Полночь. Через горы из местечка к Вранову идет молодой человек в черной сутане. Заходящая луна освещает ему дорогу. На вершине путник ненадолго остановился, осмотрел лощину, где раскинулось его родное село. Луна зашла. Небо без звезд сразу сделалось серым, словно черепичная крыша, под которой, как старая изба, скорчился старый мир. Собаки охраняют его. Кругом полная тишина.
— Все спит, — шепчет молодой человек. Но он ошибается. Не спят заботы, не спит страх за завтрашний день, не дремлет скупость. Не спит и его родная матушка. Она думает о сыне. И он сейчас думает о ней; думает с болью. Горечью наполнено его сердце, так же как голова — беспокойными думами. Молодой человек медленно спускается с горы. Он чувствует разрыв между тем, чем живет его сердце, и тем, что ожидает его дома. Поэтому он боится своего дома, хотя и любит его и тоскует по нему, как усталый путник по отдыху. Вон посреди села стоит их избушка. На темном фоне ночи она кажется глазу еще чернее; но перед мысленным взором человека возникает только светлый образ.
Послышался лай собаки.
— Волчок, ты узнал меня издали и бежишь встречать? Ну пойдем, только не прыгай на меня.
Он погладил пса по спине, и они пошли вместе. Это ведь старые друзья. Еще студентом молодой человек взял себе щенка и часто играл с ним.
У дома журчит вода, стекая из жолоба в подставленное корыто. Около него — старая развесистая липа. Запоздалому путнику чудится, будто от нее исходит прекрасный аромат, а в ее цветах жужжат пчелы, хотя сейчас начало мая и на деревьях только что появилась листва. Даже мычание теленка в хлеву западает в сердце, где приютились воспоминания детства. Здесь все, что он видит, каждый звук, который он слышит, сглаживает разрыв между тем, что кипит в душе, и тем, что его окружает.
Бух, бух, бух! — стучит он в двери пристройки, где обычно спит его младший брат.
Но крепко заснул Петрик, не слышит. Снова громкий стук.
— Кто там?
— Войтех… Пусти меня, только не шуми, не разбуди отца и мать.
И вот они сидят в комнате при свете лучины.
— Мы уже думали, что ты погиб где-нибудь, а ты вот какой, в сутане…
— Это я только так переоделся.
Старший брат собирался снять свое одеяние, когда родители появились на пороге.
— Войтишек, ты жив?! — радостно воскликнула мать, поцеловала сына и, глядя на сутану, спросила: — Значит, ты все-таки станешь священником?
— Нет, не стану.
Старушка осеклась; на глазах ее выступили слезы.
Отец сурово нахмурился.
— Тогда почему ты носишь эту черную рясу? Скинь ее, чтобы она зря не лезла матери в глаза!
Сын хотел повесить сутану на гвоздь. Мать смотрела, как он снимает с себя одеяние, с которым были связаны все ее надежды, и невольно разрыдалась. Отец выхватил сутану из рук сына, со злостью швырнул ее в угол, где валялся старый хлам, и закричал на жену:
— Плачь! Плачь! Вот он, твой любимчик! Я всегда говорил, что он не годится для этого!
Потом набросился на сына:
— Ну, расскажи все-таки, где это ты шлялся, что мы с прошлой весны не получали от тебя никаких вестей! Мы уж думали, что тебя застрелили в троицын день на баррикадах!
— Значит, вы знаете?..
— Ну… Не так уж много… Когда ты долго не писал и мы не знали, что с тобой, я прошлой осенью, после уборки, съездил в Прагу. Там мне в семинарии сказали, что ты оттуда сбежал и бесследно исчез. Какой-то священник прибегал, говорят, во время июньских волнений к вам в большой дом. Вы смотрели сверху во двор, где собралось много студентов с ружьями. Он стал кричать, чтоб и вы сошли вниз к ним. Только один ты, говорят, послушался этого священника… В семинарии о нем плохо отзывались. Мне называли его имя. Его зовут… не то Сыроватка, не то Подмасли.
— Августин Сметана, — ответил Войта, — великий, знаменитый человек.
— Великий или невеликий, знаменитый или незнаменитый — об этом мы не будем говорить. Но с той поры о тебе не было ни слуху ни духу. Где же ты был и что поделывал больше года?
— Вы угадали: я был на баррикадах.
— Ну, им скоро пришел конец… Что же потом?
— После баррикад я, конечно, не мог вернуться в семинарию. Когда полиция стала разыскивать нас, я спрятался в предместье у знакомого столяра и выучился его ремеслу.
— Значит, вместо того чтобы пить у алтаря вино, ты будешь торчать за верстаком с рубанком в руках?.. Ей-богу, для этого не стоило так долго учить тебя и тратить столько денег, ведь мне пришлось заложить избу… А почему ты пришел в сутане, если уже не учишься и хочешь стать столяром? — Заметив, что Войта медлит с ответом, отец спросил: — Может, ты сделал что-нибудь нехорошее?
— Эта сутана помогла мне скрыться из Праги. Одежда священника оберегает от злых людей.
— Только не от ищеек, — ухмыльнулся отец и продолжал расспрашивать: — Значит, ты все-таки что-то сделал?
— Да, сделал и ношу это с собой, — сказал сын, ударяя правой рукой в грудь.
— Господи боже мой! Что же это такое?! — воскликнула в страхе мать.
— Не бойтесь, я ничего не украл, мама! Я только написал кое-что, неприятное для больших господ.
— Уж не хочешь ли ты издавать газеты, как Гавличек?[15]
— Нет, отец, нет.
— Говори мне «папа», как ты называл меня раньше… Что же у тебя там такое, в этих бумагах, если тебе приходится скрываться?
— Вам бы понравилось, если бы осуществилось то, о чем там написано, — сказал Войта и поглядел искоса на мать и брата.
Старый Пехар понял этот взгляд и, обратившись к обоим, приказал:
— Идите спать, завтра с раннего утра вас ждет работа. Мы тут еще немного поговорим.
Они вышли, мать — вся в слезах. Одно утешало ее — «он жив!..»
Оставшись с отцом, сын задал ему вопрос:
— Разве вам не понравилось бы, если бы все помещичьи имения, например ластиборжское, есенское и наваровское, были разделены между теми, у кого совсем нет земли либо есть, но очень мало, как у вас?
— Господи, — рассмеялся отец, — это было бы хорошим делом! Нам говорил о том господин Арнольд, когда был еще управляющим в Есене. Как-то раз, это было лет пятнадцать тому назад, я пахал там на барщине. Когда я допахал борозду, он позвал меня. Господин Арнольд любил поговорить с бывшими солдатами вроде меня. Сели мы на межу, разговорились о полевых работах. Вдруг его словно пчела укусила, он показал на народ, отбывавший барщину на поле, и сказал: «Этой барщине в один прекрасный день придет конец!» Я спросил: «А что будет тогда?» Он засмеялся: «Тогда вы разделите всю панскую землю». Он засмеялся громче и, уходя, сказал: «Так вот, Пехар, хорошенько запомните это, чтобы не опоздать, когда дело дойдет до дележа!»
— Этот час настал, и Арнольд вместе с нами, — сказал сын.
— Что ты говоришь?
— Хочу доверить вам одну тайну. Я не боюсь, что вы ее выдадите, этим вы предали бы меня и отправили на виселицу.
— Сынок, не вспоминай об этой штуке…
— Не буду, но расскажу об Арнольде и о том, что сейчас готовится.
— Раздел панских земель?
— Да, именно это… Вы же знаете, что венгры прогнали из Венгрии австрийцев, объявили в Дебрецене республику и издали манифест.
— Читал в газетах.
— Мы тоже хотим республику.
— Кто — мы?
— Нас очень много; среди нас Арнольд и сотни других. Но одна лишь республика нас не устроит. Мы выгоним панов из замков и поместий, поднимем против них не только сельский, но и весь трудящийся люд и раздадим народу все их богатства.
— Но ведь у них войска, пушки.
— И у нас будут, потому что венгры придут нам на помощь. С нами поляки и Бакунин.
— Кто это?
— Это один русский, который тайно приехал в прошлом году в Прагу и первый выстрелил в солдат во время июньских волнений… Но прошлый год уж миновал: оставим его в покое. Теперь речь идет о большем — о республике и о том, чтобы выгнать и расправиться с теми, кто до сих пор гнал нас, бил и расправлялся с народом.
— Что говорит на это Гавличек?
— Он против нас, — коротко ответил Войта, безнадежно махнув рукой.
Старый Пехар задумчиво покачал головою, словно взвешивая на одной чашке весов Гавличка, на другой — Арнольда и панские поместья. Весы довольно долго колебались, но надежда на кусок земли оказалась сильнее. Победу одержал Арнольд с его пророчеством. Отец решил стать на его сторону и спросил:
— Как вы хотите это сделать?
— Это тайна, которую я не могу рассказать.
— А что за бумаги ты принес?
— Это листовки; я разбросаю их среди наших людей, чтобы они поднялись все как один… В здешних местах у нас больше всего приверженцев в Лоукове, туда я и отправлюсь завтра с брошюрами… Когда мы ударим в набат, с нами пойдут не только безземельные, но и крестьяне, имеющие землю. Ведь все у господ: и земля, и поместья, и леса со всяким зверем, и замки, и богатства, а у нас ничего… вот из-за этого и идет сейчас борьба.
Долго, почти до утра, беседовали отец с сыном. Ночи были коротки, а дни долги. Когда они улеглись спать, петухи уже вытягивали шеи, чтобы разбудить солнышко своим кукареку. Но ни отец, ни сын так и не смогли сомкнуть глаз.
— Слышали новость, хозяйка? — спросила на другой день утром батрачка Барка, возвращаясь с охапкой травы в хлев, где Новакова как раз доила коров.
— Опять сплетни собираешь?
— Не сплетни, а истинная правда… У Пехара ночью шумели. Вернулся их сын, которого в Праге должны были посвятить в священники… А его, похоже, выгнали.
— Так, — ухмыльнулась хозяйка, — теперь их сынок — студент-недоучка. Старая Пехарка теперь перестанет надеяться, что он вымолит ей у господа бога рай без покаяния… Чертово кропило и ее окропило.
Говорят, что радоваться чужой беде — самое большое удовольствие в жизни.
— Люди добрые, — удивленно вскрикнула Пепка Бартова, полоскавшая с младшей сестрой Кристиной и батрачкой Жантой белье в корыте, — что это случилось? Войта Пехар без четок идет!
— Убежал из семинарии, — усмехнулась батрачка, — пришел вчера вечером и теперь сядет на шею родителям… Идет с косой, топором, не то с мотыгой вместо кропила и кадила… Посмотрите только на него: в сапогах, в потрепанной куртке, даже старые кожаные штаны натянул… Ну и, конечно, курит… В отца пошел. Тот с трубкой во рту родился, с трубкой и умрет, ему трубку и в гроб положат.
— Ой-ой-ой! — удивилась Пепка. — И он мог стать священником?! Ведь он идет мимо памятника святой троицы, а сам не перекрестится, даже шапку не снимет.
Так злословили утром врановские сплетницы. Отец с сыном не сходили у них с языка; молва летела из уст в уста, от избы к избе. Но старому Пехару и дела нет до сплетен, он посасывает трубку и, шагая рядом с запряженной коровенкой, боронит и размышляет о барской земле, которую он, без сомнения, получит. И Войта не обращает внимания на то, что о нем говорят в селе. На душе тяжело, но в нагрудном кармане куртки у него лежит клад. Он все время щупает правой рукой карман, чтобы не потерять сокровище, и спешит к избе Штепанека. Мать, посмотрев в окно, говорит сыну, который чинит сапог:
— Матоуш, к нам идет кто-то похожий на Войту Пехара.
Матоуш бросает работу и выходит из дому навстречу товарищу.
— Ты жив?
— Жив.
— Откуда идешь?
— Я падаю, словно град с неба на панскую озимь. Ты один из тех, которые поймут меня.
— Заходи в горницу. Посоветуемся.
— Не пойду… У тебя есть время?
— Для тебя есть… Где бы нам поговорить о граде?
— В лесу на Гавловой просеке. Там нас никто не увидит.
— Но, люди говорят, у леса есть уши.
— Найдем местечко, куда не проберется даже бабка Дрбоглавова, что собирает хворост по кустарникам и лесам целой округи.
Друзья уселись в чаще березового молодняка.
— Ну, рассказывай, Войта!
— Помнишь, Матоуш, как мы однажды летом разговаривали об Утопии, о чудесном острове, где нет ни господ, ни рабов и где люди владеют всем сообща.
— Как же не помнить! У меня это из головы не выходит, по ночам снится.
— Так знай, что мы уже плывем к этой чудесной земле.
— Кто?
— Не спрашивай, а читай!
Войта протянул ему одну из листовок.
— Здесь говорится о Бакунине, — сказал Матоуш, прервав чтение. — Мне знакомо это имя, но я о нем почти ничего не знаю.
— Это — русский, — объяснил Пехар. — Он разносит по свету революцию; революцию против всех, кому следует свернуть шею…
— Арнольд… Лоуков… Заговор… костры на горах… великий бунт на всей земле, где будет создана социалистическая республика, а землю и все богатства господ разделят среди бедных.
— Да, — подтвердил Войта, — это-то и есть опасное плавание по морю в бурю.
— А доплывем мы до этого острова?
— Плох тот воин, который, идя в бой, думает о поражении… Хочешь идти с нами?
— Пойду с тобой хоть в ад.
— Но пока, — улыбнулся Войта, — недалеко: только в Лоуков. Я хочу с тобой завтра рано утром сходить к Веруначу и Буриану. Арнольд хорошо знает обоих и во всем доверяет им. Мы должны всюду разбрасывать листовки и поднимать народ против господ. Будешь помогать?
Сердце и голова Матоуша пылали, словно в огне.
— Я готов умереть за этот остров, ей-богу, пусть хоть вешают. Я твой, ваш!
Друзья искренно пожали друг другу руки и пошли обратно в село.
— Так ты сбросил поповскую рясу?
— Да, и вместе с ней сбросил тяжкое бремя.
— Бремя? — спрашивал товарищ.
— Да… страшное бремя веры… Подумай только… Всеведущий бог, которому известно не только все настоящее, но и все будущее, сотворил ангелов, хотя знал наперед, что некоторых из них он сам за непокорность сбросит в пропасть ада… Всеведущий бог сотворил человека, зная заранее, что выгонит его за непослушание из рая, обречет его со всем потомством на нужду, страдание, горе и пошлет, как и дьявола, в пекло. Так, согласно всем церковным ученьям, самое доброе, святое, самое милосердное божество сотворило существа, жизнь которых полна бедствий, бесконечных мучений, голода; существа, которые по окончании их мученического земного пути оно же само бросает к черту в пасть на вечные муки. А подумай дальше… этот всемогущий и вездесущий бог, сотворивший вселенную, вечность времени, бесконечность пространства, превратился в человека со всеми его слабостями, пошел на крестное страдание, чтоб самого себя наказать за то, что его первое творение — человек — тысячу лет назад съел одно яблочко, нарушив запрет… Нет, всего этого не выдержит ни мой разум, ни мое сердце, хотя их вдохнул в меня тот же создатель, который будто бы повелевает верить в силу уничтожающую и притесняющую. Бремя это тяжко еще и оттого, что люди представляют бога как человека, более того, как старого, нервозного, докучливого еврея, который дает одному, отбирает у другого, бичует одного, попустительствует другому, мстит, злобствует, даже впадает в исступление. Таким представляли его евреи, когда Моисей водил их в пустыне.
Помолчав, Войта вздохнул и сказал:
— Все это я преодолел, и лучше об этом не думать. Нас ждет другое… Так, значит, завтра рано утром двинемся в Лоуков с листовками, и ничто нас не сможет остановить.
Друзья еще долго беседовали. Было около полудня, когда они расстались.
— Правда, об этом лучше не думать… нас ждут иные дела, — повторял Матоуш, приближаясь к дому.
Он был исполнен отваги и решимости.
Где-то написано, что жизнь мужчины — это битва за кусок хлеба, стремление к самке и борьба с противником. Матоушем тоже владели мужские инстинкты, но больше всего — стремление к борьбе против тех, кто держал мир в узде. Теперь он нашел не только товарища по борьбе, а целую армию заговорщиков. Матоуш ощущал в себе то радость, то страх: ведь в бою всегда есть чему радоваться и чего бояться. Сидя за работой, он до самого вечера думал о том, что прочел и услышал на Гавловой просеке. Потом во сне Матоуш зажигал костры на вершинах гор; народ восставал, шел в Прагу, а он сам ехал на коне со всеми. Все это было еще прекраснее, чем в прошлом году весной, когда славили конституцию и жгли барщину. Перед Матоушем простирались широкие поля зеленой озими, из которой выглядывали красные головки полевого мака. Ах, чего только не было в его воспаленном мозгу! Много такого, что получше и поважнее, чем товары в его жалкой лавчонке.
На другой день рано утром друзья отправились в Лоуков. Пехар нес листовки. Он шел, погруженный в свои мысли, молча, ничего не замечая. Зато Матоуш все видел и все слышал. Он слышал скворца, слышал дрозда, лес пел ему весеннюю песню. Он видел, как утреннее солнце купается в реке Изере, вдоль которой они шли, как оно светит с неба и из глубины вод. Старики называют май «терновой почкой». Но распускался не только терн, распускалась и радость жизни. Матоушу хотелось рассказать всему миру о предстоящих великих событиях: и сплетницам-бабкам, собиравшим в барских лесах хворост, и девушкам в голубых и красных одеждах, певшим на полях, даже мальчишкам, что пасли скот на холмах и громко щелкали бичами. В нем сидели дьявол и ангел, и они не ссорились, а вместе танцевали рейдовак[16], смеясь над горем и печалью. Матоуш не замечал, что друг шел рядом, молчаливый и замкнутый. Только у самого Лоукова Матоуш обратился к нему:
— Остановимся сперва в трактире у Верунача.
— У Верунача? — спросил Войта, очнувшись от тяжелых дум. Сердце у него сжалось. Он усмехнулся. В воспоминаниях промелькнула Тонча. Недолгой была их юношеская любовь, но песня ее звучала в его душе даже тогда, когда Войта был далеко-далеко, за темными лесами.
В горнице никого нет. Только кот мурлычет на печи и зелеными глазами смотрит на двери, над которыми вырезана и раскрашена надпись: «Сегодня за деньги, завтра даром». Видно, кот учится читать. «Завтра даром», — рассмеялись в лицо Матоушу раскрашенные каракули. Он нахмурился, но потом улыбнулся:
— Войта, завтра даром.
— Да, — согласился товарищ, — завтра даром!
Трактирная шутка словно воскресила их радужные надежды. Из соседней комнаты вышла девушка.
«Тонча!» — хотел воскликнуть Пехар и пожать ей руку, но остановился, пораженный ее грустным видом. Васильковые глаза девушки были печальны, щеки, розовые, как зреющие ягоды, залиты слезами; светлые волосы заплетены в косы. Такой он видел ее в последний раз, когда признался, что по настоянию матери станет священником и пойдет в семинарию.
— Тоничка, что с тобой?
Девушка взглянула на Матоуша и смутилась.
— Это мой хороший товарищ, его нечего бояться. Помнишь наверное, как он играл черта, когда врановцы ставили спектакль?
Тонча кивнула головой. Кто же не знал Матоуша!
— Какой-нибудь секрет?
— Отец сегодня ночью вернулся из Праги, — прошептала девушка, остальное досказали слезы.
Дверь в горницу отворилась, а на пороге появился сам старый Верунач в шапке, с палкой, лицо его было мрачно, взгляд злой; он был чем-то озабочен, куда-то, видимо, спешил, чего-то боялся.
— Иди, помогай матери, — напустился он на дочь и удивленно взглянул на гостей. Девушка ушла.
— Вы меня не узнаете?
— Молодой Пехар из Вранова… Узнал и все знаю… Кто это?
— Наш верный товарищ.
— Что вам тут нужно?
— Я принес листовки и хочу поговорить с вами и Бурианом о важном деле.
— Ради бога, только не это; и бумаги сейчас же брось в печь.
Войта крепко прижал к себе свое сокровище, не понимая, почему это нужно сжечь. Верунач подошел к нему.
— Давай сюда все, что у тебя в кармане, иначе попадешь на виселицу.
Верунач сунул руку в карман Войты, вырвал бумаги у защищавшегося заговорщика, одним прыжком очутился возле печи, где варилась похлебка к ужину, и через минуту пламя поглотило то, что должно было поднять народ на восстание.
— А теперь бегите, не мешкая. Я переоденусь и бегу тоже.
— Что случилось?..
— Измена… Найман… Буриан. Подробно рассказывать некогда… Дорога каждая секунда… Сюда может нагрянуть полиция… Бежим отсюда… В лесу по дороге я вам все расскажу.
Все трое вышли задним ходом и через сад с душистыми цветущими грушами, черешнями и яблонями быстро пошли к темневшему в стороне лесу.
Тонча боялась за отца, боялась и за Войту, она глядела им вслед, пока они не скрылись в темных густых соснах.
Девушке казалось, что дыхание Войты волнами струится в ее сердце, мозг, в кровь. Мысленно она летела за ним в темный бор, бежала в широкие поля. А в душе ее звучала грустная песнь разлуки:
Будто жернов, мир кружится,
А любовь не возвратится.
Деревенская горница. В углу у трехногого стола сидит богатый крестьянин Буриан. Лысина его блестит; на лице, обрамленном густой черной бородой, торчит большой нос. Жена сидит на лавке у печи.
— Иуда!.. Предал зятя Верунача, мужа моей бедной сестры, предал господина Арнольда, лучшего друга, который дал нам взаймы денег, когда у нас хотели продать дом за долги.
Муж кричит и стучит кулаком по столу:
— Чтоб ты провалилась… не говори мне об этом! Если еще раз заикнешься, я тебе руки-ноги переломаю!
— Ты Иуда, Иуда… Буду говорить об этом до смерти, расскажу детям, когда вырастут… И люди об этом скоро узнают.
— Никто ничего не узнает… А теперь ни звука, или я тебя задушу!..
Жена умолкла и с презрением посмотрела на мужа. Он смерил ее злым взглядом.
— Иди к скотине… мычит… Еще не кормлена.
Жена хлопнула дверью и ушла плакать в хлев. Буриан остался один. Он глядел в окно, поджидая соседа.
— Ну… идет наконец.
Пришел долговязый, как жердь, сухой, как коршун, Найман.
— Здесь нет никого?
— Нету. Жена в хлеву, батраки в поле, дети на пастбище. Ну, рассказывай скорее, что нового в Праге?
— Позавчера ночью всех арестовали: Гауча, Арнольда и других. Вчера объявили осадное положение. Сегодня об этом уже будет напечатано в газетах.
— Вот и конец дележке господской земли, — язвительно засмеялся Буриан.
— Конец всему, к чему подбивал Арнольд нас и наших горцев. Жаль только полей да имений, лесов и зверя лесного — серн, зайцев и оленей. Мы могли бы, наверное, получить и барский пивоваренный завод со всем запасом пива в подвалах.
— Вот бы наши жены порадовались.
— Ну… что прошло, то прошло. Не знаю только, не променяли ли мы большое наследство на чечевичную похлебку?
— Да что там… Лучше синицу в руки, чем журавля в небе… Синица у нас верная… Принес, что обещали в Болеславе?
Найман медлил.
— Говори: получил ты деньги за нашу работу?
— Не очень-то много.
— Ведь нам же обещали за донос порядочно.
— Ты же знаешь, барское слово ненадежно.
— Сколько?
— Ты получишь половину; половину я оставлю себе.
— Выкладывай!
Найман выложил на стол деньги.
— Вот!
— Это все?
— Все.
— Петр, не шути! Время не ждет. Посмотри на часы: десятый час, а мне надо еще досевать. Я тороплюсь.
— Больше не дали.
— Что?.. Только пятьдесят золотых? За эти деньги и порядочного вола не купишь.
— Для тебя мне больше не дали.
— Врешь! Ты говорил о половине, а теперь крутишь… Что же, ты получил больше меня?
— Я и заслужил больше.
— Черта рогатого ты заслужил!
У Буриана от злости надулись на лбу синие жилы. Он ударил кулаком по столу и крикнул:
— Хочешь обокрасть меня, обмануть?
— Не шуми, а бери, что дают, или ничего не получишь, я и это возьму обратно.
— Только тронь эти деньги, — закричал Буриан, — целым отсюда не выйдешь.
— Я тебя не боюсь. Бери, или я заберу.
— Донесу в Болеславе властям о твоем мошенничестве.
— Ха-ха-ха!.. Беги скорей и узнаешь, как господа обращаются с Иудой, когда он уже им выдал все, что они хотели знать.
— А ты дважды Иуда. Сначала продал Арнольда, а теперь хочешь продать меня. Но я не дамся. Клади деньги!
— Они лежат на столе… Вот!.. А если ты недоволен, иди вешайся, как тот, о котором Гонза Патек поет в костеле в страстную пятницу.
— Если еще раз скажешь это, живым отсюда не выпущу… Давай деньги…
— Нет у меня больше.
— Черт возьми! — разозлился Буриан и протянул руку к нагрудному карману Наймана, зная, что там лежит кошелек с деньгами. Буриан хотел силой вытащить кошелек, но Найман оттолкнул его и ударил по лицу. Оба вскочили из-за стола и сначала сцепились, стараясь побороть один другого, а когда ни одному не удалось свалить противника на пол, пустили в ход кулаки и дрались до тех пор, пока не разбили друг другу косы в кровь. Сначала они кричали и ругались, а когда вошли в раж, слышно было только их тяжелое дыхание. Буриан пошатнулся и упал; он валялся на полу весь в крови. Найман ударил лежачего ногой, собрал со стола деньги и, уходя, злорадно засмеялся над побежденным: «Иди вешайся!»
— Что это вы так скоро уходите, не посидели? — спросила хозяйка Наймана, когда тот проходил мимо хлева.
— Не сговорились мы… Идите к мужу… Он без памяти лежит в горнице.
Жена побежала. Муж уже сидел на лавке, ощупывая лицо руками.
— Что с тобой?
— Чуть не убил меня этот негодяй.
Жена побежала за водой, обмыла ему лицо.
— Ради Христа, Прокоп, ведь у тебя нос перебит, — испугалась жена, промывая рану, и заплакала.
— Побегу скорей за фельдшером в город.
— Пошли работницу, — простонал муж.
— Ты ведь знаешь, что она в поле. Я сама добегу, а ты пока прикладывай холодный компресс.
— Ну иди, да ни слова о том, что было. Скажи, что я случайно упал.
— Буду молчать, буду… Буду молчать до смерти, даже детям не скажу.
Она побежала во весь дух и забыла уже, что раненый — Иуда.
Лес укрыл беглецов.
— Что случилось? — спросили Пехар и Матоуш, когда все трое были в безопасности.
— Все провалилось, — начал рассказывать Верунач. — У этих двух собак, губернатора Месцеры и начальника армии Кевенхюллера, в руках список всех чешских заговорщиков.
— Все это так неожиданно, — сказал Войта, — как гром с ясного неба. Когда я уходил из Праги, мы ничего не подозревали; в одну ночь все провалилось… Теперь остается одно: скрыться где-нибудь или бежать.
— Я проберусь в Силезию, там у меня много знакомых еще с того времени, когда я возил в те края пряжу, овес, жито и пшеницу. А куда вы, Пехар?
— Я вернусь в Прагу, к своему столяру. Там меня искать не будут. Они подумают, что, раз мое имя в списке, я, конечно, убежал из города… А вы не боитесь немцев-пограничников, которые могут схватить вас и выдать властям?
— Контрабандисты переправят меня тайно через границу. Среди тамошних людей есть наши.
Они спешили, стараясь как можно скорее оставить за собой Лоуков, откуда им грозила опасность. Но даже в этой спешке перед глазами Войты мелькала Тонча, и он ощущал струившийся от нее запах роз. Войта достал трубку, набил ее табаком и окутал дымом Тончу вместе с розами. В дыму потонул и страх за свою жизнь.
— Вы правы, закурим, — отозвался Верунач и тоже закурил. Вместе с дымом улетали и мрачные мысли.
Был полдень, когда они вышли на гору, с которой был виден Вранов. Все трое остановились и посмотрели в лощину.
— Пойдемте к нам обедать, — позвал Пехар Верунача. — До границы еще далеко, а голод — плохой спутник.
— Хорошо.
Они начали спускаться вниз, но едва прошли двести шагов, как Матоуш, у которого глаза были зорки, как у филина, крикнул:
— Два жандарма!
— Где, где?
— Вон взбираются на гору, как будто к вам идут. Войта… не видишь?
— Ей-богу… Видно, они напали на наш след, — испугался Верунач, увидев, как в весенних лучах солнца блестят ружья и каски жандармов.
«Идут либо за мной, либо за ним», — вертелось на языке у Матоуша, но он подавил в себе страх и вслух сказал:
— Ни шагу дальше!
Все трое быстро вернулись и, спрятавшись в молодом сосняке, стали советоваться, куда бежать Войте с Веруначем.
— Отсюда до Пршиховец часа два пути, а там меня Пашернац ночью переправит через границу… Пойдемте со мной, Пехар!
— Нет, я в Германию не пойду. Там не лучше. Вернусь к своему столяру.
— У вас есть деньги?
Пехар только пожал плечами. У него не было, ни гроша.
— Я пойду в деревню и принесу, — предложил друг. — У меня дома есть кое-что, тебе хватит до Праги.
— Нет, — возразил отец Тончи, — там жандармы, у них острый нюх: они, как собаки, чуют издали… Но без денег нельзя идти… Знаете что? Вернитесь тропинками, переночуйте у нас в Лоукове, и жена вам даст, сколько нужно… После моего побега там ночью будет безопасно, а завтра вы перед восходом солнца уйдете.
Пехару показалось, что Тонча услышала эти слова и тепло улыбнулась, ее улыбка снова вызвала в нем беспокойство. Он почувствовал, как взволновалась разделяющая их даль, и волны принесли ему печальный привет.
Пехар поблагодарил.
— Как только будут деньги, я верну.
— Хорошо, — ответил отец, ища в карманах карандаш и кусок бумаги, чтобы написать жене записочку насчет денег. Но он ничего не нашел. — У вас нет? — спросил он своих спутников.
— Нет.
— Тоничка мне поверит, если я ей на словах передам вашу просьбу, — прошептал Войта и покраснел.
Отец заметил смущение Пехара, и его хмурое лицо просветлело. И на мрачном лице Матоуша промелькнула едва заметная улыбка.
— До свидания, — простились они, с минуту поговорив, и разошлись: каждый в свою сторону.
Пехар направился в Лоуков, все время оглядываясь, чтоб проверить, не идут ли следом жандармы; он спешил укрыться в лесу. Сапожник провожал его глазами, пока тот не исчез из виду. Мысли и чувства Матоуша летели вслед за Пехаром, ему хотелось бежать за ним и сказать: «Твоя опасность — это и моя опасность; станем братьями на жизнь и на смерть!»
Матоуш вдруг почувствовал себя таким одиноким, таким внутренне опустошенным, словно все в душе его было разбито, — рухнула надежда на великую борьбу и великую победу. Горечь обиды болью пронизала его, и на глаза навернулись слезы. И ко всему этому — впереди тюрьма.
Долго стоял сапожник и не мог разогнать тяжелых дум. Но прежний Матоуш победил. Он махнул рукой и пошел окружной дорогой по холмам, чтоб его не заметили жандармы. Подходя к селу, Матоуш увидел отца Пехара, работавшего в поле на коровенке. Матоуш сообщил ему, что произошло в Праге и что случилось с его сыном. Старик от испуга выронил трубку и прошептал:
— Только бы его не поймали и не повесили.
— Ему не впервые, вывернется.
Отец устыдился своего страха, поднял с земли трубку и, сделав вид, что поверил уговорам Штепанека, спросил:
— Так конец дележу господских земель?
— Что идет — не пропадет. Придет время, заберем у господ всю землю, все имения, замки, фабрики и будем там работать и хозяйничать сообща. Все долги отменим, не будет ни заимодавцев, ни должников. Каждый получит то, что ему нужно для жизни.
— А не делить?.. — удивился Пехар, сдвинув шапку с затылка на лоб.
— Нет, не делить. Снова бы повторилась старая история: тот, кто сильнее, взял бы себе все. Проклятый круг завертелся бы попрежнему, и через некоторое время господа снова бы сели нам на шею.
Матоуш волновался и долго говорил о будущем. Бедняк слушал, почесывая за ухом, а наслушавшись, перебил его:
— Ну… ну… надо доборонить.
Он схватил вожжи, крикнул на коровенку и, погоняя ее, стал размышлять о том, что услышал сейчас.
— Уничтожить долги — это хорошо, но хозяйничать сообща… нет… Лучше иметь свой клочок земли. Ну, буренка, ну!
Матоуш смотрел, как над стариком вьется табачный дым, а из-под бороны поднимается пыль.
Предчувствие не обмануло Матоуша: два жандарма пришли за ним, чтобы отвести его в тюрьму. Но сначала они обошли все село. Жандармы введены новым императором, и до сих пор здесь их не видели. В селе их боялись, и было чего бояться. Ружья и каски у них блестели, усы торчали — у одного рыжие, у другого белесые. Повсюду заглядывают, смотрят сердито, будто хотят перестрелять всех встречных, а село сжечь. В голове у них крепко засел приказ: нагнать страху на людей. Жизнь для них — это погоня; аресты, штрафы — для них потеха. У них всюду глаза, всюду уши: они записывают все, что видели и слышали, что пронюхали. Горе жандармам, если они, возвратившись в казармы, не принесут ничего, что грозило бы людям тюрьмой или хотя бы денежным штрафом. Собака не привязана или без намордника — штраф. Печная труба деревянная или недостаточно высокая — штраф. Человек закурил недалеко от овина — штраф. Не отстегнуты постромки у лошади, когда она стоит с возом, — штраф. Дом без номера — штраф. Этих собак, труб и курильщиков, лошадей с постромками, домов без номера во Вранове целые дюжины. Значит, дюжины и штрафов.
Когда жандармы выявили все беспорядки, они направились к избе Штепанека за Матоушем. День клонился к вечеру. Жандармы пробрались оврагом по кустарнику и, чтобы навести ужас, сразу ворвались в избу и стукнули об пол прикладами. Затрясся пол, зазвенели в окнах стекла.
— Где Матоуш Штепанек?
Бедная мать задрожала от страха.
— Утром ушел куда-то.
— Куда?
— Не знаю.
— Когда вернется?
— Сказал, что к вечеру.
— Мы подождем.
Жандармы сели за стол. Старуха дрожала как осиновый лист. Чтоб было страшнее, жандармы не сняли ни касок, ни ружей.
— Что это за; святой в шубе тут у вас, на стене?
— Это не святой, это — Гавличек.
— А здесь кто?
— Это — Гус.
Мать была так сбита с толку, что чуть не сказала «святой Гус».
— Снимите.
Она не поняла и со страхом переспросила.
— Снять эти два портрета! Сейчас же снять!
У матери затрясся подбородок и подкосились ноги. Она взяла стул, с трудом влезла на него и протянула руку сначала к Гавличку.
— Мама, что вы делаете? — послышался за ее спиной голос сына.
Мать молча указала на жандармов и снова подняла руки к портрету.
— Слезьте, мама, — сказал Матоуш, — и оставьте портрет.
Он подошел и помог ей слезть со стула.
— Оба портрета снять! — закричал на Матоуша белобрысый, и оба жандарма стукнули об пол прикладами. Стук был словно восклицательным знаком в конце приказа.
— Вы не имеете права приказать мне это, — воспротивился им сапожник.
Щелкнули ружейные затворы.
— Сыночек, послушайся и сними портреты.
— Не сниму.
— Мы сами поможем, — закричал белобрысый, оттолкнул старуху и протянул руку, чтобы сорвать со стены портрет.
У Матоуша кровь вскипела, глаза заблестели. Он встал перед жандармом и тоже закричал:
— Не смейте, иначе я буду жаловаться, что вы посягаете на мою собственность. Вы сами проповедуете, что собственность священна и неприкосновенна.
Жандармы наставили штыки, чтобы Матоуш отступил.
— Я защищаю свое и не двинусь с места. Если имеете право, колите! — Он подергивал плечами, готовясь вступить с ними в драку.
— Ради христа, опомнись, Матоуш! — простонала мать, схватив его за руки.
Жандармы набросились и на нее:
— Назад, бабка!.. А ты, негодяй, пойдешь с нами в тюрьму.
— Вы это могли бы сказать сразу. А портреты не смейте трогать.
Жандармы, связав Матоушу руки, погнали его перед собой по дороге вдоль всего села.
«Жандармы ведут Матоуша», — мигом разнеслось по селу, люди высовывали головы из окон, дверей, конюшен.
У матери по изборожденному морщинами лицу текли слезы. Ведь морщины, как где-то написано, — это дорожки, прорытые богом для слез. Старушка вышла да дома и печально глядела вслед Матоушу, пока тот не скрылся из виду. И солнышко зашло в ту же сторону. Мать глядела вдаль, туда, где скрылись сын и солнце; после них остались только слезы да вздохи.
Старый Бельда давно уже отзвонил к вечерне; вокруг сельских хлевов уже кружились летучие мыши, когда Войта Бедрник вернулся вечером с фабрики. Он поел похлебки, а потом, сидя за столом, опустил голову на руки.
— Что с тобой, — спросила мать, — что ты молчишь?
— Меня выгнали с фабрики… Я поспорил с мастером, он меня из-за какого-то пустяка крепко обругал и хотел ударить.
— Что же ты наделал? Ведь нам нечего будет есть! Ты же знаешь, что Винца взял свой кларнет и ушел с музыкантами в Россию, а Бендичек у хозяина и на себя не зарабатывает.
— Найду где-нибудь другую работу, а до тех пор Матоуш даст нам в долг, как всегда, когда нам приходится туго.
— Матоуша увели жандармы.
Мать рассказала, что случилось вечером. Известие было для Бедрника новым ударом. Ведь этот человек был ему единственным верным другом. Все смеются над его уродливой фигурой… А девушки? Нечего уж и говорить… Только Матоуш не смеется и обращается с ним как с товарищем; иногда они даже играют вместе на скрипке. Матоуш не забыл еще того, чему научился в юности. И таким теплом веет от него. С другими людьми Войта Бедрник чувствует себя стесненно, от других веет холодом. Знобит Войту и теперь. Он не выдерживает и выходит со скрипкой в сад. Скрипка плачет, и вместе с ее звуками Войта невольно уносится от печальной действительности к иному бытию, в далекие края. Он ищет, сам того не зная, таинственный, чудесный ритм, движущий жизнью всего мира, жизнью человека и природы. Он тоскует и не знает, что тоскует от желания слиться в гармоническом единстве с этим ритмом. Может ли Войта Бедрник понять, что делается в глубине его души? Он только чувствует боль, а скрипка жалуется и плачет.
Звуки скрипки разносились в вечерней мгле. Люди еще не спали. Сидя на порогах, они слушали и равнодушно говорили:
— Этот верзила опять ночью играет на скрипке, мышей из нор вызывает.
Но кто-то его понял. У сердца своя душа, — это не разум; у тайной любви свое зрение — не глаза; свой слух, который слышит лучше ушей. В саду под звездами сидела Розарка, одна, без мужа, и думала о Матоуше. Ей, так же как и Войте, казалось, что от Матоуша к ней струится тепло; оно струилось и сейчас, издали. А от Иржика веяло холодом. Звуки скрипки доносятся до нее. Слезы капают на колени.
Был май — время любовных томлений и вздохов. Цвела душистая сирень; из соседних садов доносился аромат цветущих черешен и яблонь.