Связанные по рукам и ногам
Далеко в открытом море поднимается туман. Скоро начнет темнеть. И тогда наступит самый страшный момент — уже ничего нельзя будет сделать.
Сейчас, связанные по рукам и ногам, докеры могут лишь наблюдать за пароходом. Пройдет всего пять часов, даже меньше, и станет темно.
На сегодня все кончено.
Ничего нельзя сделать!
Вдоль пристани стоят машины с горючим и ждут. Чего они ждут? Конечно, наступления темноты. А как им помешать? Опять все сводится к тому же: был бы полный рабочий день… кончилась бы смена… Но что можно сделать сегодня? Как ни верти — выхода нет.
На самом пароходе приходится рассчитывать на агитацию тех нескольких человек, которые в последнюю минуту одумались и решили растолковать все остальным. Но они далеко не орлы, кроме двух, — двух безработных, хороших коммунистов, которые специально для этого и пошли на пароход. Один из них, Пьер Сэн, прозванный, конечно «Святым Пьером»[8], второй — Марсель Шевалье.
Но при всех условиях сегодня, к сожалению, главное не разгрузка парохода.
Все равно, почти наверняка, ничему нельзя помешать ни сегодня вечером, ни ночью. С этой мыслью надо свыкнуться. Мечтать о другом можно, но это все же остается лишь мечтой. А противник не дремлет — и мечтать опасно.
Стоять и смотреть на пароход, на дорогу, по которой вот-вот поедут грузовики, раздумывая над тем, что сегодня невозможно осуществить или что явится просто авантюрой. Или ждать чуда и «самопольщаться», как говорит Клебер, — никто не решается его поправить из боязни прослыть педантом… Все это лишь пустая трата драгоценного времени, необходимого для другого, для того чтобы подготовить завтрашнюю борьбу. И ты выполняешь свою работу, хотя у тебя такое ощущение, будто в погоне за призраком ты упускаешь добычу.
До чего же нелогично готовиться к завтрашнему дню и ничего не предпринимать сейчас, когда такое творится на твоих глазах! Но иногда надо уметь быть нелогичным… Самое ужасное, что логики требует сердце… А разум, тот не требует… Другими словами — нельзя принимать свои желания за реальные возможности.
* * *
Все это может понять один человек, когда он ясно представляет себе положение и держит себя в руках, контролирует свои мысли и чувства, управляет ими… Но сотни людей!.. Ведь сколько голов, столько и умов…
И большинство мужчин и женщин сегодня подавлены ощущением обреченности.
Зачем же говорить о завтрашнем дне?
Какое может быть завтра?
Все понимают одно: пароход разгружен, вот-вот будет разгружен, и этому нельзя помешать.
Ведь столько времени готовились к этому, готовились преградить путь пароходу! Еще сегодня утром все, казалось, было приведено в движение, тщательно продумано, все до мелочей; на это было потрачено столько труда, столько сил… И вот, в одно мгновение — все рухнуло… Удивительно, до чего же всегда молниеносно наступает развязка, — как победа, так и поражение. Казалось, вся длительная подготовка, на которую ушло столько часов, столько дней, за какие-нибудь несколько минут пошла насмарку.
И словно для того, чтобы еще усилить это ощущение обреченности и безысходности, охранники сняли осаду столовки и очистили вход в пивную «Промочи глотку». Теперь можно было беспрепятственно наблюдать за всем происходящим на молу… Особенно из пивной. Несмотря на холод и вечернюю сырость, на надвигающийся туман, в помещении почти пусто. Люди столпились у входа в пивную и рядом во дворике, стараясь, пока еще светло, ничего не пропустить, и все чего-то ждут…
Зажглись фары грузовиков. Потом прожекторы на пароходе.
На улицы города вышли не только докеры. Тут и металлисты и рабочие со склада, много женщин…
Враг, уверенный в своей силе, собирается превратить разгрузку в великолепное зрелище, в ночной парад. Он не допустил рабочих к причалу, но предоставил им возможность присутствовать на спектакле.
В городе много мест, откуда пароход «находится в поле видимости». И всюду толпится народ. Посмотрите, верх бульвара Себастьен-Морнэ усеян сидящими прямо на земле людьми. Поеживаясь от холода, потирая замерзшие руки, они всматриваются вдаль. В просвет между базой подводных лодок и высокой дамбой порта великолепно виден причал. Там, где бульвар спускается вниз, приходится уже стоять на тротуаре, но и отсюда можно наблюдать за пароходом. Многие смотрят из окон, некоторые повисли на ограде, как обезьяны, просунув ноги в отверстия решетки. Еще ниже, минуя ворота порта, бульвар сворачивает в сторону, а решетка тянется вдоль развалин. Здесь тоже полно людей, одни вскарабкались на стены разрушенных домов и смотрят, вытянув вперед шею, другие стоят на грудах кирпича и камней, им явно неудобно и они поддерживают друг друга… Камней здесь достаточно и руки так и чешутся… Но в кого бросать? Даже охранников не видно, они отошли вглубь порта в полной уверенности, что сейчас колючая проволока служит достаточным препятствием для толпы… После развалин портовая ограда обрывается и идет участок бывшей «ничейной земли». Раньше, до того как здесь протянули колючую проволоку, все проходили в порт не через ворота, а через этот пустырь. Здесь как раз стоит барак, в котором помещается столовка; барак разделен проволочным заграждением на две части, и у него два выхода: один в порт, другой в сторону города. Так бывает в некоторых пограничных домах: рай для контрабандистов. И дверь, выходящая в порт, никем не охраняется. Через нее могло бы пройти сколько угодно народу, без всякой борьбы… Хорошо, окажется толпа в порту, а дальше?.. Нечего и думать о том, что это может сорвать разгрузку парохода, слишком мало здесь докеров и рабочих, да и надо было об этом подумать заранее, все организовать… Барак стоит на высоком бетонном основании, и с верхних ступенек лестницы тоже можно разглядеть причал. Виден пароход и из окон. Во времена «Дьеппа» докеры укрепились в этом бараке и оказались в более выгодном положении, чем охранники. К сожалению, во втором этаже столовой всего два окна. А большой зал, в котором сегодня происходило собрание, находится внизу, и окна его — на уровне земли, из них ничего толком не увидишь. Несколько в стороне от барака, на склоне — и снова на развалинах — ярусами, как в цирке, стоят люди. Бульвар идет в гору, по правую его сторону расположились домики, из-за них выглядывают фонари — им причал виден лучше всех. Потом дома кончаются, а бульвар все продолжает подниматься. По другую его сторону разбросано несколько низких строений и среди них пивная «Промочи глотку» с ее покатым двориком. Еще выше открывается вид на весь берег, голый, ничем не защищенный от ветров, с торчащей водонапорной башней, с бараками, окружающими ее, а чуть подальше здание бывшей школы, где теперь живут докеры. Там в нескольких окнах уже зажегся свет. Наверное, и оттуда можно за всем наблюдать, но кому сейчас охота идти домой? Вдоль берега тянется шоссе, обрамленное фонарями, оно делает крутой поворот за бывшей школой, метрах в двухстах от нее. По этой-то дороге и пойдут на склад грузовики. Сколько им предстоит проехать? Пожалуй, не меньше километра. Дорога теряется вдалеке, среди пустынного берега, на ее пути только одна деревушка, где раньше стояло с десяток домов; в сорок четвертом году они были сметены с лица земли американскими бомбардировщиками. Только три домика, немые свидетели этой драмы, уцелели среди развалин, и в них, как это ни странно, живут люди. В одном — какой-то крестьянин, а в других — неизвестно кто. Обходя домики, шоссе петляет и сужается до размеров проходившей здесь некогда проселочной дороги.
Что и говорить, людей на улицах много, но все они вышли лишь поглазеть на зрелище. Их воротит от этого спектакля, он разрывает им сердце, так же, как и всем тем, кто остался сидеть дома, хотя знает, что сегодня здесь должна высадиться смерть. Но их еще недостаточно воротит, у них еще недостаточно болит сердце, чтобы самим, стихийно, или по первому зову образовать разумную, сильную, сплоченную толпу, как бывало в дни больших побед. Толпу, которая, сметая на своем пути все препятствия, могла бы пробиться на мол, обосноваться там, как опущенный на стол кулак, и твердо сказать: нет! Закрыть трюмы и, в свою очередь, отрезать путь к молу.
Но все же многим из этих людей кажется, что здесь они стоят на посту. И кто знает? Все может быть!
Зажегся маяк дамбы, и небо закружилось над головами людей. За маяком вспыхнули тонкие лучи прожекторов эсминцев и принялись шарить по сторонам, как бы исследуя, достаточно ли плотна темнота. Но ночь еще только спускалась на землю. В сумерках неясно проступали бледные, еле заметные полоски лучей, и лишь к северу, там, где возвышались черные скалы и небо было покрыто тучами, полоски вырисовывались более отчетливо и, похожие на рога улиток, осторожно прощупывали воздух.
Вызывающее поведение врага еще больше подавляет людей: на такой вызов… и нечем ответить!
Никогда еще с такой силой не ощущалась тяжесть надвигающейся ночи. Вместе с нею на сердце камнем ложится все то темное, гнусное, страшное, что происходит в мире. Вспоминаешь о крови народа Кореи; о заболоченных рисовых полях, в которых скрываются партизаны Вьетнама, лесах, куда уходят женщины, дети, старухи и старики с длинными редкими усами, о наших вьетнамских товарищах, самых близких из всех братьев; о великих негритянских народах, которые рассеяны чуть не по всему свету; их нищета, может быть, менее бросается в глаза, потому что они совсем голы; о вечно голодающих жителях Индии; о трущобах во всех портах и крупных городах капиталистического мира; о Берлине — бомбе замедленного действия в самом сердце Европы; об испытании атомного оружия в Соединенных Штатах и обо всем том, что пишут о новом оружии…
Сегодняшняя ночь как бы вобрала в себя все это. Сейчас здесь все темные силы мира пытаются создать себе предмостное укрепление.
С одного из эсминцев высоко в небо взвивается ракета и, еще усиливая ощущение одиночества и беспомощности, заставляет вздрагивать. Ракета разрывается в воздухе и дождем падает вниз. И тут же, словно в ответ, взлетает другая ракета со второго эсминца. Теперь они решили устроить фейерверк!.. Говорят, в супрефектуре все окна ярко освещены, как во время праздника. Там готовятся к приему американских властей. Собираются вспрыснуть свой бензин шампанским.
Некоторые в толпе даже удивлены, почему не последовали новые ракеты…
В супрефектуре вспрыскивают тот самый бензин, который гудит в бомбардировщиках над Кореей; тот самый бензин, который заключен во всепожирающем огне напалма и в чудовищном дыхании огнеметов; тот самый бензин, которым поливают костры линчеватели негров. Тот самый бензин…
Кто это только что утверждал, что бензин не оружие?..
* * *
— Просто невероятно…
— Хоть пароход и торчит перед глазами, а все-таки не верится…
— Мы-то хороши — стоим сложа руки и смотрим!
— Что же ты предлагаешь?
— Откуда я знаю? Ведь не я руковожу.
— Эх, все мы прошляпили! Гляди! Гляди! Теперь-то уж они начнут привозить все, что захотят.
— Но ведь у нас есть еще завтрашний день. Можно…
— Заладили: завтра, завтра… Завтраками нас кормят. А то, что уже успели разгрузить, по-твоему что? Чепуха?
— Да сколько еще выгрузят за сегодняшний вечер и за ночь! Что с возу упало, то пропало!
— До завтра они пожалуй успеют все кончить. Знаешь, сколько можно разгрузить за полдня да за ночь!..
— Да, уж если мы сегодня не сумели им помешать, то что же мы придумаем завтра?
— Раз они смогли начать, значит и дальше пойдут — брешь пробита.
— Главное, что они успеют полностью разгрузиться. А на кой чорт нам нужен завтрашний день?
— Чтобы протестовать, кричать, размахивать руками! Воду толочь!
— Ох, и поиздеваются завтра над нами! Вот увидишь, что напишут в газетах.
— Они еще скажут: вся эта ваша шумиха — одна форма, достоинство свое стараетесь не уронить, пыль в глаза пускаете.
— По мне, надо действовать именно сегодня. А удастся им выгрузить бензин сегодня — только вы меня и видели!
— Да ведь уже ясно: на сегодня нечего и надеяться! Сам видишь — это невозможно.
— Вот в том-то и дело. А раз мы все проморгали, то на что мы вообще годимся? Да и сколько можно отступать?
— Если позволить вертеть собой как угодно, то скоро мы так докатимся до тридцать девятого года.
— И скоро нам останется лишь одно: хорониться, чтобы не схватили…
— Ты говоришь, скоро? Уже сейчас надо прятаться. Те, кого взяли сегодня утром, будь уверен, засели надолго. Это тебе не обычная демонстрация.
— Американцы орудуют. Того и гляди наступит катастрофа. А если опять допустить войну, то…
— Да, борьба будет не на жизнь, а на смерть.
— Сколько опять народу погибнет!
* * *
Пожалуй, это самые мрачные из тех разговоров, которые ведутся сейчас в толпе продрогших, угнетенных поражением людей. Эти люди и в обычное-то время говорят мало, а в этот вечер особенно. И вырывается у них лишь небольшая часть того, что наболело на душе, что невозможно уже сдержать, что выводит из равновесия.
Во всякой тяжелой борьбе бывают минуты, когда поражение кажется неизбежным и людям уже слышится сигнал к отступлению. На душе становится невыносимо тоскливо, словно капля яда разъедает ее. Еще немного — и может начаться паника.