Большая семья

— Что? Еще письмо от моей парижаночки?

Жоржетта стояла в коридоре с почтальоном — отдав ей письмо, он не спешил уйти. Их немедленно окружили женщины. Все они теперь встречали почтальона, как хорошего знакомого. Первые дни он просто опускал всю почту в общий ящик, висевший на входной двери. Потом завел привычку подниматься наверх и разносить письма по комнатам, вручая их адресатам в собственные руки. Конечно, корреспонденция у них не так уж велика, но все же то один, то другой что-нибудь да получит, и почтальон приходил в здание почти ежедневно. Когда жили в поселке, его видели только от случая к случаю, где уж тут познакомиться и подружиться. А теперь почтальон как-то связывает свою жизнь с жизнью людей, которым он доставляет письма, и сам как будто становится участником горестей и радостей, принесенных им. Если вести в письме хорошие, он весело потирает руки и не откажется от предложенного стакана вина, а если пришли печальные известия, он умеет сказать утешительное или ободряющее слово. Почтальон стал своим человеком в каждой семье, а люди живут здесь в такой близости, какой у них прежде не было, — как будто составляют одну большую семью, в которой больше пятидесяти детей. Здание школы оказалось для почтальона уютной гаванью в его ежедневных путешествиях.

— Я так и думал. Сразу увидел, что почерк детский. При сортировке почты, сегодня утром, я так и сказал товарищам.

— Вы только посмотрите. Бумага-то какая красивая! А уж до чего пахнет хорошо, — с гордостью восклицает Жоржетта. — На-ка, понюхай, — и она поднесла голубой конверт к самому носу Полетты.

— И мне дай понюхать, — попросила Мартина, вытягивая шею.

— Погодите, надо же прочесть, — сказала Жоржетта, но все-таки помахала конвертом перед носом Мартины, потом Фернанды, потом Франсины, а другой рукой уже разворачивала листочек. Но прочесть письмо не спешила — ей хотелось продлить удовольствие…

— Ты что сюда явился? — вдруг крикнула Фернанда и пошла по коридору к лестнице. Сперва никто не понял, что это с нею. Но потом все увидели большого черного, довольно тощего кота, который бежал к хозяйке, растерянно мяукая.

— Иди сюда и замолчи! — Фернанда погладила кота и вернулась к Жоржетте, а та уже начала читать письмо вслух. Кот, то мурлыча, то тихо мяукая, как будто жалуясь, стал тереться у ног…

— «Дорогая мама…» Посмотрите, сначала написала «дорогая мама», а потом, видно, решила, что отец приревнует, и исправила «ая» на «ие» да прибавила «и папа». Ах ты, моя девчушка!..

Жоржетта торопливо пробегала глазами письмо, тихо бормоча те фразы, которые, как ей казалось, не могли волновать остальных и отыскивала «самое интересное»…

— «Меня одели во все новое. И все меня очень балуют. Если бы вы видели меня…» Как странно! Она это зачеркнула. Да еще другими чернилами. Почему? А может быть, она тут сделала ошибку и мадам Клер велела ей зачеркнуть… «Всё мне купили хорошее, новенькое: синее платье с белым воротничком, коричневое пальто с капюшоном и еще шерстяную вязанку в черную и желтую полоску, и даже туфли на каучуке. Мамочка, я еще никогда не была так красиво одета».

— Ну, это уж неправда! — заметила мать, глядя на соседок затуманившимися глазами. — Раньше, когда мы могли, я всегда старалась…

— Все дети такие. Им лишь бы новенькое! — сказал почтальон.

— Не огорчайся, Жоржетта, она совсем не то хотела сказать, — добавила Фернанда.

— «А на елку мне подарили велосипед, очень красивый, красный и совсем новый; даже есть сетка на заднем колесе, чтобы платье не цеплялось…»

— Девочка попала к хорошим людям. Тебе повезло, — сказала Полетта.

— «…К нам приходила в гости одна женщина, она тоже учительница, как мадам Клер, только помоложе. Она уже была немножко знакома с мадам Клер, а потом прочитала в газете, что меня взяли сюда. Потому что про меня напечатали в газете, и еще там был мой портрет. Она со мной говорила про наш город. Она сказала, что хорошо знает Жильбера Ледрю и Фернана Клерка. Раньше она жила в нашем городе…»

— Кто же это такая? — спросила Жоржетта.

— Может быть, Марсель? — неуверенно сказала Полетта, — ведь для Жинетты что учительница, что профессор, наверно, все одно.

— Нет, моя дочка знает Марсель. Она бы написала, что это Марсель. Кто же это такая? — повторила Жоржетта и снова стала читать письмо:

— «Она меня расспрашивала обо всех. Я рассказала, что знала. Я слышала, как она сказала мадам Клер, что раньше ей не нравилось у нас жить, а теперь она иногда жалеет, что уехала».

— Не могу себе представить, кто это, — сказала Фернанда.

— И я тоже, а уж я-то всех знаю, — добавил почтальон, а в это время Жоржетта читала шепотом дальше.

— Ах, вот почему было зачеркнуто другими чернилами! — воскликнула она, перевернув страничку.

Этими же чернилами девочка сделала — по-видимому, на следующий день — приписку к письму, которое она уже подписала.

— Выходит, ты получила сразу два письма, — сказала Мартина.

Но пост-скриптум был написан уже совсем в другом тоне:

— «Я вам хочу сказать об одной вещи… Мне очень обидно. Сегодня мадам Клер велела мне пойти с ней в парикмахерскую. Она сказала — надо подстричься, так аккуратнее. Я сказала, что не хочу. А она меня не послушала. Потом я плакала, а теперь мне хочется домой…»

— Вот глупышка! Она ведь никогда не была в парикмахерской. Даже лучше, если ей немножко подровняли волосы. А может быть…

Жоржетта перечла еще раз зачеркнутые слова: «Если бы вы видели меня»; зачеркнуто было какими-то неприятными бурыми, жидкими чернилами, сквозь которые просвечивала голубая бумага.

— А может быть, ее совсем остригли? — добавила она, обводя женщин вопросительным взглядом.

— Что ты! — ответила Фернанда. — Ты же знаешь, дети иной раз из-за какого-нибудь пустяка огорчаются… Да замолчи ты! — прикрикнула она на кота — он снова начал мяукать во все горло и вертелся вокруг людей, как сумасшедший.

— Что с ним? — спросил почтальон.

— Никак не может привыкнуть. Все время убегает к бараку. Скребется в дверь, толкает ее головой, просовывает снизу лапку — хочет отворить. Не прижился на новом месте — и все тут! Даже есть перестал, посмотри, на кого похож!

— А крыс-то в подвале хватает! — сказала Полетта. — Даже страшно туда ходить!

— Ну, иди, иди! — звала Фернанда кота, открыв дверь к себе в комнату. Но кот выгибал спину, упорно прижимался к стенке коридора, как будто эта открытая дверь его пугала.

— Не люблю я черных котов, — сказала Мартина.

— Да он очень ласковый, — ответила Фернанда. — А только скучает здесь. Жаль беднягу.

— Разве обратно ее взять… — нерешительно сказала Жоржетта, думая только о своей девочке. Полетта сочувственно смотрела ей в лицо. — Я бы с радостью взяла. Но кто знает, как все здесь обернется, когда придет пароход с оружием! Люсьен-то как рад был бы дочке! Вот только бы все обернулось хорошо. Если бы знать… Нет, пока нельзя! Боязно брать. Говорят, скоро придет пароход — со дня на день жди…

— Да, и в сегодняшней газете так написано, — подтвердила Полетта.

Все это происходило в четверг утром. О письме девочки говорили все жители школы — как это ни странно, но здесь солидные кирпичные стены меньше разделяли людей, чем разделяли их в бараках тонкие дощатые перегородки. Как будто здесь и стен нет… Никто не мог понять, кто эта учительница, о которой написала Жинетта.

— Просто удивительно! — сказал вчера Альфонс. — Уж на что, кажется, Париж большой город, да еще так далеко от нас, а девчушка сразу встретила там знакомых.

— Парижа больше нет! — посмеялся в ответ Папильон. — Парижане — это все провинциалы, которые туда понаехали. Так что ничего удивительного.

Ни для кого не тайна также, что Люсьен еще ближе, чем Жоржетта, принял к сердцу грустный тон приписки в письме дочери и в тот же день ответил ей. Здесь все известно, никто ничего от других не скрывает. Фернанада и Мартина беспокоятся, что у Франсины как будто задерживаются роды, и ей вчера пришлось лечь в постель — так у нее болела поясница; у Дюпюи, у Анри и Гиттона из головы не выходит, что у Жака с рукой то лучше, то снова хуже. Последние дни, казалось, дело идет на поправку, а в среду вдруг воспалилась вся рука и подмышкой появился желвак… Анри и Полетта довольны, что Жослина, жена Жожо, встала после долгой и какой-то мудреной болезни. Конечно, не скоро она сможет работать — она еще совсем прозрачная, но хорошо, что хоть на ноги поднялась; Жожо так рад, у него, бедняги, и без того хватает неприятностей… Так и во всем. Никому не безразлично поведение монашки, которая не стала настаивать, чтобы Леона отпевали в церкви, хотя запуганная старуха Мели не посчиталась бы с убеждениями покойного мужа, лишь бы угодить кюре… Монашка хорошо поступила; из-за гражданских похорон Леона загорелся сыр-бор, а она все-таки устроила Мели в богадельню. Всех касаются и ссоры, которые бывают между Жераром и Мари; ссоры не серьезные, а просто разные характеры у людей, и каждый винит другого, если что не ладится… Всех интересует и портрет, который пишет молоденький солдат с дочери Бувара. Говорят, удивительно похоже, только на портрете она постарше, совсем взрослая девушка… Когда нет ни художника, ни Алины, мать тихонько приглашает всех посмотреть портрет. Она очень польщена… Все знают, что у Жанны Гиттон полна комната гирлянд и разноцветных бумажных цветов. Делать цветы она мастерица. А готовит она их к коммунистическому федеративному празднику; взялась за эту работу летом, за неделю до праздника, и не успела много наготовить, но дала себе слово к следующему году приналечь, посвятив «своему рукоделью» все свободные минуты, когда женщины обычно что-нибудь вяжут… Бумагу для цветов — красные, зеленые и желтые обрезки от плакатов — ей дает один коммунист, рабочий типографии. Яркие розы и пионы появляются теперь и у соседей, так как время от времени Жанна их дарит всем, кто ни попросит… Ведь цветы делаются для праздника партии, и Жанне хочется, чтобы они украшали и жилища людей, стояли в вазочках на ночных столиках, на каминах, приколоты были к обоям — словом, пестрели повсюду, радуя глаз. Цветочница не зря переводит бумагу…

Все здесь живут сплоченно, и время от времени устраиваются маленькие общие собрания, посвященные вопросам распорядка в здании. Взять хотя бы случай с Юсуфом. На второй же день после переезда докеров в школу пришел Юсуф — спросить, не найдется ли места для его друзей — алжирцев и марокканцев. Просьба совершенно естественная. Все знают, в каком ужасном положении они находятся — им и жить-то негде. Приезжают они во Францию, поверив посулам, гонимые с родины чудовищной нищетой, такой страшной нищетой, что никакими словами ее не опишешь. Приезжают главным образом молодые. Едут, почти ни на что не надеясь — ведь в письмах из Франции уже дали им понять, что и здесь далеко не рай. Но у них нет выбора: либо умереть с голоду, либо уехать. Так утопающий в море тянется к всплывшему обломку разбитого судна. И вот они приезжают, а здесь их ничего не ждет, ничего… Чаще всего им не дают работы или же предлагают самую черную, грязную работу, от которой все отказываются. И вот…

И вот повсюду, особенно в портовых городах Франции, можно увидеть, как эти большие дети, худые, изжелта бледные — среди местных жителей таких не бывает — по утрам и в сумерках роются в мусорных ящиках. А так как люди они большой души — душа у них еще больше, чем их нищета, — то несчастные объединяются между собой, помогают друг другу с беззаветной братской любовью, и это невольно трогает, вызывает уважение. Те, у кого есть жилье, берут к себе бездомных братьев… Ничего, можно спать и на соломе, на голом полу. Легче по целым дням ничего не есть, лишь бы послать хоть немного денег своим близким, оставшимся на родине. Нередко к ним врывается хозяин: «Это еще что такое! Я сдавал помещение только для одного или для двоих!» — и требует доплаты. Погодите, настанет день, когда котел, не выдержав напряжения, взорвется. А пока…

Две комнаты африканцам, конечно, могли выделить, ко не все благожелательно отнеслись к просьбе Юсуфа.

— Знать бы, что все такие будут, как Юсуф, — сказал Альфонс, — тогда бы и разговаривать нечего…

Мартина его поддержала.

— Да не в этом дело, — прервал Папильон. — Набьется в двух комнатах с полсотни жильцов — вот тебе и предлог для полиции. Выселят нас. Заявят, что мы нарушаем порядок. Да еще и то примите во внимание: болтают об африканцах всякую чепуху, а это может повлиять на некоторых — выйдут из комитета и не станут нас поддерживать. Взять хотя бы Турнэ. Сам-то я не верю этим россказням. Ребята хорошие, я их знаю, в порту вместе работали. Душевные ребята, могу поручиться! Но надо считаться…

— Да и что там ни говори, — добавил Жежен, — а когда люди родом из другой страны, то могут выйти недоразумения. Даже если у тебя и у них одинаковые взгляды и вы в хороших отношениях, может получиться размолвка. Вот как у меня с Педро…

Жежен имел в виду случай, который и ссорой-то нельзя было назвать. Несколько дней назад на утренней отметке в порту испанец Педро при всех бросил ему упрек. Педро — политический эмигрант, работал в Марселе; в сорок седьмом году, после крупных забастовок, его уволили, и он приехал сюда. Он сам же рассказывал, как в Марселе испанцев в шутку называли «горшок немазаный», и нисколько не сердился на людей, называвших его так, — напротив, с большой гордостью говорил о борьбе, которую они ведут. Никому и в голову не могло прийти, что в этом прозвище есть что-то обидное: дружеская, беззлобная кличка — вот и все. Столько лет Педро мирился с этим прозвищем, а тут вдруг выразил протест. Правда, спокойно, без раздражения, не повышая голоса, скорее даже тихо, он сказал отрывисто, как всегда говорил по-французски:

— Что, Жежен? «Горшок»? Все время «горшок»? Почему? Я — Педро.

Окружающие были потрясены.

В конце концов просьбу Юсуфа удовлетворили, но поставили условие, чтобы в каждой комнате было не больше четырех-пяти жильцов. Юсуф, несколько обиженный колебаниями Альфонса и Жежена, поручился за это. Впрочем, уже после нескольких дней совместной жизни даже Альфонс признал, что правильно поступили, выделив две комнаты африканцам. Он был покорен.

— Это только доказывает, что приходится иногда сдаться и признать себя побежденным, — говорил он.

* * *

А вот еще одна из приятных сторон совместной жизни: если бы все по-прежнему жили в поселке — не видать бы елки ребятишкам, а тут ее устроили общими усилиями. Правда, на празднике не было отцов, и от этого стало как-то грустно. Хотели начать в два часа дня, но до трех ждали мужчин, удивляясь, гадая, почему они не возвращаются. Всё приготовили еще с вечера в одной из нижних комнат, — в актовом зале, таком большом, что жить в нем неуютно. Посредине стояла елка, настоящая елка, с яркими лампочками, вся перевитая пестрыми бумажными цепями и увешанная цветочными гирляндами Жанны Гиттон; а от верхушки елки гирлянды тянулись ко всем углам зала. Поглядишь на эти цветы, и не поймешь, что тут празднуется — рождество, Четырнадцатое июля или Первое мая?.. Но выглядело все очень нарядно, а ведь это — главное! Елка, зажженная среди бела дня, казалось, тоже нетерпеливо ждала, как и дети, теснившиеся вокруг нее, когда же начнется веселье. Ребятишки считали, что не к чему дожидаться; все равно папа еще успеет наиграться вместе с ними игрушками, которые сейчас раздадут. Ведь верно? Гармонист и кларнетист, если и скрашивали ожидание, то очень скупо: заиграют песенку и тут же оборвут, а барабанщик вступал лишь изредка, по-видимому, не желая беспокоить себя, раз праздник еще не начался. В три часа кто-то пришел сказать, что мужчины ушли защищать ферму Гранжона и надо начинать без них. Но пусть женщины не волнуются — ничего опасного произойти не может, народу на ферме собралось много, и охранники, посланные американцами, не посмеют сунуться.

Итак, настроение было непраздничное, для рождественской елки совсем не подходящее. Женщины думали о том, что происходит по ту сторону военного склада, тревожились, и от этого еще больше чувствовали, что праздник какой-то ненастоящий, не похожий на рождественскую елку. Игрушки, собранные со всех уголков Франции, были уже не новыми, и хотя дети принимали подарки с восторженными криками, матери — и это совершенно естественно — с волнением прислушивались, нет ли трещинки в детской радости, с тоской ловили даже легкую тень грусти в глазах малышей. Пожалуй, они меньше замечали счастливый смех десятерых ребятишек, чем мимолетное, мгновенно забытое разочарование какой-нибудь девочки, которой досталась фарфоровая кукла без одного уха, или мальчика, который все хотел удостовериться, что большой, почти новый деревянный грузовик может ехать и на трех колесах… А надо терпеть, сжав кулаки… Но главное, особый характер этой елке придавало отсутствие мужей и неотступная мысль: «Может быть, они сейчас сражаются». Тяжело было женщинам. И в этом тоже их вклад в общую борьбу…

Настоящую радость доставил Юсуф. Войдя в зал, он прямо направился к елке и, ярко освещенный ее огнями, произнес краткую речь. Вот содержание этой речи в общих чертах: не касаясь вопроса о рождестве и о религии, его товарищи, пользуясь подходящим случаем, решили поблагодарить жильцов школы за то, что их приютили, отвели им две комнаты. Все мы этим очень тронуты, а так как мы не какие-нибудь неблагодарные, то вот, пожалуйста…

И тут последовало нечто необыкновенное, встреченное детьми взрывом восторга, хотя сперва никто ничего не понял. Юсуф театральным жестом указал на дверь. Раздалась какая-то необычная мелодия — музыка его родины, и вошли четыре музыканта, играя на необычайных инструментах, каких дети французских докеров никогда не видели. Потрясенные ребята заглушили музыку радостным визгом и восхищенными возгласами. Юсуф знаками показал, что он должен, к сожалению, уйти, а музыканты, не переставая играть, устроились под елкой. Вот это, действительно, ново! Удивительная скрипка — играя на ней, можно вывернуть себе руку; удивительная гитара — по струнам будто царапают; удивительный барабан — он похож на огромный боб, и ударяют по нему ладонями, а не палочками. Все диво не только ушам, но и глазам! Можно было подойти совсем близко, приложить ухо к инструменту, послушать, как он гудит и дрожит — музыканты разрешали. Они были счастливы и горды, видя, какую радость доставляют целой толпе ребятишек. Для этого они и пришли. Настоящая делегация — музыкальные глашатаи чувств всех своих товарищей. А вечером они отправятся в старый город с кривыми узкими уличками и расскажут своим соплеменникам, как все тут было, словно отчитываясь в выполнении боевого задания. Ребята, конечно, без конца хлопали в ладоши и кричали: «Еще, еще». Концерт длился около часа. Вот это уж был настоящий праздник и для детей, и для матерей.

Но когда музыканты ушли и детям были розданы последние печенья, мысли женщин снова унеслись далеко от этого полупустого и холодного зала. Мартина вспомнила, что у мужа есть морской бинокль, и, не сказав никому ни слова, поднялась на террасу посмотреть в сторону фермы: может быть, увидишь, что там делается. Однако она спустилась обратно ни с чем, так как на улице уже стемнело, да и продрогла она до костей…

Женщины почувствовали даже какое-то облегчение, когда приехавший с фермы человек сообщил:

— Там дерутся.

— А что если и нам пойти? — предложила Полетта.

И немедленно все пустились в путь, даже Фернанда, которая кричала, продолжая бежать:

— Да ведь далеко! Когда доберемся, все кончится!

Пока женщины бежали через территорию склада, стало совсем темно.

— Что там сзади катится? — сказала через некоторое время Полетта. — Будто зверек какой…

— Фернанда, да ведь это, наверно, твой кот! — засмеялась Мартина.