Первая из нынешних трех выставок, выставка молодежи, представляет, мне кажется, особенный интерес потому, что состоит из произведений молодых художников (старые тут — лишь редкое исключение, не задающее никакого особенного тона), работавших как до введения у нас сословия профессоров-руководителей, так и после введения в Академии этого сословия.

Особенно важно взглянуть на этих молодых художников и их работы потому, что они представляют у нас, в настоящую минуту, явление новое, пробу новой системы художественного воспитания. Все молодые художники, вообще, учатся теперь сначала в общих классах Академии художеств, а потом те, которые наиболее отличились, наиболее проявили дарования или хотя только художественных способностей, поднимаются на новую, приготовленную для них высшую ступень, в классы профессоров-руководителей. Значит, на них должно смотреть в некотором роде как на избранников, как на людей уже отличенных, как на сливки и цвет нашего новейшего художественного развития.

Совершенно правильно и справедливо, что нам непременно надо было делать какие-нибудь пробы, надо было хлопотать, стараться и выдумывать, потому что старое было уже больно нехорошо, и на него жаловались со всех сторон — и уже порядочно давно. «Все молодое, живое, искренно любящее искусство сторонилось от Академии», — говорит Н. А. Ярошенко (в своем «Мнении по поводу пересмотра устава Академии художеств»). Они считали зазорным, путем подачи прошений и искательства, отыскивать какие-то права на звание «художника, которое неотъемлемо для всякого, кто имеет талант и работает. Люди же практические и часто малодаровитые получали от Академии всего, чего желали: чины, ордена, звания, заказы, задатки и прочие средства, все истрачивалось на эти малодостойные элементы».

Что-нибудь надо же было, наконец, предпринять, выдумать. Слишком некрасиво было так оставаться. Академия есть налицо, а не годится. Как же быть-то? Прямо копировать с иностранного (наше всегда самое любезное прибежище) пожалуй что и не приходилось.

Во-первых, иностранных искусств — не одно, а много. Которого же именно слушаться? Которое самое удачное, которое достигает посредством своей воспитательной системы и всяческих своих манипуляций самого прочного успеха? Французского, что ли, наиболее модного, наиболее пользующегося репутацией? Но ведь и против французских систем, и против достигнутых там результатов раздавались сильные голоса, составлялись мнения и покачивались недоверчиво головы. Против разных других стран Европы — тоже.

Так, например, Антокольский, довольно-таки поживший на Западе, довольно на все там насмотревшийся, высказал по этому поводу очень важные вещи. В 1891 году, в своем «Мнении», — тоже очень замечательном и тоже поданном в Академию по поводу пересмотра устава, — он писал: «Неудовольствие и сетование на теперешнее направление искусства раздаются везде, даже во Франции, которая так высоко стоит в новейшем искусстве и так гордо идет вперед. В последнее время число художников быстро увеличилось и еще быстрее число художественных произведений. Зато художественный уровень значительно понизился. Идя по парижским годичным выставкам, удивляешься массе картин, статуй, легкости технических приемов и, вместе с тем, — скудости мысли и чувства, которые и составляют ядро в искусстве». Эти слова — почти тождественны с тем, что ровно за десять лет до Антокольского говорил в 1881 году Тургенев о французском, театре: «Совершенно ошибочно думать, что парижские театры стоят на значительной художественной высоте. Для художника они скучны; они для него чересчур механичны. Пересмотрев множество театров, вам покажется, что вы весь вечер просидели в одном и том же театре: до того похожи друг на друга все эти любовники, любовницы, резонеры и т. д…»

Крамской писал в 1884 году в одном письме из Ниццы: «Я обозрел выставку (так называемую всемирную) — и должен заключить, что искусство Европы идет к вымиранию… Подумайте только, что она — в числе более 600 вещей, не говорю выдающихся, а просто скромных вещей, без претензий. Все вывернуто наизнанку, нет ничего не исковерканного. А скульптура! Боже мой, что это такое? Ей-богу — это ужасно! Все вычурно, все барокко… Даже пресловутая французская живопись какая-то сплошь посыпанная мукою… История светская — банально посредственна, жанр, большей частью, анекдотично-клубничный, портрета ни одного нет — простого, все ломаются, а пейзаж — совершенно невозможный. Нет ни одного холста выше шаблонной посредственности…»

В другом письме, из Парижа, он мне говорит про салон 1884 года: «Я не видал текущего французского искусства около 4–5 лет, и на мой взгляд оно с тех пор понизилось даже в такое короткое время. На 3 1/2 тысячи нумеров вещей таких, перед которыми останавливаешься, не скажу с удивлением, а только с удовольствием, всего каких-нибудь 60–70, включая сюда и пейзажи. Немного, очень немного; и главное, что особенно тяжело действует — это полное отсутствие простоты… Главное — концепция, воодушевление и мысль отсутствуют. Но что меня поразило более всего — так это понижение даже живописи. Боюсь, что скоро французы потеряют и вкус к простоте, то есть, что, явись у них совершенно простая и здоровая вещь, они на нее не обратят внимания…»

Антокольский, продолжая свою речь, говорит: «Серьезные художники серьезно задумались над столь важным явлением, и одна из мер, которая была принята, это реорганизация Академии художеств. Достигнуто ли этим положительных результатов, покажет будущее, я же лично сомневаюсь, потому что причина не в Академии, а вне ее…»

Итак, «понижение» есть. Оно очень значительно. Но оно не что-нибудь новое, нет — давнишнее, оно все идет да идет вперед; не взирая на лучшие системы и регламенты, оно не останавливается, и как невидимый червяк точит в корнях художественное дело, не взирая на румяные плоды и зеленые красивые ветки. Не оставаться же к этому слепым, не оставаться же равнодушным!

Я всегда думал, да и теперь думаю точно так же, что одной только «реорганизацией» еще немногого добьешься. Здоровье искусства — все равно, что здоровье человека. Еще того мало, что какой-то доктор велит: «Вот это ешь, а того не ешь! вот так ходи, вот так не ходи». Всяческая гигиена — дело доброе и полезное, но только не в ней одной все состоит. Много-много другого еще надо, чтобы быть совсем здоровым и делать что-то здоровое. Но что нужно — это большой, и важный, и сложный вопрос, и ему не здесь место рассматриваться, на лету и в двух словах. В настоящую минуту мое дело только в том состоит, чтобы отметить, как у нас было решено бороться с художественной филлоксерой и с нашествием сусликов, что было предпринято и что потом в результате вышло.

Решено было отведать всеобщей подачи голосов, — разумеется, только русских художников и некоторых прикосновенных к художеству лиц. Можно представить себе, что это за смесь наречий, поколений тут тогда произошла! Кто тянул вперед, а кто назад. Жаль, что до сих пор никому не пришло в голову перебрать и взвесить все эти разношерстные мнения. Что ж! такую работу ничуть не поздно предпринять и теперь. Интереса немало будет. Одни не хотели уже более видеть званий, чинов, отличий, дипломов, медалей, вообще разных поощрений для художников, говорили, что эта статья пренегодная и превредная для художников (это самое печатно провозгласил почти 25 лет тому назад Верещагин); другие ревностно убеждали, что не надо уничтожать званий, например, «профессорского», потому что вспомните, дескать, хоть только то, сколько превосходных вот таких-то и таких-то картин и скульптур создано у нас именно профессорами, и что хотя «чин» и «орден» не возвышают истинно даровитого художника, но отнюдь не надо выказывать себя нарушителями общего государственного строя, а желательно видеть его примененным разумно к сословию художников; одни не хотели более экзаменов, другие замечали, что за границей экзамены из разных предметов, правда, не обязательны, но для нашей молодежи следует их сохранить попрежнему; одни не хотели более конкурсов и заказных программ, другие находили невозможным без них обходиться; одни не хотели оставлять в Академии ни высшего, ни среднего преподавания наук, другие требовали и того и другого, говоря, что художественное дарование нужно оберегать и развивать с самых молодых лет, а отсрочивать систематическое занятие искусством до конца общеобразовательного учебного возраста — вредно; одни находили, что пенсионерство и обязательное пребывание за границей давало до сих пор результаты отрицательные, другие требовали и того, и другого, и т. д. и т. д. Разнообразию мнений не было пределов. Кое-что было принято из того, что предлагали лучшие из русских художников (т. е. именно наиболее образованные и мыслящие из передвижников, Мясоедов и Ярошенко), но также много было и отвергнуто, и сохранено много прежнего, и Академия начала действовать на основании новых своих правил. Между тем одно из самых: главных было — изучение искусства в особых мастерских, под руководством профессоров-руководителей. На это нововведение возлагались самые большие надежды, тем более, что в такие «руководители» пошли все члены бывшего Товарищества передвижных выставок. Это Товарищество было нечто совершенно особое и самостоятельное по инициативе, по энергии почина, по независимости, по народным стремлениям, по оригинальности. По всему этому оно прославилось у нас и за границей, и в продолжение целых двадцати лет подавало необыкновенный пример всем нашим художникам. Понятно, что Академии было лестно завладеть таким драгоценным материалом и влить новое вино в свои старые мехи. Но точно ли польза должна была произойти для самого дела, и верно ли, что новое вино имело возможность сохраниться нетронутым, свежим и ненарушимым во всех своих драгоценных коренных качествах? Вот вопрос, которого, кажется, никто тогда не трогал и не касался. Помогать, помогать другим — чудесное дело, но худо, если при этом собственными боками поплатишься. И худо, и жаль, и больно. Французская пословица говорит: «La charité bien entendue commence par soi-même». Не надо слишком-то легко отдавать себя на съедение другим, особливо когда «soi-même» представляет нечто истинно важное, нужное, разумное. Надо тоже и самого себя во что-нибудь ставить.

Начало 90-х годов ознаменовалось у нас, относительно художества, необыкновенным явлением. Вдруг вся главная масса наших художников и именно большинство передвижников почувствовали призвание сделаться педагогами и для этого итти в Академию. Кого звали и кого не звали, кому предлагали то н другое и кому ровно ничего не предлагали — все почувствовали педагогическое призвание, все вдруг и ринулись, как будто неприятель неожиданно подступил и надо всех и все спасать. «Идем, все идем в педагоги», раздавался общий клик. Все вдруг тронулись с места, словно весной лед по реке пошел. В педагоги итти — сделалось точно модой художников. Влечение проявилось неодолимое.

Иные из публики слегка пожимали плечами, слегка покачивали головами, высказывали сомнения на словах и в печати — куда! Ничего и слушать не хотели.

А искусство давно уже было спасено. Оно давно уже было в прочной и надежной гавани. Ему бы только продолжать свое хорошее дело попрежнему. В 1884 году, жалуясь на «падение» искусства в Европе, на отсутствие в нем содержания и искреннего чувства, несмотря на блестящую внешность и мастерство, Крамской писал мне про русскую живопись: «Ведь, говоря по правде, мы еще только лепечем! Вот старые мастера — Веласкес, Рембрандт — говорили… Но если общий ход в Европе таков, что искусство все только ломается, то как возрадовалось бы мое сердце за Россию, где нет и признаков ничего подобного. Мы не достигли еще положительных результатов, но мы, по крайней мере, молоды и здоровы, а это по теперешнему времени важно…» Это всего более касалось у него до передвижников. И вдруг целая толпа из числа их пошла и предала и продала свою молодость и здоровье, словно Исав, всего только за чечевичную похлебку, а то, пожалуй, и даром, — так себе.

Прошло с эпохи водворения руководителей и их мастерских в Академии достаточно времени. Настолько достаточно, что еще в конце 1895 года один из наших художников печатно заявил, что, будучи на выставке ученических работ в Академии художеств, он нашел «эти первые результаты новых академических порядков очень благоприятными. Новая система преподавания должна быть жива и интересна, если вызвала столько талантливых вещей!» Но если достаточно было времени, чтоб судить о результатах положительных, то, значит, его достаточно для того, чтобы судить также о результатах отрицательных, где они есть. А мне кажется, а вместе со мною и многим другим, что нынешняя выставка не приводит к одной только вере в особенные успехи и результаты вследствие нового преподавания.

Конечно, дарования художественные, к счастью нашему, у нас всегда бывали, есть и будут. Иначе и быть не может, коль скоро земля наша так «велика и обильна». Еще бы тут и талантов вовсе не было! Это было бы так ужасно, так убийственно, что хоть из России вон бежать. Нет, этому никогда не бывать. Напротив, их надо ожидать все только больше и больше, все только более широких и глубоких, все могучих, прелестных и блистательных. Во всех углах и уголках наших вечно растут, с самых молодых своих дней, даровитые мальчики, которые что-то необыкновенно чувствуют внутри себя потребность художественную изображать и творить. Наглотавшись, для начала, великой нужды и горя, в конце концов, все-таки мужественно наступят всем препятствиям на горло и раздавят их своей юношеской пяткой, а потом рванутся в Москву или Петербург и идут там в художественные классы. За них-то нечего бояться, они-то вывезут, и многие из них, может быть, потом просияют; надо только, чтобы как можно менее внешних, посторонних обстоятельств им мешало и лежало бревнами поперек дороги. Но если им нужны руководители, то нужно, чтобы эти руководители были не столько светилами, сколько способными и умелыми педагогами. А вероятно ли, чтобы каждое светило было непременно и тем, и другим? В няньки, в гувернеры, в гувернантки, в учителя всего чаще идут не те люди, у которых есть к тому способность, желание, знание, уменье, характер, а просто всякий, кому ни случится. Что в том толку для классов, что такой-то написал такие-то изумительные картины или вылепил такие-то превосходнейшие статуи? Все-таки он может быть очень плохим преподавателем художества.

На нынешней выставке в Академии есть налицо почти четыреста художественных произведений. Само собою разумеется, тут есть, как во всем и всегда, вещи хорошие и вещи посредственные, но при этом бросается в глаза то, что не заметно никаких экстраординарных успехов, достигнутых под влиянием светил. Светила должны особенно ярко светить, а чтобы им нравиться в таком-то смысле, было уже довольно времени. На то в прошлом году все у нас жаловались на посредственность выставки, — приходится на то же самое жаловаться и нынче. Кто учился у «руководителей» или кто у них не учился, — между тем и другим не чувствительна никакая особенная разница. Поищите такую разницу — и ничего не найдете. Конечно, никакой руководитель не может родить талантливых людей специально для своего класса, однако его «руководительство» в чем-нибудь да должно выразиться, а то и «руководить-то» не стоит начинать. В сюжете ли, в выборе ли задачи, в содержании ли творения (если это не портрет и не пейзаж), в способе ли представить и трактовать тему, в расположении ли, наконец — в рисунке ли, или колорите, в чем угодно в отдельности или во всем вместе, но присутствие «руководителя», невдалеке от ученика, уже взрослого юноши, так надо сказать, студента, способного рассудить, оценять и обдумывать, а не начинающего в низших классах мальчика-гимназиста, — общение этого юноши со своим «руководителем» — все это должно, мне кажется, так или иначе проявиться в новых картинах, появившихся на свет при новых условиях. Но этого-то и нет на выставке. Если бы ничего не знать и не слыхать про «руководителей», то, придя на выставку, и не вообразишь, что были тут у этих юношей какие-нибудь особенные «руководители», из крупных. Точно будто выставка произошла на основании только прежних, всегдашних порядков.

Сюжетов, сцен, типов, характеров — и в помине нет, а если и есть что-то в этом роде, то все это так жидко и ординарно, как во времена прежних выставок, без всяких особенных «руководителей». Ничего в памяти не остается.

Куда пошли все «беседы», все «речи» и «прения», которыми руководители иногда пробовали «возвышать» интеллектуальность своих учеников. Намерение было, пожалуй, доброе, но ведь этого еще мало. «Хотя услуга нам при нужде дорога, но за нее не всяк умеет взяться». Надо еще уметь. Пожалуй, говори сколько хочешь, хоть целыми днями, но если не твердо разумеешь, что надо, о чем говорить, каких ответов требовать или ждать — особенно от людей мало приготовленных, часто вовсе несмелых и небойких, или же вовсе не способных говорить экспромтом, да еще в большом собрании — чего же тут можно ожидать, кроме пустяков и смешного толчения воды!

Ах, эти каляканья! Ведь они, пожалуй, и вовсе могут быть вредны, если «руководитель» вздумает вдруг, на придачу, проповедывать «искусство для искусства».

Вот из всего вместе и выходят такие жалкие выставки в Академии, как нынешняя. Ни физиономии, ни характера у ней нет.

Сравнительно говоря, значительно лучше других, и даже очень отделяются от них два пейзажа Борисова, с далекого нашего Севера (особливо «Весенняя полярная ночь»), портреты А. В. Маковского: Лебедева и Васильева — и несколько его маленьких очень милых пейзажей-этюдов. {На прошлогодней академической выставке находилась довольно замечательная композиция г. Кандаурова «Древнеславянское курганное погребение», доставившая автору право на поездку за границу. Но тут нельзя видеть влияния профессора-руководителя, так как г. Кандауров в Академии уже довольно давно и притом проф. Куинджи, в классе которого он был последнее время, есть профессор пейзажной, а не исторической живописи. — В. С.}

Для таких мизерных результатов стоило такие огороды городить, стоило прежних «смиренных» выгонять! Они, говорят, были вредны. Да, ну уж и новые мало авантажу принесли. Мне скажут, пожалуй: «А вы не торопитесь. Надо подождать. Еще время не пришло». Что же, пожалуй, давайте сидеть у моря и ждать погоды. Авось, чего-нибудь и дождетесь. Только бы, дай бог, не так-то уж долго ждать!

Лучшие, замечательнейшие вещи на нынешней академической выставке были сотворены не юношами под осенением «руководителей», а без этих последних, людьми уже совсем взрослыми, учившимися еще по прежним азам. Поэтому о них речь будет в следующей статье, где я буду говорить о передвижниках и вообще о взрослых художниках.