То же полуденное солнце, которое присутствовало при первой битве Арвида Фалька с голодом, весело светило в хижину колонии художников, где Селлен без пиджака стоял перед своим мольбертом и дописывал картину, которая завтра утром до десяти часов должна была быть на выставке уже совсем готовой, покрытой лаком и вставленной в раму. Олэ Монтанус сидел на лежанке и читал чудесную книгу, которую он занял на один день в обмен на свой галстук; время от времени он бросал взгляд на картину Селлена и высказывал свое одобрение, ибо он видел в Селлене большой талант. Лундель спокойно работал над своим «Снятием со креста»; он уже выставил три картины на выставке и, как многие другие, с большим нетерпением ждал их продажи.

— Хорошо, Селлен! — сказал Олэ. — Ты пишешь божественно!

— Можно мне взглянуть на твой шпинат? — спросил Лундель, который принципиально ничем не восхищался.

Мотив был простой и величественный. Песчаная отмель на побережье Галланда; осеннее настроение; лучи солнца сквозь разорванные облака; часть переднего плана состоит из песка с только что выброшенными мокрыми водорослями, освещенными солнцем; а сзади их море, в тени, с высокими волнами, с белыми гребнями; совсем в глубине горизонт опять в солнце и открывает вид в бесконечную даль. Картину оживляет только стая перелетных птиц.

Эта картина должна была быть понятной каждому неиспорченному уму, имевшему мужество свести таинственное и обогащающее знакомство с одиночеством и видевшему, как летучие пески губят многообещающие посевы. Это было написано с вдохновением и талантом; настроение создало колорит, а не наоборот.

— Ты должен поставить что-нибудь на переднем плане. Напиши корову, — учил Лундель.

— Ах, не говори глупостей, — ответил Селлен.

— Сделай, как я говорю, сумасшедший, а то не продашь. Посади фигуру, девушку; я помогу тебе, если не можешь; вот здесь…

— Без глупостей, пожалуйста! К чему юбки на ветру? Ты не можешь без юбок.

— Ну, делай, как хочешь, — отвечал Лундель, несколько огорченный насмешкой над одной из своих слабых сторон. А вместо серых чаек ты мог бы написать журавлей; а то сейчас совсем неизвестно, что это за птицы. Вообрази-ка себе красные ноги журавлей на темном облаке, какой контраст!

— Ах, этого ты не понимаешь!

Селлен был не силен в мотивировке, но свое дело ой понимал, и его здоровый инстинкт оберегал его от всех заблуждений.

— Ты не продашь, — начал опять Лундель, озабоченный хозяйственным благосостоянием своего товарища.

— Как-нибудь проживу! Продал ли я когда-нибудь что-нибудь? Стал ли я от того хуже? Разве ты думаешь, что я не понимаю, что продавал бы, если бы писал, как другие? Ужели же ты думаешь, что я не могу писать так же плохо, как они? Но я не хочу.

Но должен же ты позаботиться об уплате долгов! Ведь ты должен Лунду, хозяину «Печного Горшка», несколько сот крон.

— Ну, от этого он не обеднеет! Впрочем, он получил картину, стоящую вдвое больше!

— Ты самый себялюбивый человек, какого я знаю! Картина не стоила и двадцати крон!

— Я ценил ее в пятьсот, по обычной цене; но вкус так разнообразен. Я нахожу твое «Снятие со креста» никуда негодным, а ты считаешь его хорошим.

— Но ты испортил кредит в «Печном Горшке» и нам остальным; Лунд вчера отказал мне в нём, и я не знаю, где я сегодня буду обедать.

— Ну, так что ж? Проживешь и так! Я уже два года не обедал!

— Ах, ты намедни основательно ограбил господина Фалька, попавшего в твои когти.

— Да, правда! Славный малый! Впрочем, это талант. Много естественного в его стихах, я в последние вечера кое-что читал из них. Но боюсь, он слишком мягок, чтобы выдвинуться в этом свете; у него, у канальи, такие нежные чувства!

— Если он будет путаться с тобой, так это скоро пройдет. Но безбожным нахожу я, как ты испортил этого молодого Ренгьельма в самое короткое время. Ты вбил ему в голову, чтобы он шел на сцену.

— Рассказывал он это? Вот, дьявольский малый! Из него кое-что выйдет, если он останется жив, но это не так просто, когда приходится так мало есть! Убей меня Бог! Краски вышли! Нет ли у тебя немного белил? Помилуй меня, Боже, все тюбики выдавлены — ты должен дать мне краски, Лундель.

— У меня нет лишней, да если бы и была, я бы остерегся давать тебе!

— Не болтай глупостей! Ты знаешь, дело спешное.

— Серьезно, у меня нет твоих красок! Если бы ты экономил, их хватило бы…

— Это мы знаем! Так давай денег!

— Денег ты просишь как раз вовремя!

— Ну, тогда ты, Олэ! Ты должен что-нибудь заложить!

При слове «заложить» Олэ сделал веселое лицо, потому что знал, что тогда будет еда.

Селлен стал искать по комнате.

— Что же у нас есть? Пара сапог! За них мы получим двадцать пять эрэ, их, пожалуй, лучше продать.

— Они принадлежат Ренгьельму; ты не смеешь брать их, — прервал Лундель, который хотел ими воспользоваться после обеда, чтобы идти в город. — Ты не возьмешь же чужих вещей?

— Почему? Ведь он же получит за них деньги! Это что за пакет? Бархатный жилет! Он хорош! Я возьму его сам, тогда Олэ может унести мой! Воротнички и манжеты? Но они только бумажные! Пара носков! Здесь, Олэ, еще на двадцать эрэ. Положи их в жилет! Пустые бутылки ты тоже можешь продать! Я думаю, что лучше всего, если ты всё продашь!

— Ты хочешь продавать чужие вещи? Неужели же у тебя нет никакого правового чувства? — прервал его Лундель, давно уже стремившийся путем убеждения завладеть так давно соблазнявшим его пакетом.

— Ах, ведь он их получит потом! Но этого недостаточно! Надо снять пару простыней с постели! На что нам простыни! Да, Олэ, завертывай их!

Олэ с большой ловкостью сделал узел из простыни, в то время как Лундель усиленно протестовал.

Когда узел был готов, Олэ взял его под мышку, застегнул драный сюртук, чтобы скрыть отсутствие жилета, и отправился в город.

— У него вид жулика, — сказал Селлен, стоявший у окна и с улыбкой глядевший на улицу. — Если полиция оставит его в покое, так и то хорошо будет! Поспеши, Олэ, — крикнул он вслед уходящему. — Купи шесть булок и две бутылки пива, если останется что-нибудь от покупки красок!

Олэ обернулся и махнул шляпой с такой уверенностью, как будто вся провизия уже была у него в карманах.

Лундель и Селлен остались одни. Селлен любовался своим новым бархатным жилетом, к которому Лундель так долго питал тайную страсть. Лундель чистил свою палитру и кидал ревнивые взоры на утраченное сокровище. Но не об этом хотел он говорить; не это мучило его.

— Посмотри на мою картину, — сказал он, наконец. — Что ты об этом думаешь, серьезно?

— Не надо так зарабатывать ее и зарисовывать, надо писать! Откуда этот свет? От одежд, от тела! Но это же безумие! Чем дышат эти люди? Красками, маслом! Я не вижу воздуха!

— Да, — сказал Лундель, — но ведь это так субъективно, как ты сам только что говорил! Что ты скажешь о компоновке?

— Слишком много людей!

— Ты ужасен; я хотел бы еще нескольких.

— Стой, тут какая-то ошибка!

Селлен глядел тем долгим взглядом, которым смотрят только жители побережья или равнин.

— Да, какая-то ошибка есть. Ты не видишь ее?

— Тут одни мужчины! Это слишком сухо!

— Да, именно. И как это ты увидел!

— Значит, тебе нужна женщина?

Лундель посмотрел, не шутит ли он, но это было трудно различить, потому что теперь он свистел.

— Да, мне недостает женской фигуры, — сказал он.

Стало тихо и неуютно: такие старые знакомые с глазу на глаз.

— Если бы только достать как-нибудь натурщицу. Академических я не хочу, их знают все, да к тому же здесь религиозная тема.

— Ты хочешь иметь что-нибудь получше? Понимаю! Если бы ей не следовало быть обнаженной, я, может быть, мог бы…

— Обнаженной ей вовсе не надо быть. С ума ты сошел что-ли? Среди такого количества мужчин, да к тому же это религиозная тема…

— Да, да, это мы знаем. Но ей надо иметь костюм, что-нибудь восточное, она должна наклоняться вперед, как бы поднимая нечто с земли, так чтобы были видны плечи, шея и первый спинной позвонок, понимаю! Но в религиозном стиле Магдалины! С птичьего полета!

— И все-то ты должен высмеять и уличить!

— К делу! К делу! Тебе надо натурщицу, без этого нельзя! Ты сам ничего не знаешь! Прекрасно! Твои религиозные чувства запрещают тебе завести таковую, значит я и Ренгьельм, как легкомысленные ребята, доставим тебе натурщицу!

— Но это должна быть приличная девушка, предупреждаю!

— Конечно! Посмотрим, что мы сможем сделать послезавтра, когда получим деньги!

И потом они опять спокойно и тихо занимались живописью, пока не пробило четыре и пять часов. Время от времени они бросали беспокойные взгляды на улицу. Селлен первый прервал боязливое молчание.

— Олэ заставляет себя ждать! С ним, наверно, что-нибудь случилось! — сказал он.

— Да, тут что то неладно! И зачем ты всегда посылаешь этого бедного шута? Сам бы делал свои дела!

— Ему ведь больше нечего делать, и он так охотно ходит.

— Этого ты не знаешь, и вообще еще не известно, чем когда-нибудь кончит Олэ. У него большие планы, и он каждый день может опять встать на ноги. Тогда будет хорошо быть в числе его друзей.

— Нет, что ты говоришь? Какое же великое произведение он создаст? Охотно верю, что Олэ станет великим человеком, даже и не будучи скульптором! Но, чёрт дери, его долго нет! Не думаешь ли ты, что он истратит деньги?

— Да, да! Он давно ничего не получал, и искушение, может быть, стало слишком сильным для него, — ответил Лундель и затянул пояс на два отверстия, обдумывая, что он сам сделал бы на месте Олэ.

— Да, не будешь больше, чем человеком, а человек себе самому ближе всего, — сказал Селлен, знавший наверно, что он сделал бы. — Но я не могу дольше ждать; мне нужны краски, если бы даже пришлось их украсть. Я поищу Фалька.

— Ты хочешь еще повысосать из бедного малого? Ты еще вчера только взял у него на раму. И это были не малые деньги.

— Дорогой мой! Я принужден забыть о стыде; тут ничего не поделаешь. Чего только не приходится сносить? Впрочем, Фальк великодушный человек, понимающий, в какое положение можно попасть. Во всяком случае я иду теперь. Если Олэ придет, то скажи ему, что он скотина! Прощай! Приходи в «Красную Комнату»; там мы увидим, смилостивится ли наш хозяин и даст ли нам что-нибудь поесть до захода солнца! Запри дверь, если уйдешь, и положи ключ под порог! Прощай!

Он ушел и вскоре он стоял перед дверью Фалька на улице Граф-Мати. Он постучался, но не было ответа. Он открыл дверь и вошел. Фальк, которому, должно быть, снились тревожные сны, вскочил и глядел на Селлена, не узнавая его.

— Добрый вечер, брат, — приветствовал его Селлен.

— Ах, это ты? Мне снилось что-то странное. Добрый вечер! Садись и выкури трубку. Разве уже вечер?

Селлену показались знакомыми эти симптомы, но он не подал виду и продолжал беседу.

— Ты, должно быть, не был сегодня в «Оловянной Пуговице»?

— Нет, — отвечал Фальк смущенно, — я не был там, я был в «Идуне».

Он не знал наверняка, приснилось ли ему это или он действительно был там; но он был рад, что сказал это, так как он стыдился своей неудачи.

— Это хорошо, — подтвердил Селлен, — в «Оловянной пуговице» неважный стол.

— Да, конечно, — сказал Фальк. — Их бульон никуда не годен.

— Да, а потом еще старый эконом стоит и считает бутерброды, негодяй.

При слове «бутерброд» Фальк пришел в сознание, но он не чувствовал голода, хотя и замечал некоторую слабость в ногах. Но эта тема ему была неприятна, и надо было ее сейчас же переменить.

— Скажи пожалуйста, — сказал он, — ты к завтрашнему дню окончишь картину?

— К сожалению нет!

— Что случилось?

— Я никак не могу кончить!

— Ты не можешь? Почему же ты не сидишь дома и не работаешь?

— Ах, это старая, вечная история, дорогой брат. Нет красок, красок!

— Этому можно помочь: может быть, у тебя нет денег?

— Будь у меня деньги, не было бы никакой беды!

— У меня тоже нет. Что тут делать?

Селлен опустил глаза, пока взгляд его не достиг уровня жилетного кармана Фалька, в который уходила очень толстая золотая цепочка; не потому что Селлен думал, что это золото, настоящее золото, ибо этого он не мог бы понять, как можно быть настолько сумасбродом, чтобы носить столько золота на жилете. Его мысли приняли между тем определенное направление.

— Если бы я, по меньшей мере, имел бы что заложить; но мы были так неосторожны, что в первый солнечный апрельский день отнесли наши зимние пальто в заклад.

Фальк покраснел. Он еще не делал таких вещей.

— Вы закладывали пальто? — спросил он. — Разве вам дали что-нибудь за них?

— За всё можно что-нибудь получить, за всё, — подчеркнул Селлен, — если только имеешь что-нибудь.

Перед глазами Фалька всё завертелось. Он сел. Потом он вытащил свои золотые часы.

— Что, как ты думаешь, можно получить за это вот с цепочкой?

Селлен взвесил будущие заклады на руке и оглядел их взглядом знатока.

— Это золото? — спросил он слабым голосом.

— Это золото!

— С пробой?

— С пробой!

— И цепочка тоже?

— И цепочка тоже!

— Сто крон! — объявил Селлен и так потряс руку, что цепочка зазвенела. — Но жалко! Тебе не надо закладывать своих вещей из-за меня.

— Тогда для меня, — сказал Фальк, не желавший блистать альтруизмом, которого у него не было. — Мне тоже нужны деньги. Если ты превратишь их в деньги, ты окажешь мне услугу.

— Ну, пожалуй, — сказал Селлен, не хотевший слушать своего друга. — Я заложу их! Соберись с духом, брат. Жизнь порой горька, видишь ли, но надо с ней бороться.

Он похлопал Фалька по плечу с сердечностью, редко проникавшей сквозь броню насмешки, которую он носил.

Потом они пошли.

Было семь часов, когда всё было сделано. Потом они купили красок, а после пошли в «Красную Комнату».

«Салон» Бернса только начинал играть свою культурно-историческую роль в стокгольмской жизни, положив конец нездоровой кафешантанной атмосфере, процветавшей в шестидесятых годах в столице и оттуда распространившейся по всей стране. Здесь с семи часов собирались толпы молодых людей, находившихся в ненормальном положении, которое наступает, когда покидаешь отчий дом, и длится, пока не обзаведешься своим.

Здесь сидели толпы холостяков, убежавших из одинокой комнаты к свету и теплу, чтобы встретить человеческое существо, с которым можно было бы поболтать. Хозяин делал несколько попыток занимать публику пантомимой, акробатами, балетом и тому подобным; но ему ясно выразили, что сюда приходили не веселиться, а отдыхать; нужна была комната для беседы, для собраний, где можно было бы всегда найти знакомых. Так как музыка не мешала разговаривать, даже скорее способствовала, то ее терпели, и она, мало-помалу, стала вместе с пуншем и табаком необходимым элементом стокгольмского вечера.

Таким образом салон Бернса стал клубом молодежи всего Стокгольма. И каждый кружок избрал себе угол; колонисты из Лилль-Янса завладели внутренней шахматной комнатой за южной галереей, которая за свою красную мебель и ради краткости получила прозвище «Красной Комнаты». Там непременно встречались, хотя днем все были рассыпаны, как горох; оттуда делались настоящие набеги в зал, когда нужда была велика и надо было достать денег. Тогда устраивали цепь: двое шли с боков по галереям и двое шли вдоль по залу; выходило нечто в роде невода, который редко вытаскивали пустым, так как новые гости всё время протекали.

Сегодня в этом не было надобности, и поэтому Селлен так спокойно опустился на красный диван в глубине комнаты. После того как они разыграли друг перед другом маленькую комедию, обсуждая, что бы им выпить, они решили, что надо есть. Они только что начали трапезу, и Фальк почувствовал, как росли его силы, как вдруг длинная тень упала на их стол — перед ними стоял Игберг, столь же бледный и изможденный, как всегда. Селлен, находившийся в счастливых обстоятельствах и потому бывший добрым и вежливым, тотчас же спросил, не может ли он составить им компанию, каковую просьбу поддержал и Фальк. Игберг церемонился, оглядывая содержимое блюд и стараясь прикинуть, будет ли он сыт или полусыт.

— У вас острое перо, господин Фальк, — сказал он, чтобы отвлечь внимание от тех походов, которые его вилка совершала по закуске.

— Как так? — ответил Фальк и вспыхнул; он не думал, что кто-нибудь ознакомился с его пером.

— Статья имела большой успех.

— Какая статья? Не понимаю.

— Корреспонденция в «Народном Знамени» о присутствии по чиновничьим окладам.

— Я не писал её.

— Но так говорят в присутствии! Я встретил одного знакомого оттуда; он называл вас автором, и ожесточение там велико.

— Что вы говорите?

Фальк чувствовал себя виновным на половину, и теперь он знал, что Струвэ записывал в тот вечер на Моисеевой горе. Но ведь Струвэ был только референтом, подумал Фальк, и он считал, что должен отвечать за то, что сказал, даже под страхом прослыть скандальным писакой! Так как он чувствовал, что отступление ему отрезано, он увидел, что есть только один выход: идти напролом!

— Хорошо, — сказал он, — я зачинщик этой статьи! Будем же говорить о чем-нибудь другом! Что вы думаете об Ульрике-Элеоноре? Не правда ли, интересная личность? Или, вот, морское страховое общество «Тритон»? Или Гаком Снегель.

— Ульрика Элеонора — самый интересный характер в шведской истории, — отвечал серьезно Игберг. — Я только что получил заказ на статью о ней.

— От Смита? — спросил Фальк.

— Да, откуда вы это знаете?

— Я сегодня утром отослал это обратно.

— Нехорошо не работать! Вы будете раскаиваться в этом! Поверьте мне!

Лихорадочная краска бросилась в лицо Фальку, и он говорил возбужденно; Селлен сидел спокойно и прислушивался больше к музыке, чем к разговору, который частью не интересовал его, частью не был ему понятен. Сидя в углу дивана, он мог через открытые двери, выходящие в южную галерею и в зал, переноситься взглядом в северную галерею. Через громадное облако дыма, всегда висевшее над пропастью между двумя галереями, он мог различать лица, находившиеся на другой стороне. Вдруг что-то привлекло его внимание. Он рванул Фалька за руку.

— Нет, каков хитрец! Посмотри там, за левой шторой! — Лундель!

— Да, именно, он! Он ищет Магдалину! Смотри, теперь он заговаривает с ней! Это редкое дитя!

Фальк покраснел, и это не ускользнуло от Селлена.

— Разве он здесь отыскивает себе натурщиц? — спросил он удивленно.

— Да где же ему их еще найти? Не в темноте же.

Вскоре после того Лундель вошел и был встречен покровительственным кивком Селлена, значение которого он, казалось, понимал: он вежливее, чем обыкновенно, поклонился Фальку и высказал свое удивление по поводу присутствия Игберга. Игберг, заметивший это, ухватился за случай и спросил, чего Лундель хотел бы съесть; тот сделал большие глаза: ему казалось, что он находится среди одних магнатов. И он почувствовал себя очень счастливым, стал мягким и человеколюбивым и, съев горячий ужин, он почувствовал необходимость дать исход своим ощущениям. Видно было, что он хотел сказать что-то Фальку, но никак не мог. К несчастью, оркестр играл как раз «Услышь нас, Швеция!» а затем заиграл «Наш Бог оплот надежный».

Фальк заказал еще вина.

— Вы любите, как я, эту старую церковную песнь, господин Фальк? — начал Лундель.

Фальк не знал, предпочитает ли он церковную музыку; он спросил Лунделя, не хочет ли он выпить пунша. У Лунделя были свои сомнения, он не знал, отважиться ли. Быть может, ему сперва надо было бы еще что-нибудь съесть; он слишком слаб, чтобы пить; ему показалось, что необходимо подтвердить это сильным припадком кашля после третьей рюмки водки.

— Факел искупления — хорошее название, — продолжал он, — оно указывает сразу на глубокую религиозную потребность в искуплении и на свет, явившийся миру, когда свершилось величайшее чудо, прискорбное высокомерным.

Он при этом заложил за щеку пельмень и посмотрел, какое действие производит его речь — но был весьма мало польщен, когда увидел три глупые рожи, выражавшие величайшее удивление. Ему пришлось говорить яснее.

— Снегель — великое имя, и речь его не подобна словам фарисеев. Мы все помним, что он написал прекрасный псалом: «Смолкли уста ропщущих», подобного которому еще надо поискать! За ваше здоровье, господин Фальк! Меня радует, что вы занялись им!

Теперь Лундель заметил, что у него ничего нет в стакане.

— Мне кажется, что я должен спросить еще кружку.

Две мысли пронеслись в мозгу Фалька: 1) малый пьет ведь водку! 2) Откуда он знает про Снегеля? Подозрение мелькнуло у него, как молния, но он не хотел ничего знать и сказал только:

— За ваше здоровье, господин Лундель!

Неприятный разговор, который должен был воспоследовать, счастливым образом не состоялся, так как внезапно появился Олэ. Он пришел истерзаннее обыкновенного, грязнее обыкновенного и по внешности еще неповоротливей в бедрах, торчавших как бугшприты под сюртуком, державшимся только на одной пуговице, как раз над первым ребром. Но он радовался и смеялся, когда увидел так много пищи и напитков на столе, и к ужасу Селлена он стал докладывать об исходе своей миссии, отдавать отчет в своих поручениях. Его действительно арестовала полиция.

— Вот квитанции!

Он подал Селлену через стол две зеленых залоговых квитанции, которые Селлен мгновенно превратил в бумажный шарик.

Его привели на гауптвахту. Там он должен был сказать свое имя. Оно, конечно, оказалось ложным! Какого человека могли звать Монтанус! Потом место рождения: Вестманланд! Это само собой было ложно, ибо вахмистр сам был оттуда и знал своих земляков! Потом возраст: двадцать восемь лет. Это была ложь, ибо ему «по меньшей мере было сорок». Местожительство: Лилль-Янс! Это была ложь, потому что там жил только садовник. Занятие: художник! Это была тоже ложь, ибо «у него вид портового рабочего».

— Вот краски, четыре тюбика! Смотри.

Потом у него разорвали узел, при чём одна простыня разорвалась.

— Поэтому я получил только одну крону, двадцать пять за обе! Посмотри квитанцию, ты увидишь, что это так.

Потом его спросили, где он украл эти вещи. Олэ ответил, что он эти вещи не украл; тогда старший вахмистр обратил его внимание на то, что о речь идет не о том украл ли он их или нет, но о том, где он их украл! Где? Где?

— Здесь деньги, сдачи двадцать пять эрэ!

— Потом составили протокол о краденых вещах, которые запечатали тремя печатями. Напрасно Ола уверял в своей невинности, напрасно апеллировал он к их правовому сознанию и человечности. Это имело только то влияние, что полицейский предложил занести в протокол, что арестованный был сильно пьян; это и сделали, только выпустили слово «сильно». После того, как старший вахмистр многократно просил вахмистра припомнить, что арестованный при задержании оказал сопротивление, но тот ответил, что не может утверждать этого под присягой, но ему так «казалось», будто арестованный пытался оказать сопротивление, желая выбежать в ворота, — последнее было запротоколировано.

Затем был составлен рапорт, который Олэ должен был подписать. Рапорт гласил: «Личность злонамеренного и угрожающего вида была замечена в том, что кралась левой стороной Норландской улицы с подозрительным узлом под мышкой. При задержании он был одет в зеленый сюртук, жилет отсутствовал, штаны были из синего фриза, на сорочке метка П. Л. (что заставляет предполагать, что она украдена или что арестованный назвался вымышленным именем); чулки шерстяные и фетровая шляпа с петушиным пером. Арестованный назвался вымышленным именем Олэ Монтанус, объявил, что происходит из крестьян Вестманланда, и старался уверить, что он художник; местом жительства он назвал Лилль-Янс, что оказалось неверным. Пытался оказать сопротивление при задержании, стараясь скрыться через ворота». Засим следовало перечисление содержимого узла.

Когда Олэ отказался подтвердить истинность этого рапорта, телеграфировали в тюрьму, после чего повозка приехала за арестованным, полицейским и узелком.

Когда они заворачивали в Монетную улицу, Олэ увидел своего спасителя, депутата Пера Илсона, своего земляка; он кликнул его, и тот подтвердил, что рапорт неверен, после чего Олэ отпустили и возвратили ему его узел. И вот он пришел, и…

— Вот булки! Тут только пять; одну я съел. А здесь пиво.

Он, действительно, положил пять булок на стол, достал их из карманов сюртука, и поставил рядом с ними две бутылки пива, которые он вытащил из карманов брюк, после чего его фигура опять приняла обычные пропорции.

— Фальк, ты должен извинить Олэ, он не привык быть в приличном обществе. Спрячь булки, Олэ! Что за глупости ты делаешь! — поправлял его Селлен.

Олэ повиновался.

Лундель не отдавал подноса с кушаньями, хотя он так поел, что по оставшимся следам нельзя было сказать, что находилось на блюдах; но бутылка с водкой время от времени приближалась к стакану, и Лундель задумчиво выпивал. Время от времени он вставал посмотреть, что они играют, при чём Селлен усердно следил за ним.

Потом пришел Ренгьельм. Тихий и пьяный сел он и стал искать предмета для своих блуждающих взоров, на котором они могли бы отдохнуть. Его усталый взор, наконец, остановился на Селлене и задержался на бархатном жилете, составившем на остаток вечера богатый материал для его наблюдений. Одно мгновение его лицо осветилось, как бы при виде старого знакомого, но потом свет этот опять погас, когда Селлен застегнул сюртук, «потому что дуло».

Игберг угощал Олэ ужином и не уставал понукать его, подобно меценату, брать еще и наполнять стакан.

Музыка, чем дальше, тем становилась оживленнее, и разговоры тоже.

Фальк почувствовал большую привлекательность в этом опьянении; здесь было тепло, светло, шумно; здесь сидели люди, жизнь которых он продлил на несколько часов и которые поэтому были счастливы и веселы, как мухи, оживающие от солнечных лучей. Он чувствовал себя родным им, так как они были несчастны и были скромны; понимали, что он говорил, и когда говорили сами, то выражались не книжно; даже грубость их имела известную привлекательность, ибо было так много естественного в ней, так много наивности; даже лицемерие Лунделя не внушало ему отвращения, ибо оно было так наивно наклеено, что его каждое мгновение легко было сорвать.

Так прошел вечер, и кончился день, безвозвратно толкнувший его на тернистое поприще литератора.