Обручальное кольцо

— Дорогая, мы больше не можем… — сказал Андреани.

Если бы они дожили до ста лет, он бы до последнего дня называл ее так. Но они не доживут до ста лет.

— Как хочешь, Даниель…

Карлотта боится — и себя боится, а главное, боится мужа: ведь он больше, чем она, способен сделать то, что задумал.

Они часто говорили о смерти. Сперва — не думая о ней серьезно, не веря в нее, как крестьянин из басни. У Карлотты вырывалось, как стон: «Даниель, лучше умереть!..» Но понемногу, просто оттого, что таяли последние гроши, они и в самом деле стали думать о смерти. Тут не скрывалось никаких великих идей. Не говорилось никаких пышных слов. Согласное молчание двух износившихся моторов. «Ах, если бы что-нибудь случилось с нами и мы бы ушли из жизни естественно, прежде чем скатимся на самое дно!» На дно чего? Тоже чего-то очень несложного.

На одно мгновение мелькнул луч надежды: возможность выбраться из трущобы, переехать в здание школы. Но мгновение это было таким кратким! Нашлось столько «но»! Где же было справиться со множеством препятствий. Выставить всем напоказ свою нищету ради того, чтобы покинуть дощатую лачугу и переехать в дом с настоящими стенами. А дальше что? Разве это спасет их? Стены не кормят. Стены имеют смысл только тогда, когда у людей есть пища, хоть немножко еды. Впрочем и еда не так уж много значит, если вы занимали когда-то место на более высокой ступени общественной иерархии. Правда, не на очень высокой… Задворки даже самого роскошного отеля как никак остаются задворками. Если вы были не на очень высокой ступени, по все же достаточно высокой, чтобы с тоской вспоминать об этом, — все время и в голове и в сердце какое-то щемящее ощущение, как вот у голодного сосет под ложечкой. Особенна если у вас была прекрасная вилла и вы в ней жили на покое, ничего не делая. Он наслаждался чтением, она вязала, и оба слушали музыку, настоящую музыку, сидя у приемника. За приемник, кстати сказать, заплатили очень дорого, хотелось купить самый лучший. Душевный голод тоже нельзя утолить, даже если переедешь в каменный дом, где будут прочные стены и всякие иные преимущества. Что там их ждет хорошего, если уже пришла нищета и надо протягивать руку за милостыней. А ждать помощи из того мира, который они только что открыли, из того мира, откуда, по-видимому, исходит луч света, — разве это не значит просить милостыню? Да и забрезжит ли для них надежда благодаря людям из этого мира? Благодаря Анри Леруа и его жене и той женщине, которая так мило вернулась в другой конец коридора, чтобы показать Андреани дверь Леруа, и открыла ее перед ним?.. Разве человек, который протягивает руку за милостыней, может надеяться? На что могут надеяться нищие, сидящие на углах улиц и на церковной паперти? Разве можно сказать «я надеюсь», когда в глубине души ты стыдишься своей надежды? Когда ты считаешь позорным зависеть от кого бы то ни было, и тем более от людей, стоящих ниже тебя. А ведь здесь идет речь именно о людях, стоящих на более низкой ступени, чем ты. А может быть, они с Карлоттой опустились еще ниже, чем самые бедные?

Впрочем, с тех пор как в школе поселились алжирцы — все решено… Карлотта боится жить с ними по соседству. Леруа, правда, уверяет, что они совсем не такие, как о них говорят. Но почему Андреани и Карлотта должны ему верить? Считаться во всем с мнением этого человека — просто унизительно. Да и, по правде говоря, алжирцы — лишь предлог. Надо же найти какие-то оправдания перед самим собой, когда ты стар, когда у тебя не хватает мужества признаться в своей неправоте, когда нищета сильнее здравого смысла.

* * *

Совершенно ясно, что алжирцы лишь предлог, и Анри это очень хорошо понял сегодня, когда решил после обеда зайти к старикам. Вернувшись, он сказал Полетте:

— Хорошо я сделал, что побывал у них. Таким несчастным старикам особенно тяжело в праздничные дни. Помнишь, как он глядел на нас, когда приходил? Такой растерянный, жалкий. А теперь вот сидят вдвоем в своей холодной хибарке, одни, да еще накануне праздника. Совсем уж грустно смотреть на них. Не знаю, чем они пообедали сегодня. На подоконнике стояли две пустые чашки. Но все-таки ели же они что-нибудь? А так, по внешнему виду, не скажешь, что они вконец обнищали! Я попробовал их подбодрить: «Ну? Когда же переезжаем?…» Но они всё не решаются, особенно старик упорствует.

И, зашагав по комнате, Анри отшвырнул ногой стул.

— Что с тобой? — с укором спросила Полетта.

— Со мной-то ничего. А вот что с ними делать — не знаю. Надо бы насильно перетащить их сюда. Честное слово! Здесь им все-таки было бы лучше. Заставить и баста! Не стали бы сопротивляться…

Анри еще походил взад и вперед по кухне, потом молча стал вытирать посуду, которую Полетта мыла в тазике, стоявшем на краю плиты.

Ему не хотелось разговаривать, да и мешало звяканье тарелок.

Вдруг он сказал:

— Знаешь что? Прийти бы к ним впятером или вшестером и предложить: «Хотите, все ваши вещи сразу перенесем?..» Убежден, что они не отказались бы…

* * *

И зачем этот звон колоколов? Не дает ни о чем забыть. Украшает музыкой город, как рождественскую елку. И с ним всплывают пестрые огни прошлых праздников. Даже чужие огни — в марсельской гостинице; роскошные, залитые светом рождественские ужины, от которых на Андреани и Карлотту падал лишь отблеск, но какой отблеск!.. Совсем он их ослепил. Кто всегда жил в нищете, тому хоть не о чем сожалеть. В такой вечер, особенно в такой вечер, чувствуешь, что дошел ты до крайности.

— Ко всенощной звонят.

— В первый раз мы не пойдем, — сказала Карлотта.

Костюм можно поддерживать в приличном виде в течение многих лет, но побелевшие швы, сукно, протертое на локтях и коленях, не отчистишь щеткой. Уже и в прошлом году костюм еле-еле держался. Стоя в соборе, старики украдкой поглядывали по сторонам, особенно Андреани: не заметил ли кто-нибудь, как они одеты. Женщина дома может ходить в одном халате. Ему же приходилось носить свой единственный костюм, и уже давно он надевал его каждый день. Но ничего не поделаешь, надо же сохранять достоинство.

Был только один способ протянуть еще немного: продать обручальные кольца. В доме не осталось больше ничего, что можно было бы продать и превратить в еду. Месяц за месяцем, день за днем они всё распродали. Но с обручальными кольцами не могли расстаться. Думали об этом тайком, но заговорить вслух сочли бы преступлением. Да и сколько дадут за кольца? Несколько тысяч франков?.. Разве это выход? Еще в меньшей степени, чем переезд в каменный дом. А кроме того, есть вещи, которых не продают. Лучше уж… Именно обручальные кольца и навели Андреани на страшную мысль…

— Дорогая, мы больше не можем…

* * *

И все-таки, уходя, Карлотта поправила загнувшийся от сквозняка уголок вышитой салфетки под гипсовой головкой. Поправила машинально, так же как Андреани машинально вынул из кармана ключ, чтобы запереть за собой дверь… Но старик вовремя остановился и отшвырнул ключ.

— Что такое! — испуганно спросила Карлотта, когда что-то упало в снег.

— Ничего, это ключ, — ответил он, тихонько сжимая ей руку.

Из палисадника можно теперь выйти, не остерегаясь колючей проволоки. Они лишь слегка отодвигают в сторону остов кровати, который служит калиткой. Андреани уже не обращает внимания на железные шипы — пускай вырывают лоскутья из костюма. Он оборачивается к бараку и говорит:

— Как светло! Сегодня ведь полнолуние.

Андреани всегда внимательно следил за всеми изменениями луны. На своей вилле он заботился осаде, о деревьях, о цветнике — это тоже наполняло жизнь. А зимой по луне можно угадать, будет ли завтра мороз, пойдет ли град или снег… Сегодня полнолуние… Это тоже примета.

Возможно, что нахлынувшие воспоминания и привели стариков к их вилле. К развалинам виллы, лежавшим среди пустырей, обнесенных изгородями, для которых пустили в дело ржавые полосы железа, автомобильные дверцы, бетонную арматуру — словом, всякий хлам, валявшийся здесь грудами с конца войны. Все это запорошенно снегом и в лунном свете кажется почти прекрасным…

* * *

— Канал, наверно, замерз. Повернем здесь.

— Мне страшно, Даниель, — тихо говорит Карлотта.

Почему их должны остановить ярко освещенные окна здания бывшей школы? Какое могут иметь для них значение освещенные окна в последнюю ночь? Откуда этим двум старикам знать, что за одним из окон сидит все семейство Леруа и гости — Жак с Франсиной и с детьми? А на столе перед ними — знаменитая утка и еще кое-какие вкусные блюда. За другим окном — Гиттон уговаривает Жежена выпить стаканчик, и его не приходится особенно упрашивать. У Поля, Клодетты и маленького Жана нет елки, зато, вместо елки, на двух стульях красуется велосипед дедушки Ноэля, убранный свечами — электрическими, разумеется. А за третьим окном собрались Бувары, и на этот раз у них в гостях не трое, а пятеро солдат — даже непонятно, откуда Бувар их только берет — прямо специалист по армейским делам! Рядом в комнате — семейство Дюпюи, их и без гостей много. Для них рождественская елка — выздоровление Жослины. Похоже, что она совсем поправилась. А еще дальше…

— Мы нынче собрались по случаю сочельника. А все равно я и сегодня выпью первую рюмку за товарища Сталина! — говорит Папильон, вставая, и поворачивается к портрету, приколотому к стенке. Папильон сам срисовал его, и хотя художник он не искусный, этот портрет ближе сердцу, чем отпечатанный в литографии…

— Правильно! — поддерживает Люсьен, гость Папильона, — А вторую — за здоровье Мориса!

— Я вот все не найду хорошего портрета Мориса, а потому пока и нет еще его портрета на стене. Но у меня есть фотография. На, погляди… — Папильон шарит в кармане пиджака, достает бумажник, открывает его и кладет фотографию на стол.

— Да ведь ты как будто не в партии, — говорит Люсьен, разыгрывая простачка. На самом деле он великолепно все знает.

— Верно. Но одно другому не мешает, — отвечает Папильон. — Ты что думаешь!

— За здоровье…

Старики проходят мимо, ничего обо всем этом не зная. Откуда им знать?

— Даниель, у меня не хватит храбрости.

В ответ он только крепче сжимает ее руку. Рука у нее теплая, мягкая. Карлотта не исхудала. Не то, что он. До сих пор она еще крепкая и полная женщина; на лице и на лбу почти нет морщин, и ни единой серебряной ниточки в черных блестящих волосах, стянутых на затылке в тяжелый узел.

— Даниель, мне страшно!..

Старик утаил от нее, что он предвидел это.

Они идут к молу. В порту слишком много охраны. А у берега мелко. Землечерпалка сегодня все-таки смолкла. Тишина. Только воет ветер, да когда он стихает на мгновенье, доносится парадный звон колоколов.

— Дорогая, так лучше…

Он знал, что она не согласится.

— Ты меня пугаешь! Даниель! Я не хочу!

Но все ее сопротивление лишь на словах. Карлотта покорна его воле.

— Ведь только одна минута, Карлотта! Даже меньше.

И только когда он вынимает из кармана обрывки толстой веревки — все, что смог найти — она начинает тихонько плакать.

— Так мы наверняка уйдем вместе, Карлотта…

— Нет, Даниель!

Она хотела крикнуть, но налетевший ветер заглушил ее голос. Она дрожит всем телом.

Андреани тоже. Но он дрожит и от страха, и от ярости. Он громко разговаривает сам с собой, чтобы ожесточить свое сердце, найти в себе силы выполнить решение, не думать о глубокой, мышиного цвета воде, которая плещется, бьется внизу о деревянные осклизлые устои пристани и набегает издалека-издалека, дробя в своих волнах лунный свет.

Андреани еле слышит слова Карлотты — так он углублен в разговор с самим собой: «Они собирались отнять у нас обручальные кольца! Ишь, чего захотели!» Он привязывает дрожащие руки жены к своей руке. «Они хотели забрать у нас обручальные кольца! Нет, получите совсем другое!»

Никто никогда не узнает, да и сам Даниель не знает, кого он называет «они».

— Даниель! Мы не имеем права! Оставь! Я закричу! — плачет Карлотта, когда он обвязывает самый длинный обрывок веревки вокруг своей и ее шеи. Они стоят щека к щеке.

Карлотта чувствует, как дрожат его руки. Зачем она была так резка! Может быть, он раздумал? И когда он крепко обнял ее, ей казалось — сейчас он рассеет ее страх…