ВЛАСТЬ НИКОГДА НЕ СПИТ

1

Шел уже четвертый год безраздельного господства Мехмед Синапа в обширной Чечи. У него родился второй ребенок. В доме его стало шумно. Как пожелали ему голодные ахрянки, так и сбылось: у него множилось имущество, домочадцы, жизнь была полна удачи и смысла. Он понял, что значит быть отцом, и представлял себе голодных детей, скулящих о хлебе, иссохших, как корешки. А отцы, которые теперь служили ему, испытали этот ужас и потому готовы были пойти за Синапом на край света.

Один раз он решил не спускаться на равнину. Не потому, что хотел покориться, а потому, что год выдался милостивый: своего жита уродилось достаточно, да и прикупить можно было за деньги. Султан Селим подумал, что Синап решил сдаться. На Марице стало спокойно, торговля оживилась.

Но когда на следующий год пришел голод и нищета, снова на равнине запылали пожары, в поместья беев и в государственные склады нагрянул вооруженный отряд Синапа, и снова до слуха падишаха донеслось ненавистное ему и презренное имя разбойника.

Он действительно стал известен далеко за пределами Чечи. На гулянках и сходках о нем пели песни. Султан не имел такой власти, какою пользовался он; правда, Синап пользовался ею не для своей личной выгоды, а для общего блага. Он сам начинал сознавать, насколько он могуществен, ибо свою силу он видел в других, а не в себе. Иногда он становился суров, но суровость его была какой-то отеческой, выражавшей любовь. Даже покорившись, он не мог бы пойти в прислужники султана, например, или стать, как Кара Феиз или Кара Мустафа, подносчиком кувшина падишаху... Он был привязан к своей Чечи, как зверь к своему лесу, и вдали от нее страдал бы. Покинуть Гюлу и двух своих детей, покинуть весь этот голодающий народ, надеющийся на него, и пойти драться с австрийцами и московитами ради пестрых шаровар падишаха — это ему казалось немыслимым.

— У султана есть свои люди, — говорил он Дертли Мехмеду, — он обойдется и без нас. Мы поклялись служить нашим братьям и будем бороться до последней минуты!

Он готов был остаться до конца дней своих здесь, среди дорогих ему людей, среди своей прекрасной Чечи, которая хоть и не родила ничего, но была свободной.

Он велел позвать Муржу.

— Верно ли, Муржу, что глашатай в Хюлбе говорил о Кара Феизе и Эминджике, будто они сдались султану и стали его слугами?

— Верно, атаман, я это слышал из уст глашатая. Сдались с дружиной в восемьсот человек.

— Славно... Ну что ж, пожелаем им счастья!

Нахмурившись, он поднялся на верхнюю галлерею, откуда открывался широкий вид на гористую Чечь. Вон до тех пор тянется лес, а дальше стоит, как остров в зеленом море, необъятный Машергидик...

Известие возмутило Синапа. Но за свою Чечь он был спокоен. Царство его было неприступно. Сюда не проникал еще ни один паршивый жандарм, этих мест еще не осквернили султанские войска...

2

Однажды вечером, приближаясь к Ала-киою, Мехмед Синап вздрогнул от странного, непривычного зрелища. На площади у колодца, где обычно собирались женщины с коромыслами на плечах и котелками для воды, он застал два десятка заптиев с чаушем, который, завидя его, робко подошел к нему и передал «низкий поклон» от вали-паши.

— В чем дело? — строго спросил Синап. — У меня нет с вали-пашой никаких дел! Ты ошибся!

Чауш стоял смущенный и как бы несколько испуганный гневным тоном начальника, с которым ему было наказано держаться по меньшей мере как с пашой.

— Я привез зерно, эфенди, двести вьюков, по приказу вали-паши... — бормотал он, не понимая, почему Синап так недоволен.

— Зерно? — удивился Мехмед Синап; и в этот миг ему показалось, что перед его глазами пронеслись красные птицы.

В этом известии не было ничего отрадного. Когда овчар приносит добычу в логово волка, — значит, волчьему царству конец. Мехмед Синап разгадал хитрость.

Эти псы решили бороться. Они избрали вернейшее средство — вложить персты в рану. Подлая игра, которую следовало раскрыть. У него хотят отнять славу, призвание, титул защитника этого народа, хозяина Чечи!

Площадь кишела лошадьми и мулами, кругом толпились женщины и дети, которые с любопытством разглядывали посланцев султана с ружьями на плечах, в фесках с кисточками, с недоумением рассматривавших этот новый мир, куда еще ни разу не ступала нога жандарма.

Мехмед Синап стоял несколько минут в раздумье, потом, махнув рукой, кликнул своих людей:

— Эмина! Кьорходжа! Страхин! Я вас жду!

Площадь наполнилась вооруженными людьми, которые до этого, как видно, таились в тени деревьев.

— Уведите этих паршивых читаков!.. Пусть не думают, что мы слуги вали-паши... Мы враги султану и не нуждаемся в султанских милостях...

Чауш-албанец пытался возражать, но был повален наземь и связан. Солдаты тотчас же сдали оружие. Их заперли в хлев — чего они явно не ожидали; они подумали, что тут какая-то ошибка, недоразумение, ибо подчинились молча, безропотно.

Мехмед Синап приказал перенести зерно в общественный амбар. Он был поражен и с удивлением заметил, что у него даже руки дрожат.

Прошли годы с тех пор, как он стал хайдуком. Другие главари смирились. Об Индже и Кара Мустафе уже ничего не было слышно. Эминджик, говорили, был предательски отравлен властями. Об этом пелась песня, которую он слышал не раз:

Долетели злые вести
В Пашмаклы, село большое;
Плачут белые турчанки
В опустевших мрачных саклях,
Плачут малые младенцы
В обагренных колыбельках;
Стонут овчары младые
Среди гор своих высоких...

Эминджик! Можно ли этому поверить?

Не ему ли клялся он в вечной дружбе? А может быть, он в самом деле был отравлен, ибо яд — оружие, к которому часто прибегают они, эти высокопоставленные и сановные разбойники. Синап вспомнил его испитое, как у христианского святого, желтое лицо, его твердую решимость держаться до конца, и сказал себе, что прежде всего нужно верить в себя, а затем уже в других.

Синапу не оставалось другого выхода.

Он говорил себе:

— Мехмед, Мехмед, не забывай своей несчастной матери, горемычной вдовицы, которая ребенком водила тебя от одних родичей к другим, выпрашивая кусок хлеба...

Он все же успокоился. Случай с присланным зерном напомнил ему, что он должен быть на-чеку. Впрочем, он вспомнил, что писал Кара Ибрагиму, чтоб прислали двести вьюков зерна — а потом будет видно что делать. Важно, что они пробрались незамеченными до самого Машергидика. И это говорило, что противник не дремлет...

Синап приказал собрать народ. Через два дня, когда все было готово, он явился к своей жене и сказал:

— Гюла, мы спускаемся по делу на равнину. Ты смотри, береги детей и дом до нашего возвращения. Я привезу тебе дорогие подарки.

Гюла не ответила ничего. Она привыкла к слепому повиновению, но ее взгляд говорил о затаенной тревоге, которой она не могла скрыть; прижимаясь к его сильной груди, она лишь тихо и сдавленно прошептала:

— Мехмед, Мехмед, не уходи, не спускайся на равнину, брось это проклятое дело... Что-то мне говорит, что я тебя больше не увижу...

Он пошел в горницу к детям и долго играл с ними. Старший, Юсейн, уже пятилетний, одет был в хайдуцкий наряд, с сабелькой за поясом.

— На что тебе, Сеинчо, эта страшная сабля? — спросил отец.

— Резать читаков, баев и сердарей!

— Не сможешь, парнишка, у них шеи толстые.

— Смогу, тятя, смогу — вот так!..

И он, стиснув зубы, размахнулся деревянной саблей в воздухе, словно перед ним в самом деле была вражья голова.

Мехмед Синап играл с детьми, но дурные предчувствия Гюлы против воли угнетали его.

Что делать? Надо было бороться, иначе... он знал, что его ожидает. Да и эти птенчики, так весело щебетавшие около него, тоже могли пострадать.

3

На этот раз Мехмед Синап ударил на восток, на поместья Станимака и Хаджи-Элеса.

Местами, в глухих закоулках, он разрешал важнейшие тяжбы, заставляя беев раздавать свои земли райе, хотя иногда не миловал и райю, главным образом за ее безразличие и тупую покорность.

Он послал людей к Конушу посмотреть, свободен ли путь.

Потом двинулся и сам.

Там бушевал Хасан Кьойли Исмаил, его побратим и главарь мятежных отрядов.

Дружина скакала вдоль серебристых камышей, под темносиним ночным небом, в летней теплыни, пахнувшей гарью, подальше от больших проезжих дорог.

Синап стал осторожнее: он почувствовал, что вокруг него стягивается кольцо, что за ним по пятам следует враг.

Как-то он завидел знаменосца Мустана.

— Куда ты, Мустан? Крепко ли держишь свой байрак?

— Все время около тебя, атаман, да ты меня словно не замечаешь. Мысли твои далеко витают, чем-то ты озабочен.

— Нет, Мустан, почудилось тебе, — успокоил его Синап. — Какие там заботы, все идет хорошо!

— Твоими бы устами, атаман, да мед пить!

В синем ночном сумраке горный кряж, казалось, двигался куда-то на юг, в чаще стонали ночные птицы, а вдали, в виноградниках Конуша, поблескивал огонек полевого сторожа.

Вот они, высокие тополи и белые ветвистые чинары, а за ними сторожевые башни Хасана Кьойли Исмаила. Еще один поворот, и высокий конак встретит их как старых знакомых.

Синап остановился в изумлении.

Белого здания там не оказалось.

Он дернул узду и помчался вперед.

Серые, полуразрушенные, прокопченные стены. Пахло недавним пожарищем, кругом никаких признаков жизни... Что случилось? Неужто в самом деле?..

Синап повернул коня. Ему не хотелось смотреть на зловещий призрак: он стиснул зубы и молчал.

Отряд помчался дальше. Ночь веяла прохладой, невдалеке светился шалаш полевого сторожа. Неожиданно перед его костром выросла могучая лошадиная грудь, вся в отсветах пламени, и громкий грудной голос зыкнул из потемок:

— Эй, человек божий, покажись!

Сторож — рослый турок с пистолетами за поясом — подошел, держа руку козырьком над глазами и силясь разглядеть что-нибудь во мраке. Лошадиное фырканье и строгий голос смутили его, он хрипло и робко прокричал:

— В чем дело, господа?

Конь ступил еще ближе. Синап сверкнул на сторожа глазами:

— Мы ищем Хасана Кьойли Исмаила, — он живет где-то здесь поблизости, — не совсем уверенно выговорил Синап и толкнул коня.

— Он тут жил, но уже не живет...

— Почему?

— Не знаю, эфенди, тут был бой с аскерами...

— С аскерами?

— Да, эфенди... Тому три месяца.

— Да из-за чего же? — Синап чувствовал, что вопрос был излишен, — все было ясно как день.

— Да... царским недругом был он, сказывают... не хотел платить дань султану.

— Вот как, — заметил Синап, будто пораженный неожиданностью, — мыслимо ли?

— Якшался, говорят, с разбойниками; взяли да и вызвали аскеров.

— А потом... что было?

— Начался бой, сильный бой... бились два дня.

Синап слушал, стиснув зубы. Он был доволен, что дружина, засевшая в кустах ежевики при дороге, не слышала разговора.

— И его убили?

— Привезли пушку и подожгли конак. Его люди сдались, а ему отрубили голову. Вот как.

Синап прекратил расспросы. Сторож прибавил:

— И семью его тоже всю как есть истребили...

Синап повернул коня и потонул во мраке.

Цокот конских копыт глухо отдавался в тишине. Синапу все мерещилась тень сожженного конака, высокие чинары и ряд стройных тополей вдоль дороги. Но вот перед ним сразу открылась широкая румелийская равнина.

Возвращаясь, Синап двинулся на ближайший Тополовский перевал, но он оказался занятым султанскими войсками и жандармерией. Синап подался назад и проехал по дороге Белая Церковь — Хвойна — Эгри-дере. Было ясно, что за ним следят, что султанские слуги идут за ним по пятам и подстерегают его, что ему расставляют ловушки, как дикому зверю.