал плечами и решил, что если он женится, то жена не посмеет мешать ему заниматься.

— Ну, прощай, Шурочка!

— Прощай, папочка! Развлекись, голубчик! — заботливо напутствовала отца девочка и улыбалась заплаканными глазами, запирая за отцом двери.