На следующее утро Фальк был разбужен служанкой, принесшей ему письмо; содержание его было следующее:

Тимоф. X, 27, 28, 29. Перв. Коринф. VI, 3, 4, 5. Дорогой брат. Нашего Господа Бога I. X. милость и мир, любовь Отца и благодать Св. Д. и т. д. Аминь! Я прочел вчера в «Сером Колпачке», что ты собираешься издавать «Факел Искупления». Посети меня завтра утром до девяти часов. Твой искупленный Натанаэль Скорэ.

Теперь он отчасти понял загадку Лунделя. Он не знал лично знаменитого человека Божие Скорэ и ничего не знал о «Факеле Искупления», но он был любопытен и решил последовать приглашению.

В девять часов утра он стоял перед огромным четырехэтажным домом, фасад которого, от погреба до крыши, был весь увешан вывесками: «Христианская книгопечатня», 2 этаж. Редакция «Наследие детей Божьих». Экспедиция «Страшного суда», 1 этаж. Экспедиция «Трубы мира», 2 этаж. Редакция детской газеты «Питай ягнят моих», 1 этаж. Дирекция акционерного общества христианских молитвенных домов «Исповедальня» дает ссуды под первую закладную, этаж. «Приди ко Христу», 3 этаж. ☛ Хорошие продавцы, могущие представить поручителя, получат занятие. Акционерное общество миссионеров «Орел» выплачивает дивиденд 1867 года купонами, 2 этаж. Контора христианского миссионерского парохода «Zululu», 2 и 2 этаж. ☛ Пароход отходит, с соизволения Господня, 28-го. Грузы принимаются по коносаментам и свидетельствам в конторе на пристани, где пароход грузится. Союз «Муравейник» принимает пожертвования. Воротнички стираются и гладятся у швейцара. Облатки 1.50 за фунт, у швейцара. Черные фраки пригодные для конфирмующихся, отдаются на прокат. Не бродившее вино (Матф. 19, 32) 75 за бутылку без посуды, у швейцара.

В первом этаже налево от ворот была христианская книготорговля. Фальк остановился перед окном и стал читать заголовки выставленных книг. Всё было старое, обыкновенное: нескромные вопросы, бесстыдные обвинения, оскорбительная фамильярность, всё так давно и хорошо известное. Но особенно привлекли его внимание многочисленные иллюстрированные журналы, красовавшиеся в окне своими большими английскими гравюрами, чтобы заманивать людей. Особенно интересная программа была у детских журналов.

Фальк взошел по широкой лестнице, украшенной помпейской стенной живописью, напоминающей о пути, вовсе не ведущем ко спасению, и вошел в большую комнату, меблированную как банковый зал деревянными конторками, за которыми еще не сидели бухгалтеры и кассиры. Посреди комнаты стоит письменный стол, огромный как алтарь, но скорее напоминающий орган со многими голосами, так как его украшает целая клавиатура пуговок и пневматических телефонов с трубообразными рупорами, соединяющих все помещения здания. Перед ним стоит большой человек в лакированных ботфортах в пасторском сюртуке, застегнутом на одну пуговицу у шеи, так что он напоминает расстегнутое военное пальто; белый галстук и над ним маска морского капитана, так как настоящее лицо утеряно где-то в конторке или в ящике. Большой человек хлещет свои сверкающие голенища хлыстом, набалдашник у которого в виде символической лошадиной ноги, и курит крепкую регалию, усердно жуя ее, очевидно для того, чтобы дать занятие рту. Фальк смотрит с удивлением на большого человека.

Так вот какова последняя мода этого сорта людей, ибо и на людей есть мода! Это был великий пророк, которому удалось ввести в моду греховность и жажду милосердия, отчаяние и нищету, одним словом, все виды и способы быть плохими и стремиться стать хорошими! Этот человек сделал искупление фешенебельным! Он нашел евангелие для изысканного общества! Стремление к спасенью стало спортом! Устраивались состязания в греховности, при чём худший получал приз; устраивались облавы на грешные души, подлежавшие искуплению; но были также, признаем это, охоты на жертв, на которых упражнялись в улучшении, причиняя им жесточайшую благотворительность.

— Ах, так это вы, господин Фальк, — сказала маска. — Привет вам, друг мой! Может быть, полюбуетесь моей деятельностью! Простите меня, ведь вы искуплены? Да! Это здесь экспедиция типографии — простите, одно мгновение…

Он подходит к органу и вытягивает несколько регистров; в ответ слышен свист.

— Пожалуйста, оглядитесь пока здесь.

Он приставляет рот к одной из труб и кричит: «Седьмая труба и восьмое горе! Нистрэм! Медиоваль, 8, копии фактур, имена выставить!»

Голос отвечает в ту же трубу: «Рукописи нет». Маска садится за орган, берет перо и лист бумаги и скользит пером по бумаге, говоря сквозь сигару.

— Эта деятельность… такого… объема, — что она вскоре перерастет мои силы, и мое здоровье… было бы хуже… чем оно есть, если бы я не так… следил за ним.

Он вскакивает и вытягивает другой регистр и кричит в другую трубу: «Корректуру «Заплатил ли ты твои долги?»!

И потом опять продолжает одновременно писать и говорить.

— Вы удивляетесь… почему… на мне… лакированные… ботфорты. — Это потому… что во-первых… в целях поддержания… здоровья… я езжу верхом…

Приходит мальчик с корректурой. Маска передает ее Фальку и говорит в нос, потому что рот занят: «Прочтите-ка», подавая вместе с тем глазами знак мальчику, чтобы он подождал.

— Во-вторых (движением ушей он хвастливо говорит Фальку: «Слышите, у меня нить»!) потому… что я того мнения… что человек духа… не должен… отличаться своей… внешностью от… других людей… ибо это… духовное высокомерие… и вызов хулителям.

Входит бухгалтер, и маска приветствует его кожей лба, единственной незанятой частью лица.

Чтобы не сидеть без дела, маска берет корректуру и читает. Сигара продолжает говорить.

— Все другие люди… носят сапоги… я не хочу… выделяться внешностью. Так как… я… не лицемер… я ношу сапоги.

Затем он дает мальчику рукопись и кричит: «Четыре скобки, седьмая труба для Нистрэма!» — А потом Фальку:

— Теперь у меня пять минут свободных! Не хотите ли пройтись со мной на склад?

Бухгалтеру:

— Zululu грузит?

— Водку, — отвечает бухгалтер ржавым голосом.

— Имеет сбыт? — спрашивает маска.

— Имеет! — отвечает бухгалтер.

— Ну так, во имя Господне! Пойдемте, господин Фальк!

Они входят в комнату, заполненную полками с кипами книг. Маска хлопает по ним хлыстом и говорит с гордостью:

— Это я написал! Что скажете? Не мало? Вы тоже напишите что-нибудь! Если вы займетесь, как следует, вы напишете столько же!

Он кусал и рвал сигару и выплевывал огрызки; при этом у него был презрительный вид.

— «Факел Искупления»? Гм!.. Нахожу, что это глупое название! Не находите ли вы того же? Как оно пришло вам в голову?

В первый раз Фальк имел случай ответить на его слова, ибо, как все великие люди, он сам отвечал на свои вопросы; ответ Фалька был: «Нет». — Дальше он не мог говорить, ибо маска опять пустилась в ход.

— Я нахожу, что это очень глупое имя! А вы думаете, что оно потянет?

— Я не знаю об этом ничего и не понимаю, о чём вы говорите.

— Вы ничего не знаете?

Он берет газету и показывает.

Фальк с изумлением читает нижеследующее объявление:

«Объявление о подписке: «Факел Искупления». Журнал для христиан. Будет выходить вскоре под редакцией Арвида Фалька, лауреата академии наук. Первый выпуск содержит: «Творения Бога», Гокома Снегеля, поэма в стихах признанного религиозного духа и глубоко христианского настроения».

Он забыл отослать Снегеля, и вот теперь он стоял и не мог ответить!

— Каковы размеры издания? Что? Допустим, две тысячи. Слишком мало! Не годится! Мой «Страшный Суд» выпущен в десяти тысячах, и то я не получаю больше… как сказать… больше пятнадцати процентов нетто!

— Пятнадцати?

— Тысяч, молодой человек!

Маска, очевидно, забыла свою роль и пустилась в старые привычки.

— Вы знаете, — продолжал он, — что я известный проповедник; я могу сказать это без хвастовства, так как это известно всему свету! Вы знаете, что меня очень любят; тут уж я ничего не могу поделать — это так! Я был бы лицемером, если бы я сказал, что не знаю того, что известно всему свету! Ну-с, я помогу вашему предприятию в начале. Посмотрите на этот мешок! Если я скажу, что он полон письмами дам, — успокойтесь, я женат, — которые просят мой портрет, то я не преувеличу.

В действительности же это был только мешок, по которому он хлопал.

— Чтобы избавить себя и их от излишнего труда и вместе с тем оказать человеку большую услугу, я решил дать вам разрешение написать мою биографию; тогда бы первый номер вышел в десяти тысячах и вы тысячу положили бы в карман чистоганом!

— Но, господин пастор (он хотел сказать «капитан»), я ничего не знаю об этом.

— Ничего не значит! Издатель сам писал мне и просил мою карточку! А вы напишите мою биографию! Чтобы облегчить вам труд, я попросил одного друга изложить сущность; вам, значит, остается только написать введение — кратко и выразительно. Теперь вы знаете!

Фальк очень оробел от такой предусмотрительности и удивлялся, что портрет так мало похож на маску, а почерк друга так сильно — на её почерк.

Маска дала ему портрет и рукопись и протянула руку, чтобы дать себя поблагодарить.

— Кланяйтесь… издателю!

Он был так близок к тому, чтобы назвать Смита, что легкая краснота поднялась от его бакенбардов.

— Но вы не знаете моих убеждений, — протестовал Фальк.

— Убеждений? Разве я спрашивал о ваших убеждениях? Я никого не спрашиваю об его убеждениях Упаси меня Бог! Я? Да никогда!

Он еще раз щелкнул хлыстиком по корешкам своих изданий, отворил дверь, показал своему биографу выход и вернулся к своему алтарю.

Фальк не мог, по обыкновению, и в этом была его беда, найти раньше подходящий ответ, чем тогда, когда уже было поздно; он уже был внизу на улице, когда он ему пришел в голову. Отверстие подвала, случайно бывшее открытым (и не заклеенное объявлениями), приняло биографию и портрет. Потом он пошел в ближайшую редакцию газеты, чтобы напечатать объяснение по поводу «Факела Искупления», а затем ожидать верной голодной смерти.

Часы били десять на Риттергольмской церкви, когда Фальк прибыл к зданию риксдага, чтобы помочь хроникеру «Красной Шапочки» во второй палате.

Он спешил, ибо думал, что здесь, где платят, как следует, будут пунктуальны. Он поднялся по лестнице комиссий, и ему указали на левую галерею прессы второй палаты. Он с торжественным чувством взошел на те немногие доски, подвинченные в роде голубятни под крышей, где «люди свободного слова слушают, как священнейшие интересы страны обсуждаются её достойнейшими». Для Фалька это было нечто совсем новое; но им не овладело никакое новое впечатление, когда он глядел вниз со своих лесов и увидел под собой пустой зал, вполне походивший на ланкастерскую школу. Было пять минут одиннадцатого, но кроме него не было ни одной живой души. Несколько минут царило молчание, напоминавшее ту тишину, которая наступает в деревенской церкви перед проповедью. Вдруг скребущий звук донесся через зал. «Крыса», — думал он; но потом он видит напротив себя маленькую придавленную фигурку, чинящую карандаш на барьере; и он видит как стружки летят вниз и ложатся на стол.

Глаза его продолжают ощупывать пустые стены, но не находят точки отдохновения, пока они, наконец, не останавливаются на старых стенных часах времен Наполеона I. Стрелки показывают десять минут одиннадцатого, когда дверь в глубине открывается и входит человек. Он стар; его плечи согнулись под бременем всяких должностей, спина — под тяжестью общественных поручений; что-то заслуженное в его бесстрастных шагах по длинной кокосовой циновке, ведущей к кафедре. Когда он дошел до её середины, он останавливается, — похоже, что он привык останавливаться на полпути и оглядываться; он останавливается и сверяет свои часы со стенными и недовольно трясет своей старой поношенной головой: слишком рано! слишком рано! И лицо его выражает неземной покой, оттого что часы его не могут отставать. Он продолжает идти такими же шагами, как будто бы идет навстречу цели своей жизни; и вопрос, не нашел ли он ее там, в почтенном кресле на кафедре. Когда он достигает цели, он останавливается, вытаскивает платок и сморкается стоя; потом он скользит взором по блестящей толпе слушателей, изображаемой столами и скамейками, и говорит нечто значительное, например: «Господа, я высморкала!» Потом он садится и утопает в председательской невозмутимости, которая могла бы быть сном, если бы не была бодрствованием.

Двери отворяются во всю ширину, члены палаты прибывают, а стрелки стенных часов ползут вперед, вперед. Председатель выражает добрым одобрение кивками и пожатиями руки и наказывает злых, отворачивая от них лик свой, ибо он должен быть справедливым.

Приходит репортер «Красной Шапочки», уродливый, не совсем трезвый и заспанный. Тем не менее ему, кажется, доставляет удовольствие отвечать на вопросы новичка правдивыми ответами.

Двери еще раз широко растворяются, и входит человек столь уверенными шагами, как будто он у себя дома: это эконом канцелярии налогового присутствия и актуар присутствия по окладам; он подходит к креслу, здоровается с председателем и роется в бумагах, как будто это его собственные.

— Кто это? — спрашивает Фальк.

— Это старший письмоводитель, — отвечает сотрудник «Красной Шапочки».

— Как! Здесь тоже письмоводительствуют?

— Тоже! Это ты увидишь! У них целый этаж набит писцами; все чердаки набиты писцами, а скоро и погреба будут полны ими!

Теперь внизу кишит муравьиная куча. Удар молотка, и становится тихо. Старший письмоводитель читает протокол последнего заседания, и он принимается без возражений. Потом он же читает ходатайство об отпуске Иона Ионсона из Лербака. Принимается!

— Разве у вас здесь и отпуски? — спросил удивленно новичок.

— Конечно! Иону Ионсону надо ехать домой сажать картошку.

Теперь эстрада наполняется молодыми людьми, вооруженными бумагой и перьями. Всё старые знакомые из той поры, когда Фальк был чиновником. Они садятся за маленькими столами, как бы собираясь играть в преферанс.

— Это писцы, — объявил сотрудник «Красной Шапочки», — они, кажется, узнают тебя!

И действительно, они одевают пенсне и глядят на голубятню так же презрительно, как в театре зрители партера глядят на галерею. Теперь они шепчутся между собой о ком-то отсутствующем. Фальк так глубоко тронут таким вниманием, что он не особенно любезно приветствует Струвэ, входящего в голубятню.

Старший письмоводитель читает ходатайство об ассигновке на новые камышовые циновки для передней и новые медные нумера на ящики для калош.

Принимается!

— Где сидит оппозиция? — спрашивает непосвященный.

— Чёрт знает, где она сидит!

— Но ведь они на всё говорят «да».

— Подожди немного, услышишь.

— Разве они еще не пришли?

— Здесь приходят и уходят, как кому заблагорассудится.

— Но ведь это значит совсем, как чиновники!

Консервативный Струвэ, слыхавший эти легкомысленные слова, считает своим долгом заступиться за правительство.

— Что говорит маленький Фальк? Он не должен ворчать.

Фальку нужно так много времени, чтобы найти подходящий ответ, что внизу уже начинаются обсуждения.

— Не обращай на него внимания, — утешает представитель «Красной Шапочки». — Он всегда консервативен, когда у него есть деньги на обед, а он только что занял у меня пятерку.

Старший письмоводитель читал: «доклад № 54 комиссии о предложении Ола Гинсона о снесении заборов».

Лесоторговец Ларсон из Норланда требует необходимого принятия:

— Что станет с нашими лесами! — выпаливает он. — Я хочу только знать, что станет с нашими лесами? — И, пыхтя, он обрушивается на скамью.

Это грубое красноречие вышло из моды за последние ходы, и сцена сопровождается шипеньем, после чего пыхтение на норландской скамье само собой прекращается.

Представитель Эланда высказывается за ограды из песчаника; шоненский депутат — за тесовые ограды; норботтенский находит, что заборы ненужны, раз нет пашен; а оратор на стокгольмской скамье держится того мнения, что вопрос должен быть передан в комиссию сведущих людей; он подчеркивает: «сведущих». Но тут разражается буря. Лучше смерть, чем комиссия! Требуют голосования. Предложение отклоняется, заборы остаются до тех пор, пока сами не обвалятся.

Письмоводитель читает: «доклад № 66 комиссии, о предложении Карла Иенсена отвергнуть ассигновку на библейскую комиссию». При этом почтенном названии столетнего учреждения хохот прекращается, и почтительное молчание царит в зале. Кто осмелится напасть на религию в её основах, кто осмелится подвергнуться всеобщему осуждению! Епископ Иштадский требует слова.

— Писать? — спрашивает Фальк.

— Нет, нас не касается то, что он говорит.

Но консервативный Струвэ делает нижеследующие заметки:

«Священ. интересы родины. Соединенн. имена религии, человечества. 829. 1632. Неверие. Страсть к новшествам. Слово Божие. Слово людское. Столетнее. Алтарь. Усердие. Непартийность, способн. Учение. Состав шведск. церкви. Исконная швед. честь. Густав I. Густав-Адольф. Холмы Лютцена. Глаза Европы. Суд истории; траур. Стыд. Умываю руки. Они этого не хотели».

Карл Иенсен требует слова.

— Теперь будем писать! — говорит «Красная Шапочка».

И они пишут в то время, как Струвэ разводит узоры по бархату епископа.

«Болтовня! Громкие слова. Комиссия заседала 100 лет. Стоила 100.000 крон. 9 архиепископов. 30 професс. Упсалы. Вместе 500 лет. Диэтарии. Секретари. Ничего не сделали. Пробные листы. Плохая работа. Деньги, деньги! Называть вещи своими именами! Чепуха. Чиновники. Система высасывания».

Ни один голос не поднялся против этих слов, и предложение было принято.

В то время, как «Красная Шапочка» привыкшей рукой разукрашивает спотыкающуюся речь Иенсена и надписывает над ней сильное заглавие, Фальк отдыхает. Но когда глаза его случайно прогуливаются по галерее публики, они встречают знакомую голову, лежащую на барьере, собственника которой зовут Олэ Монтанус. Он похож в это мгновение на собаку, стерегущую кость. Да и было нечто в этом роде; но Фальк не знал этого, так как Олэ хранил тайну.

Теперь внизу на скамье, под правой галереей, как раз там, где сверху были насыпаны стружки карандаша, господин в синем гражданском мундире с треуголкой под мышкой и с бумажным свертком в руке.

Стукнул молоток, и воцарилась ироническая злобная тишина.

— Пиши, — сказал «Красная Шапочка», — но записывай только цифры; я запишу остальное.

— Что это такое?

— Королевские предложения.

Теперь из бумажного свертка было прочитано:

«Е. в. милост. предложение, повысить ассигновку отдела для поощрения дворянского юношества в изучении иностранных языков; под титулом письменные принадлежности и расходы с 50.000 кр. до 56.000 кр. 37 эрэ».

— Что это за расходы? — спросил Фальк.

— Графины, подставки для зонтов, плевательницы, занавески, обеды, поощрения и т. и. мелочи; еще будет!

Бумажный сверток продолжал: «Е. в. милост. предложение, учредить шестьдесят новых офицерских должностей в вестготской кавалерии».

— Шестьдесят? — переспросил Фальк, которому государственные дела были совсем чужды.

— Да, да! Шестьдесят. Пиши только!

Бумажный сверток развертывался и становился всё больше. «Всемилостивейшее предложение е. в. об учреждении пяти новых штатных должностей в канцелярии присутствия по уплате окладов».

Большое движение за преферансовыми столиками; большое движение на стуле Фалька.

Бумага опять свернулась, председатель встал, поблагодарил поклоном, в котором был вопрос: «Больше ничего не угодно?» Держатель бумажного свертка сел на скамью и стал сдувать очинки карандаша, оброненные сверху; но его тугой, расшитый воротник не дал ему совершить того проступка, который утром сделал председатель.

Заседание продолжалось. Крестьянин Свэн Свэнсен попросил слова по поводу призрения бедных. Как по данному сигналу, все чиновники поднялись и зевнули.

— Теперь мы пойдем вниз и позавтракаем, — объявил «Красная Шапочка» своему опекаемому. — В нашем распоряжении час десять минут.

Но Свэн Свэнсен говорит.

Депутаты начинают двигаться, некоторые уходят.

Председатель беседует с несколькими «хорошими» депутатами и тем выражает порицание тому, что скажет Свэн Свэнсен. Два старых депутата подводят новичка к оратору и показывают ему его, как редкого зверя; они рассматривают его несколько мгновений, находят его смешным и поворачивают ему спину.

«Красная Шапочка» считает долгом вежливости объяснить Фальку, что оратор — «бич» палаты. Он не холоден и не тепел, не годен никакой партии, не поддается никаким интересам, но говорит, говорит. О чём он говорит — этого никто сказать не может, ибо ни одна газета не приводит о нём отчетов, и никто не заглядывает в стенограммы; но чиновники за столами поклялись изменить ради него законы, если они когда-нибудь будут у власти.

Но Фальк, питающий некоторую слабость ко всему, что проходит незамеченным, останавливается и слушает то, чего давно не слышал: честного человека, беспорочно следующего по своим путям и приносящего жалобы униженных и обиженных, — которого никто не слушает!

Струвэ при виде крестьянина уже принял определенное решение и сошел вниз в ресторан, куда за ним теперь следуют другие и где уже собралась половина палаты.

Позавтракав и несколько повеселев, они опять поподымаются и садятся на насест; еще некоторое время они слышат, как говорит Свэн Свэнсен, и, вернее, видят, как он говорит, потому что теперь беседы так шумны, что не слышно ни одного слова оратора.

Но, наконец, речь кончается, и никто не возражает; последствий речь не имеет никаких; выходит, как будто её вовсе не было.

Старший письмоводитель, который за это время успел сбегать в свои канцелярии, пробежать свои газеты и помешать в печке, опять на своем месте и читает:

«Семьдесят второй мемориал городской комиссии о предложении Пера Ильсона ассигновать десять тысяч крон на реставрацию скульптуры в церкви Трэскола».

Собачья голова на барьере публики приняла угрожающее выражение, как бы охраняя кость.

— Знаешь ли ты этого урода, там на галерее? — спросил «Красная Шапочка».

— Олэ Мантанус? Да, я знаю его!

— Знаешь ли ты, что он сам из округа трэскольской церкви? О, это хитрый малый! Посмотри на выражение его головы теперь, когда пришел черед церкви.

Слово принадлежало Перу Ильсону.

Струвэ презрительно повернулся спиной к оратору и отрезал себе кусок табаку, Фальк же и «Красная Шапочка» навострили перья.

— Записывай выражения, — говорит «Красная Шапочка», — я отмечу факты!

Бумага Фалька через четверть часа была покрыта следующими заметками:

«Отечеств. культ. Хозяйств. интересы. Обвин. в материализме. Согласно Фихте матер. отечеств. культ. — не матер. — ergo обвинение опроверг Почтен. храм в блеске утреннего солнца. Верх. в небо. Из времен языч. Не снилось филос. Блого. Права народа. Блого. Интер. Отечеств. культ. Литература. Академия. История. Древность».

Этот винегрет, вызвавший частью веселость, в особенности при поминании покойного Фихте, вызвал возражения со скамей столицы и Упсалы.

Первый заявил: «Хотя оратор и совершенно незнаком с трэскольской церковью, равно как и с Фихте, и хотя он не знает, стоят ли старые гипсовые идолы десяти тысячи крон, он всё же думает, что должно воодушевить палату в пользу такого прекрасного начинания, так как это первый раз, что большинство требует ассигновки на нечто иное, чем на мосты, заборы, народные школы» и т. п.

Оратор с уральской скамьи сказал (по заметкам Струвэ): «Докладчик a priori прав; его предпосылка о том, что должно поддержать отечественную культуру, — справедлива; вывод о десяти тысячах крон последователен; цель, стремление, тенденция хороши, похвальны, патриотичны; но вкралась ошибка. Со стороны кого? Отечества? Государства? Церкви? Нет! Со стороны докладчика? По существу докладчик прав, и потому оратор просит разрешить ему снова похвалить цель, намерение и тенденции; он с живейшей симпатией следит за судьбой предложения; он просит палату во имя культуры и во имя искусства голосовать за него. Но сам он должен отклонить предложение, которое он считает в логическом смысле ошибочным, немотивированным, так как в нём понятие местности подчиняет себе понятие государства».

Голова на галерее публики закатывала глаза и судорожно кривила губа, пока шло голосование; когда же голосование кончилось и предложение было принято, голова вдруг исчезла сквозь недовольную толкотней публику.

Фальк понял зависимость между докладом Пера Ильсона и присутствием Олэ. Струвэ, ставший после завтрака еще консервативней и шумливей, беспардонно судил о том и сем; «Красная Шапочка» был спокоен и равнодушен; он перестал удивляться.

Из темного облака людей, в котором Олэ прорвал трещину, вынырнуло лицо, яркое и светлое как солнце, и Арвид Фальк, обративший свои взоры в эту сторону, должен был опустить глаза и отвернуться — это был его брат, глава семейства, честь имени, которое он должен был сделать великим и счастливым. За плечами Николая Фалька виднелась половина черного лица с кроткими, лживыми чертами, которое, казалось, нашептывало какие-то тайны белокурому. Фальк мог только удивляться присутствию брата, ибо он знал его недовольство новыми государственными формами, когда председатель дал слово Андерсу Андерсону, для внесения предложения, каковым правом тот и воспользовался с величайшим спокойствием, прочитав нижеследующее: «На основании прецедентов, я настоящим вношу предложение о том, чтобы палата постановила возложить солидарную ответственность на его величество за все акционерные предприятия, устав коих им утвержден».

Солнце на галерее для публики утратило свой блеск, и в зале разразился ураган.

Слово принадлежит графу фон-Сплинт:

— Quo usque tandem, Catilina! Вот до чего дошло! Забываются до того, что позволяют себе порицать правительство! Слышите ли вы это, господа! Порицают правительство, или, что еще хуже, шутят с ним грубые шутки, ибо ничем иным нельзя считать это предложение. Шутка, сказал я, нет, преступление, измена! О, мое отечество! Недостойные сыны твои забыли, чем они тебе обязаны! Да как же и может быть иначе, когда ты утратило свою рыцарскую стражу, свои щит, свою крепость! Я требую, чтобы этот Пер Андерсон, или как там его зовут, снял свое предложение, или, ей Богу, он увидит, что у короля и отечества есть еще верные защитники, которые смогут поднять камень и бросить его в голову многоголовой гидре измены!

Одобрение из публики, недовольство в зале.

— А?! Так вы думаете, что я боюсь!

Оратор машет руками, как бы бросая камень, гидра улыбается своей сотней лиц. Оратор ищет другой, не улыбающейся гидры, и находит ее на местах прессы.

Там, там!

Он показывает на голубятню и мечет взгляды, как будто ад разверзся перед ним.

— Там, это воронье гнездо! Я слышу их крик, но они меня не запугают! Вставайте, шведские люди, срубите дерево, перепилите доски, опрокиньте балки, раздавите стулья, разбейте в дребезга пюпитры и потом сожгите весь этот мусор! Вы увидите, государство процветет в покое, и приумножатся злаки его! Так говорит шведский дворянин! Подумайте об этом, крестьяне!

Эта речь, которую три года тому назад встретили бы приветственными криками на площади перед дворянским собранием, которую воспроизвели бы потом, чтобы раздать ее во всех школах и благотворительных учреждениях, теперь была принята, как юмористика; замечательно то, что отчет о ней дали только оппозиционные газеты, обычно неохотно печатающие такие вещи.

Потом попросили слова с уральской скамьи: «Оратор вполне согласен с предшествующим оратором; тонким слухом учуял он отзвуки былого звона мечей в его речи; сам же он хотел бы поговорить об идее акционерных обществ, как о таковой, но просит высокое собрание позволить разъяснить ему, что акционерное общество не есть совокупность имуществ или лиц, а юридическое лицо и, как таковое, безответственно»… Тут поднялся такой хохот в зале, что нельзя больше было расслышать ни одного слова из речи, кончавшейся тем, что интересы отечества поставлены на карту и что, если предложение не будет отвергнуто, интересы отечества пострадают, и государство подвергнется опасности.

Шесть ораторов наполнили время до обеда тем, что приводили справки из официальной статистики Швеции, Науманского издания основных законов, юридического справочника и готеборгской торговой газеты; вывод всегда был один, что отечество в опасности, если его величество будет солидарно отвечать за все акционерные общества, уставы которых им утверждены; и интересы государства поставлены на карту. Один достаточно смело выразился, что интересы государства стоят на броске костей, в то время как другие полагали, что они поставлены на карту; еще другие держались того мнения, что они висят на нитке; а последний оратор сказал, что они висят на волоске.

Предложению к обеденному часу было отказано в сдаче в комиссию; государство не должно было проходить сквозь мельницу комиссий, сквозь сито канцелярщины, сквозь клубы и газетный шум. Отечество было спасено! Бедное отечество!