«Однажды утром, когда Латуш, подвязавшись фартуком, стоял на лестнице и с восторгом предавался своей страсти клеить обои, к Бальзаку пришла дама (мадам де Берни), больше уже не принадлежавшая к числу друзей автора «Фраголетты» (Латуша).

— Вам повезло, — сказала дама после обычных приветствий, — что вы нашли рабочих. Дайте мне, пожалуйста, адрес вашего обойщика. Мой уже две недели обещает отделать мне квартиру, и не является. Какой хороший рисунок обоев! Не всем дано удачно выбирать обои для своей квартиры. Это был один из главных талантов бедного Латуша, если не сказать — единственный. Кстати, — вы что-нибудь слышали о нем?

— Да, — ответил Бальзак, бросая смущенный взгляд на обойщика, который спокойно продолжал свое дело, — он недавно был у меня.

— Говорят, что он сошел с ума?

— Он?

— Он самый. Причина его болезни, как говорят, свистки, которыми была встречена «Испанская королева». Рассказывают забавные вещи, например…

— Боюсь, что вам может сделаться дурно от запаха краски, — прервал ее Бальзак, — пройдемтесь по саду, там нам будет удобнее разговаривать.

Он встал и предложил даме руку; ей волей-неволей пришлось его послушаться. Через десять минут прогулки по саду, в течение которых гостья дала волю своим дурным чувствам к Латушу, в тот самый момент, когда злословие ее было в полном разгаре, она на повороте аллеи лицом к лицу столкнулась с человеком в подвернутом фартуке и с фригийской шапочкой в руке, который сказал ей с изысканной вежливостью:

— Сударыня, я только что слышал, как вы жаловались на небрежность вашего обойщика. Вот мой адрес, и если вам понадобится мастер, то я к вашим услугам.

Дама покраснела, узнав Латуша, и, видя, что он все еще стоит перед ней с колпаком в руке, рассмеялась:

— Вы здесь? — воскликнула она. — В качестве обойщика?

— Потерпев поражение в литературе, я занялся этой профессией, к которой, сознаюсь, у меня всегда лежало сердце. Можете, если хотите, судить меня сами.

— Хорошо, жду вас завтра.

— Буду точен.

— Надеюсь. — И, протянув ему руку, добавила: — В особенности не забудьте захватить с собой ваше остроумие и ваш горшок с клеем!»

Эта сценка из «Воспоминаний господина Жозефа Прюдома», написанных художником Анри Монье[114], не вполне точна, ибо действие происходит в 1828, а «Фраголетта» Латуша вышла только в 1829 году и «Испанская королева» была освистана в 1831 году Однако нельзя ею пренебречь, — она очень занятно рисует нам первые шаги Бальзака по устройству своего творческого гнезда на улице Кассини, куда он переехал после полного краха коммерческих предприятий и решил сесть за написание своего исторического романа «Шуаны». К тому же небезынтересна и сама фигура Латуша, друга и литературного наставника юного Бальзака.

Гиацинт-Жозеф-Александр Табо де Латуш, родившийся 3 февраля 1785 года в Шартре, принадлежал к весьма почтенной семье. Табо занимали в XVIII веке высокие посты. Трое из них были казначеями Франции и передали своим потомкам наследственное дворянство. Отец Латуша заведывал лотереей в Орлеане и мало интересовался судьбою сына, а потому, когда после какой-то большой провинности пришлось юношу взять из гимназии в Пон-Левуа, он, не считаясь с литературными наклонностями сына, отправил его в Париж изучать право.

Имея достаток и досуг, Латуш берется за перо и набрасывает сцены трагикомедии «Денис в Коринфе или тиран — глава школы», в которой отказывается от обычных канонов драматургии — от единства места и времени. Но пьеса ему не удалась. Он решает опробовать свои силы в стихе и пишет на конкурс Академии стихотворение на тему «Смерть Ротру».

Мильвуа получает премию, а Латуш — почетный отзыв. После этого он опять возвращается к драматургии, но пьеса «Благоразумные намерения», поставленная в Одеоне, имеет сомнительный успех, и автор ее уезжает в трехлетнее путешествие по Италии, живет в Риме, Неаполе, посещает салон госпожи Рекамье[115], студию Кановы[116], изучает итальянский язык и набирается впечатлений для будущих работ.

По возвращении в Париж Латуш получает от Наполеона назначение на должность помощника префекта в Тулоне, но битва при Ватерлоо проиграна раньше, чем Латуш доезжает до места своей службы, и отныне его административная карьера кончается. Он целиком отдается литературе, сочиняет комедии и драмы, но главная сила его была не в этом роде творчества.

«У Латуша темперамент журналиста, — говорит Фредерик Сегю, — преобладает над темпераментом драматурга. Он был нашим первым «репортером» и писал обо всем, что могло захватить внимание публики». Громкое судебное дело Фюальдеса[117], выставка картин Давида[118], чума в Барселоне, гибель французских врачей, «Монморанси — путешествия и анекдоты», и, наконец, «Живописные биографии депутатов», появившиеся в 1820 году году — сатира, в которой остроумно высмеиваются противники либеральной политики, — вот темы Латуша-журналиста.

Кроме этого он издает бумаги Андре Шенье, собирает народные предания, издает перевод «Марии Стюарт» Шиллера[119] и «Маленького Петра» Шпица[120], а также пересказ новеллы Гофмана «Мадемуазель де Скюдери» и участвует в борьбе между приверженцами классической школы и сторонниками литературной революции. Между романтиками-роялистами и классиками-либералами Латуш — романтик-республиканец — занимает особое место, становится другом Беранже[121] и открыто идет против «князей поэзии, которые сговорились цитировать друг друга».

«Таков был человек, — говорит Сегю, — с которым Бальзак познакомился в 1825 году. Автор известных комедий, искусный репортер, блестящий журналист, опасный памфлетист, возбудитель плодотворных мыслей, своеобразный ум, от которого многое можно было ожидать, — господин де Латуш (на четырнадцать лет старше Бальзака) должен был казаться действительно мэтром южному уроженцу Туреня, литературные дебюты которого были трудными и неудачными».

Нет сомнения в том, что Латуш разгадал в Бальзаке его огромную творческую силу и уже в 1825 год так писал о романе «Ванн-Хлор» («Джеи-Бледнолицая»): «Он (Бальзак) принадлежит к талантам самым замечательным и к гениям самым мощным, бросающим, так сказать, случайно мысли и произведения, которые они часто не считают нужным совершенствовать и отделывать. Одна из драм Гете[122] («Стелла»), патетическая по сюжету, красноречивая в некоторых подробностях, нелепая во многих других, несомненно подтолкнула автора на мысль написать роман «Ванн-Хлор», который по выполнению стоит выше драмы немецкого Вольтера».

И ради этой мощи зреющего гения, изучая его характер и приспособляясь к нему, Латуш окружил Оноре заботами старшего друга и наставника, чтобы оберечь его от падении с высот всяческих фантазий. Вот что он отвечает Бальзаку на предложение вместе поселиться где-то на даче: «Отвечаю на ваши воздушные замки, руководствуясь здравым смыслом: берегитесь упасть! Кто будет покупать провизию на двух человек, обитающих в лесу, кто будет стелить труженикам постели, готовить им завтрак и обед? Уж не вы ли? Да вам дня не хватит, чтобы справиться с хозяйством! Да еще такой человек, как Оноре, который не умеет даже пыль стереть со своего письменного стола!

Господи, ведь мы же на другой день выцарапаем друг другу глаза! Вы однажды сказали мне (даже написали, что еще лучше), что вы большой эгоист и что мы поссоримся. Постараюсь предотвратить второе несчастье, поскольку против первого бессилен. И потом — рю д'Анфер, Фужер, Версаль, Ольне — сколько передвижений, черт побери! Вас бы изгнали из кочевого племени за непоседливость, сам Вечный жид не пожелал бы иметь вас своим спутником!»

Бальзак в 30 лет. Портрет Луи Буланже

15 января 1829 года Бальзак заключает с Латушем и Канелем договор, по которому он передает им право на издание и распространение его книги «Последний шуан или Бретань в 1800 году», за что получает наличными деньгами тысячу франков, и с этого дня начинаются терзания Латуша, неприятные разговоры о векселях и недоразумения с печатанием романа.

Латуш пишет (январь 1829 года): «Вот уже две недели, как вы находитесь в руках наборщиков. Я уже выплатил 150 франков за проделанную работу. Она составляет около двух томов. А вы возвратили полосы, испещренные поправками на три листа. Прекрасно! Поздравляю!». 26 февраля: «Из-за вас мы теряем две стопы бумаги… Вы настолько перегружаете свои полосы исправлениями, что расходы увеличиваются на сто экю. Заплатите ли вы их? Хорош мальчик! Я буду вашим другом, но вашим издателем — слуга покорный…»

И еще: «Вот это дело! Вторая корректура гораздо больше перегружена исправлениями и глупостями, чем первая… Кого вы заставите поверить, что когда два человека ведут беседу, то только об одном можно сказать: «продолжал он», «прервал он», не будучи обязанным упоминать о «разговоре»? Возможно, что это более точно грамматически, но какое это имеет значение для хода событий в романе? Разве это дидактическое сочинение? Разве я должен быть таким точным и поэтому тяжеловесным? Как! «Он пробормотал» — не так ясно, как «сказал он, бормоча»? Какого дьявола вы забиваете себе голову?»

Успех «Шуанам» был подготовлен: 24 экземпляра романа были разосланы по редакциям газет и журналов, на объявления было истрачено сто франков. Бальзак ходил к критикам и к влиятельным редакторам. Ему обещали статьи и похвалы, но критика была не столь благодушна, как надо было ожидать, и в общем роман охаяли, и лишь один «Фигаро» отозвался о нем восторженно.

Автором статьи был редактор — Латуш. Он указывает и на недостатки романа: рассуждения, задерживающие действие, длинноты в описаниях, но все это искупается, по мнению Латуша, огромными достоинствами: «…масса правдивых характеров, люди, которых мы все где-то видели, лицо и манеры которых мы ясно себе представляем, местные подробности, которые запечатлеваются в памяти, манера описывать вещи и изображать действующих лиц, в которой есть что-то новое и совершенно своеобразное, тонкий, остроумный и живой диалог, картины такой правдивости, что она даже пугает вас, сатирическое воодушевление, напоминающее Калло[123], когда нужно схватить смешную сторону или нарисовать гротеск…».

Этому впечатлению надо верить, и недаром Латуш сказал про себя в письме к кузену: «Я никогда не отказываюсь от своих впечатлений, для меня литература — религия, и я скорее двадцать раз отправлюсь на каторжные работы, чем перестану быть откровенным; наконец я всегда больше буду любить искусство, чем художника».

Если Латуш был единственным литератором, который выступил в печати с похвалами «Шуанам», то публика оценила роман по его достоинствам, и Бальзак мог справедливо гордиться первым крупным успехом в литературе.

«Шуаны» понравились именно теми чертам, которые отметил в них Латуш, и впоследствии (в 1843 году) сам Бальзак, подготовляя третье издание этого романа прочел его, как читатель, и дал ему правильную оценку: «Безусловно, это — великолепная поэма; я никогда ее не читал. Десять лет прошло с тех пор, как я правил ее и выпустил вторым изданием. Наконец я испытал удовольствие прочесть мое произведение и могу судить о нем. В нем — весь Купер[124] и весь Вальтер Скотт, и еще страсть и ум, которых нет ни у того, ни у другого. Страсть в нем прекрасна… Местность и война описаны с таким совершенством и так удачно, что я поражен. В общем я доволен.»

«Шуаны» однако плохо раскупаются, но Бальзак упоен успехом, а потому, не стесняясь в выражениях, атакует своего издателя, и тот вынужден в очень деликатной форме послать ему отповедь: «Пусть вы будете изобретателем физиологического романа, пусть вас ждет море, чтобы быть описанным, и пусть Купер будет по сравнению с вами плохим художником, — пусть, я буду рад, но если бы вы были немножко добрым товарищем, — это, право, не испортило бы дела…».

На этой почве в конце концов происходит ссора, но и та и другая сторона не забывают доброго старого времени, и когда у Бальзака заболевает и умирает (19 июня 1829 г.) отец, Латуш соболезнует ему в письмах. Бальзак же, в свою очередь, помещает хвалебную статью на роман Латуша «Фраголетта».

В 1829 году романтические бои были в самом разгаре. Молодая романтическая школа, которой суждено было сломать традиции дворянского классицизма в искусстве и расчистить путь буржуазному реализму, стала выступать на театре. В этом году в Париже была представлена первая романтическая драма — «Генрих III и его двор» Александра Дюма[125], полная бурных страстей и исторической бутафории, а за нею последовали «Венецианский мавр» Виньи[126] (переделка шекспировского «Отелло») и «Марион де Лорм» Гюго. Романтики, пестрые по своему социальному составу, различные по политическим убеждениям, были тогда объединены одной целью: расширить сферу искусства, создать ему новые формы для нового содержания, которого требовала стоявшая уже накануне захвата власти буржуазия. В азарте борьбы с классической традицией романтизм принимал уродливые формы, доходил в своих проявлениях до крайностей. Поэты, художники, драматурги хотели во что бы то ни стало быть оригинальными, вплоть до одежды и прически.

«Скрижали романтизма» — предисловие Виктора Гюго к его драме «Кромвель», вышедшей в 1827 году, — сводились в основном к требованию свободы в искусстве и к отказу от классических традиций строго ограниченных тем, жанров и правил. Романтики во главе с Гюго требовали свободы для своей необузданной фантазии, свободы для выражения своих личных чувств, для изображения того прекрасного и уродливого, что они видели в жизни или, вернее, хотели в ней видеть. А многого они и вовсе не хотели видеть в жизни, ибо отживающее дворянство не хотело быть свидетелем близкого торжества лавочников и банкиров, а мелкобуржуазная интеллигенция была разочарована падением своих демократических идеалов, которые завещала ей Великая французская революция. Поэтому романтика предпочитали брать материал для своего творчества вне окружавшей их действительности — в средних веках, в далеких странах.

К тому времени романтики создали уже свой второй кружок, оставив в нем одних подлинных романтиков (в первый кружок входили и те, которые еще не совсем порвали с классическими традициями), и определились как литературная школа. В этих боях, которые давали романтики классикам на страницах «Глоб», в своих манифестах и на театре, Бальзак участия не принимал, — он не принадлежал ни к какой школе и никогда не пытался теоретически обосновать свои взгляды на искусство. Он только инстинктивно чувствовал, что с ними ему не по пути, и в романтическом движении видел только его отрицательные стороны: чувствительность, неестественность. Ему, видевшему живую жизнь и стремившемуся ее отобразить, было непонятно как можно уходить от нее в далекое прошлое или в экзотику.

Типичный романтик-парнассец Теофиль Готье, самый «аполитичный» из своей школы, так пишет о Бальзаке и о себе. «Он (Бальзак) мог мысленно перенестись в маркиза, в финансиста, в буржуа, в человека из народа, в светскую даму, в куртизанку, но тени прошлого не повиновались его призыву: он никогда не умел, как Гете вызвать из глуби веков прекрасную Елену и поселить ее в готическом доме Фауста. За исключением двух-трех вещей, все его творчество современно; он сжился с живыми и не воскрешал мертвых… В музее античного искусства он смотрел на Венеру Милосскую без особенного восторга, но парижанка, остановившаяся перед бессмертной статуей, завернутая в длинную кашемировую шаль, которая без единой складочки спускается от затылка до каблуков, одетая в шляпку с кружевной вуалеткой, в узкие перчатки от Жувена, выставляющая из под рубца своего платья с воланами лакированный кончик скрипящего башмачка — она заставляла его глаза блестеть от удовольствия… Это имеет свою прелесть, но на наш вкус Венера Милосская лучше».

Французские романтики тоже, как и Бальзак, брали за образец Вальтер Скотта, только они заимствовали у него его романтические черты, а Бальзак взял от него то, что было в нем здорового и жизнеспособного.

И вот будучи в историческом романе учеником Вальтер Скотта Бальзак перерос своего учителя «декоратора и костюмера, к которому он пошел в обучение», и блестяще завершил круг французских исторических романов. Многие критики сожалели, что Бальзак не захотел стать французским Вальтер Скоттом, не учитывая того, что влияние английского романиста было уже исчерпано, и вскоре стали раздаваться все более трезвые голоса в оценке общего значения его творчества. А в 1840 году Стендаль[127] писал Бальзаку. «Проза Вальтер Скотта неэлегантна и в особенности претенциозна. Виден карлик, не желающий потерять ни одного сантиметра роста». Вслед за карликом шествовал гигант. «Шуаны» описывали эпоху, памятную тогда еще многим и переход от истории к современности был сделан. Отныне Бальзак пойдет новым своеобычным путем.

К 1829 году личная жизнь Бальзака укладывается в такие формы, отклонений от которых почти не было до самой смерти: ночная работа с крепчайшим кофе, малый сон и досуги, посвященные посещению театров, выставок и салонов, где устанавливались новые знакомства с представителями литературы и высшего света.

В 1828 готу он познакомился в Версале с герцогиней д'Абрантес и воспылал к ней страстью, но страсть эта была непродолжительна и, судя по письмам Бальзака к герцогине, носила характер великосветской интриги. Однако, он не переставал с ней встречаться: интерес заключался в том, что эта салонная чародейка была богатым источником сведений о Фракции времен Наполеона и его двора.

Герцогиня д'Абрантес. Акварель Гаварни

Герцогиня д'Абрантес[128] родилась на Корсике и с детства была близка с семьею Бонапартов. При содействии Наполеона она вышла замуж за Жюно[129]. Жюно изменял жене, и она стала искать утешения на стороне. Самой длительной связью ее был Меттерних[130], тогда австрийский посланник в Париже. Мемуары герцогини д'Абрантес, изданные в 1830 году, ни одним словом не упоминают об этой истории, и вот как объясняет это Робер Шантемесс:

В 1810 году произошел великосветский скандал, в котором были замешаны супруги Жюно, Меттерних и Каролина Мюрат[131]. О деле этом по воле Наполеона было запрещено говорить настолько, что сама Жюно-д'Абрантес в своих восьми томах мемуаров ничего об этом скандале не упоминает. Однако, наряду с официальными мемуарами, она писала интимные исповеди своим друзьям.

Первая исповедь была написана для маркиза де Балинкура, которого герцогиня называла своей «утехой любви». Вторая, составленная в 1829 году, посвящена Бальзаку, в чьих бумагах ее и нашли. Возможно, что Бальзак воспользовался этим материалом для своей «Покинутой женщины», посвященной, как известно, герцогине д'Абрантес.

Эту именно неизданную часть и опубликовал Шантемесс в «Нейе фрейе прессе» в январе и феврале 1934 года и предпослал этим мемуарам вступление, где дает очень яркую характеристику супругам Жюно, Меттерниху, его окружению, то есть тому людскому материалу, который под пером Бальзака ожил в художественных образах его романов в той или иной ситуации. Эти фигуры интересуют нас не как история, а как атмосфера тех салонов, в которых вращался Бальзак, и потому мы останавливаем на них свое внимание.

«… И наконец сама богиня дома — Лаура Жюно. Она — маленькая, бледная, с блестящими глазами, немного по-азиатски раскосыми: Ее «романские» зубы освещают лицо, как белая молния, тяжесть иссиня-черных волос давит ее хрупкую головку, длинный нос придает ей сходство со зверьком лаской. Но тайна ее очарования, ее изящество, ее совершенство — это шея. Она покачивается, меняет положение, она — само благородство. Голос своеобразный, уже немного грубый. Говорит она очень быстро, выкидывая слова, словно стрелы, внезапно прерывает себя и смеется, чтобы показать зубы. Ее острого язычка боятся и не доверяют ее обращению с людьми и вещами. Ей завидуют, и с основанием.

Ей двадцать три года. Молодость у нее была очень бурная. Мать ее, наполовину корсиканка, наполовину гречанка, авантюристка, заставляла много о себе говорить. Она называла себя Комнен[132], отпрыском восемнадцати королей, держала себя как принцесса и придворная дама в Пале-Рояле. В своем кругу, состоявшем исключительно из корсиканцев, она принимала семью Бонапартов и сумела их обязать. Говорят, что сам Наполеон добивался ее руки, полагая, что она богата, но она жила на случайные средства, которые ей откуда-то перепадали.

Ее дочери Лауре было шестнадцать лет, когда она познакомилась с генералом Жюно, тогда генерал-адъютантом первого консула, и вышла за него замуж. Он был веселый парень, и ему везло. С Тулона он на жизнь и на смерть связал свою судьбу с судьбою Бонапарта. Жюно держался крепко и плыл по течению. Робер де Флер сказал о нем зло: «Человек редкой храбрости, раненый во многих боях, Жюно обязан своим престижем лишь в незначительной степени уму».

Придет еще время, когда император будет говорить жестокие вещи о своем «любимце» Жюно — «своем горячо любимом Жюно», как пишет один современник. На острове св. Елены из уст Наполеона только и слышится: «Дурак Жюно, простофиля Жюно, этот хвастун, этот ловелас…», но на пороге Империи говорилось иное.

Дождь благодеяний изливался на него и его близких. Все их родственники и знакомые получали места, титулы, ренты и отличия. Самим супругам император подарил дворец во вкусе эпохи, в своем роде чудо искусства. Итак, они сделались владельцами замка, помещиками, у них были прежние королевские земли под Парижем и рента в полтора миллиона франков. Жюно был генерал-майором гусарского полка, военным сановником Империи, первым генерал-адъютантом и кроме того еще губернатором Парижа и командующим 16 тысячами штыков в самом сердце Франции.

29 июля 1805 года император, отправляясь в Иену, назначил Жюно губернатором Парижа… Париж был фактически отдан во власть двух людей: министра полиции Фуше и военного губернатора. Если бы случай захотел смерти императора на поле битвы, путь претенденту был бы свободен… Но император вернулся с победой. Нужна была жертва — Жюно заплатил за всех и отправился в Португалию.

Жюно завоевал Португалию одним ударом меча, и с тех пор в его доме на улице Елисейских полей стали появляться редкостные дары из Лиссабона: ящики, полные золота, ломившиеся под тяжестью монет. Бывали дни, когда через двор провозили до 400 тысяч франков… Притекали нашлифованные алмазы, один из которых, говорят, был сделан в виде кубка, нитки жемчуга, десятки картин, сотни драгоценных ваз и столько серебра, что его негде было хранить. Кроме всего прочего, 15 января Андош Жюно был пожалован титулом герцога д'Абрантес…».

А вот о салоне Лауры д'Абрантес: «…Медленно поднимается он (Меттерних) по широким, украшенным поддельным порфиром, ступеням. Швейцар приветствует его, ударяя алебардой по каменным плитам, потом перед ним открывается длинный вестибюль с окнами, черные рамы которых усеяны мелкими, шафранного цвета треугольниками — копия со старинной модели, доставленной Милленом[133]. Он проходит большую галерею, которую вечер уже наполняет мягким светом. Сверкающее волшебство, рай красок, сливающихся друг с другом, благовоний, летящих ему навстречу. Раздаются звуки арфы, нанизываются друг на друга, как капли металла.

Место действия — маленькая гостиная между голубой комнатой с фресками, изображающими знаменитых женщин, и библиотекой, где на большом четыреугольном столе разложены самые редкие в мире книги. Недавно Жюно заплатил 30 тысяч франков за «Дафниса» с иллюстрациями Прудона. Общество в полном сборе. Вскоре подают чай в севрских чашках амарантового цвета с золотым дном — цвета дома. Время — около десяти часов, гости пьют и играют в вист».

Надо полагать, что этот салонный изыск, — эта смесь подлинного искусства с причудами дурного вкуса, — сохранился еще в ту пору, когда бывшие наполеоновские маршалы ушли на покой, а на смену им пришли бывшие интенданты-поставщики наполеоновских армий, а теперь — бароны, стремящиеся во всем подражать аристократическому духу.

Именно такие салоны с величайшим упоением посещал Бальзак, стараясь и при убранстве своего дома подражать им. И тут он оставался истинным сыном своей эпохи: подлинное рядом с подделкой, взлеты восхищения перед настоящим искусством и кичливость лавочника, ставшего у власти.

«Чай у м-м Жирарден». Карикатура Гранвиля

Любопытно еще и то, что сами мемуары д'Абрантес изложены в подобающем для всего этого стиле. Так, например, она рассказывает Бальзаку о своей связи с Меттернихом: когда Жюно узнал об этом, он бросился ее душить, потом нанес ей несколько ран золотыми ножницами в грудь… и кинулся со страху к жене Меттерниха, умоляя спасти Лауру.

По словам Лауры д'Абрантес, это был первый припадок сумасшествия Жюно. Описание событий сделано нарочито, с альковными подробностями, с явным намерением пококетничать перед Бальзаком ревностью мужа, рискованностью положения и необычайной тонкостью причуд своего любовника-дипломата с браслетом на руке из волос возлюбленной, любовника, научившего всех придворных дам «языку цветов». Этот язык выражался в том, что дама подбором цветущих растений, украшавших ее дом, должна была сообщить Меттерниху о своем душевном состоянии и чувствах к нему.

В те годы, когда Бальзак встретился с герцогиней д'Абрантес, эта женщина уже потеряла свое живое очарование. Она сохранила красивую осанку и благородные манеры, но с возрастом лицо ее покрылось красными пятнами, голос сделался хриплым, как у торговки, но и разоренная и несколько опустившаяся, она все же сохранила блестящее имя и титул, столь импонировавшие Бальзаку.

Денег у нее не было, и она вздумала зарабатывать литературным трудом — писала романы и мемуары. Бальзак помогал ей устраивать ее произведения, и в частности в 1830 году очень выгодно продал ее мемуары за 70 тысяч франков. Конец этой женщины был печален: она умерла в бедности, среди голых стен, потому что обстановку у нее описали и вывезли за долги. «Она кончила, — сказал Бальзак, — как кончила Империя».

В этих фешенебельных замках, несмотря на страстное к ним тяготение, Бальзак чувствует себя неловко, — он неуклюж, у него долги и ни копейки в кармане. В июле 1829 года он едет в Немур погостить у мадам де Берни. Любовь его к ней идет на убыль — ей пятьдесят два года, Бальзаку — тридцать.

Разрыв Берни с мужем кончился разделом имущества, и она сняла себе домик Булоньер в тихой сельской местности под Немуром. Там ее изредка навещают Оноре и два ее сына, Александр и Антуан, и там был написан Бальзаком «Мир домашнего очага», — повесть, вошедшая в первый цикл «Сцен частной жизни».

По возвращении в Париж Бальзак продолжает литературную деятельность. Осенью 1829 года он занят написанием «Физиологии брака» и «Сцен частной жизни» и задумывает «Историю Тринадцати». Но денег у него мало, и он ищет более доходной работы. В то время была мода на апокрифические мемуары. Бальзак готов и на этом заработать. Он предлагает книгоиздателю Маму написать за четыре тысячи франков мемуары палача Сансона[134], казнившего Людовика XVI. К составлению их он привлекает весьма подозрительного литератора Леритье, редактировавшего мемуары Видока[135].

Том первый, написанный Бальзаком, вышел в феврале 1830 года. Мемуары оказались настолько убедительными, что стали утверждать, будто Бальзак посещал Сансона, обедал у него и вел с ним беседы, но этого, конечно, быть не могло, так как Сансон умер в 1806 году. Бальзак мог встречаться только с его сыном, тоже палачом.

Прочитав анонс об этой книге, Пушкин также думал в ней найти подлинные мемуары и писал: «Французские журналы извещают нас о скором появлении Записок Сансона, парижского палача. Этого должно было ожидать. Вот до чего довела нас жажда новизны и сильных впечатлений. После соблазнительных Исповедей философии XVIII века явились политические, не менее соблазнительные откровения.

Мы не довольствовались видеть людей известных в колпаке и шлафроке, мы захотели последовать за ними в их спальню и далее. Когда нам и это надоело, явилась толпа людей темных, с позорными своими сказаниями. Но мы не остановились на бесстыдных записках Генриетты Вильсон, Казановы[136] и Современницы.

Мы кинулись на плутовские признания полицейского шпиона и на пояснения оных клейменого каторжника. Журналы наполнились выписками из Видока. Поэт Гюго не постыдился в нем искать вдохновений для романа исполненного огня и грязи. Недоставало палача в числе новейших литераторов. Наконец и он явился и, к стыду нашему, скажем, что успех его Записок кажется несомнительным.

Не завидуем людям, которые, основав свои расчеты на безнравственности нашего любопытства, посвятили свое перо повторению сказаний, вероятно безграмотного Сансона. Но признаемся же и мы, живущие в веке признаний, — с нетерпеливостью, хотя и с отвращением, ожидаем мы Записок парижского палача. Посмотрим, что есть между ним и людьми живыми. На каком зверином реве объяснит он свои мысли? Что скажет нам сие творение, внушившее графу Мейстру столь поэтическую, столь страшную страницу? Что скажет нам сей человек в течение сорока лет кровавой жизни своей присутствовавший при последних содроганиях стольких жертв, и славных, и неизвестных и священных, и ненавистных? Все, все они — его минутные знакомцы — чередою пройдут перед нами по гильотине, на которой он, свирепый фигляр, играет свою однообразную роль.

Мученики, злодеи, герои — и царственный страдалец, и убийца его, и Шарлотта Корде[137], и прелестница Дюбарри[138], и безумец Лувель[139], и мятежник Бертон, и лекарь Кастен, отравлявший своих ближних, и Папавуань, резавший детей: мы их увидим опять в последнюю, страшную минуту. Головы, одна, за другою, западают перед нами, произнося каждая свое последнее слово… И, насытив жестокое наше любопытство, книга палача займет свое место в библиотеках, в ожидании ученых справок будущего историка» («Литературная газета», 1830).

Кстати, ни один из комментаторов Пушкина не указал, что здесь идет речь о книге Бальзака.

В декабре 1829 года выходит «Физиология брака», без имени автора. Книга имеет успех скандала, благодаря своему цинизму, и вызывает яростные нападки, особенно со стороны женщин. Пресса тоже относится к ней недружелюбно. Единственную хвалебную статью напечатал «Меркурий XIX века». Редакторами журнала были Амедей Пишо[140] и Лакруа.

Бальзак обратился с просьбой поместить статью сначала к Пишо, но тот согласился сделать только анонс. Бальзаку показалось это недостаточным, и однажды он явился к Лакруа как раз в то время, когда тот работал над романом «Два безумца» и никого не принимал. Бальзак поднял такой шум, что растерявшийся слуга впустил его в гостиную. Бальзак начинает спорить с Лакруа и требовать от него статьи. Наконец они решают что статью напишет… сам Бальзак. И статья, очень хвалебная, была напечатана. Скандальный успех книги раскрыл перед Бальзаком двери редакций.

В конце эпохи Реставрации французская пресса преображается. До 1828 года существовало только два вида газет: солидные — либо исключительно политические, либо политико-литературные, как «Глоб», и мелкие газетки, настроенные крайне агрессивно, как «Корсар» и «Фигаро». Тираж тех и других был очень ограничен. Попытки создать газету с большим количеством подписчиков кончались неудачей.

Но в 1828 году некий молодой человек вступает в газетный мир и производит в нем переворот. Это — Эмиль де Жирарден[141], «Наполеон парижской прессы», даже чертами своего лица напоминающий императора. Это сходство он старается подчеркнуть прядью волос, спадающей на лоб. Он задается целью не защищать какие-нибудь идеи, а процветать, как всякое коммерческое предприятие.

В 1828 году Жирарден основывает вместе со своим другом Лотур-Мезере[142] «Вора» — орган, состоящий главным образом из перепечаток. В июне 1829 года он принимает участие в создании еженедельника «Силуэт» и, наконец, в октябре того же года, вместе с тем же Лотур-Мезере, начинает издавать «Моду» — журнал мод и светской жизни.

Впоследствии Жирарден не только создал громадное количество периодических изданий, но главным образом перевел их на основу чисто коммерческих предприятий и был родоначальником той французской буржуазной прессы, которая существует и по сие время и блестяще изображена Бальзаком в «Погибших мечтаниях» и в «Монографии парижской прессы».

Имя Жирардена и до сих пор, а в особенности за последнее время, не сходит с газетных столбцов. Так, например, 20 апреля 1934 года некий французский журналист пишет: «Этот необыкновенный человек оставил в своей эпохе такой глубокий след, что не заметить этого — значит ничего не понимать в нашей эпохе. Не будь его, наша повседневная жизнь не была бы теперь тем, что она есть. Каждый раз, как мы развертываем газету, там незримо присутствует Эмиль де Жирарден со своей вольтеровской улыбкой, скупой и иронической…»

Бальзак поддается очарованию этого человека и соглашается с ним вместе работать. Он дебютирует в «Силуэте». Это — сатирический еженедельник, на обложке которого изображена молодая женщина в романтическом костюме, рисующая на листке бумаги силуэт денди.

«Силуэт» страстно либерален и яростно романтичен. Он осыпает насмешками «иезуитов», издевается над министрами кабинета Полиньяка; напротив, Виктор Гюго и Александр Дюма провозглашаются великими людьми. Начиная с 9 января Бальзак печатает в «Силуэте» «Очерки нравов по перчаткам», и с тех пор регулярно появляются его статьи, сатирические портреты и юморески. Сотрудничает он также и в «Воре» и в «Моде». В редакции последней он знакомится с художником Гаварни[143]. Именно там завязывается тесная дружба с Жирарденом, и 26 февраля Жирарден, Бальзак, журналисты де Варень и Ипполит Оже основывают акционерное общество с капиталом в сто тысяч франков для эксплуатации «Фельетона политических газет».

По плану Бальзака это должно быть нечто вроде библиографического обзора новейшей литературы. Разумеется, Бальзак не вкладывает туда никаких капиталов. Первый номер этого журнала выходит 3 марта 1830 года; в нем помещена статья Бальзака о «Трактате о свете» астронома Гершеля. В следующих номерах Бальзак с такой же легкостью разбирает сочинение: «Кровавая рубашка», история дофина» А. Баржине, «Поземельный кредит, каков он есть и каким должен быть» Л. Гастальди, «Объяснения к посланиям святого Павла» Р. П. Бернардена де Пекиньи и «Инструкция по упражнениям и маневрам кавалерии от 6 декабря 1829 года». Он разбирает книги путешествий по Испании, Англии и России, статью об уголовном законодательстве и французско-алжирский словарь, новые химические исследования и новую беллетристику, — словом, интересы его так же всеобъемлющи, как заглавие одной из рецензированных им книг: «Энциклопедическая пчела или умственный обзор всех человеческих знаний».

По разносторонности тем этих рецензий и по той жадности, с какой читается каждая книга (а Бальзак читал жадно), его позволительно сравнить с Пушкиным, который хотел бы знать обо всем — от небесных планет до ископаемых земли. Бальзак часто страдал зубной болью, не мог работать, и только в это время успевал читать.

Бальзак не ограничивается рецензиями на книги и пишет статьи на литературные темы: под заглавием «Романтические литании» — пародию на модный стиль, и две статьи по поводу драмы Виктора Гюго «Эрнани», в которых решительно заявляет, что «все пружины этой пьесы — избиты, сюжет — недопустим, характеры — неправдоподобны, поведение действующих лиц противоречит здравому смыслу». Он издевается над романтической драмой, — этой кашей из 1800 плохих стихов, 200 антитез, 100 фальшивых мыслей, 300 плагиатов и 400 реминисценций. Субъективизм и лиризм мешают романтикам стать драматургами. Им недостает изобретательности, дара создания характеров, умственного проникновения в проблемы эпохи. «Они всегда говорят только о своих собственных радостях, о своих, собственных горестях и о таинственных событиях своей жизни». Они «делают страсть». Их герои «не пробуждают никаких мыслей», являются «увеличенными индивидуальностями, которые возбуждают только мимолетное сочувствие, они не связаны с крупными жизненными интересами и потому ничего собой не представляют».

С пренебрежением Бальзак говорит о людях, которые «от отсутствия выдумки рассказывают о своих собственных горестях». Против эстетической программы и против настроений романтиков были направлены его «Сатирические жалобы на наше время», появившиеся также в 1830 году. Литературная молодежь, — говорит он, — заражает Францию своего рода моральным и политическим протестантизмом, в котором гибнет вкус и остроумие. Абсолютная свобода искусства приводит к маразму. Если бы Шекспир жил в наше время, он бы должен был связать себя правилами. Забавный рассказ требует неизмеримо больше таланта, чем кладбищенские размышления, оды, трилогии, которыми пичкают сейчас публику.

Счастливое исключение составляют, по мнению Бальзака, «Камарго» Мюссе[144] и «Театр Клары Газуль» Мериме[145]. Он предсказывает реакцию против романтизма, который является нелепым понятием. Франции нужен смех. Публика устала от искусства катакомб. Из этого ясно, что к тому времени Бальзак внутренне определил свое отрицательное отношение к романтической школе, и хотя в своих высказываниях и не противопоставляет ей некую стройную литературную теорию, но безусловно романтикам противопоставляет самого себя как писателя, который пошел по своему собственному пути, продолжая традиции классического реализма.

Журнальная деятельность, большие заработки и сознание того, что он уже — известное имя, дают возможность Бальзаку запросто посещать литературные салоны барона Жерара[146], Софии Гэ[147] и ее дочери Дельфины де Жирарден[148]. Эта «прекрасная Дельфина» быта не только женой своего талантливого мужа и хозяйкой салона — она была, кроме того, видной журналисткой. Ее остроумные фельетоны — «шедевры прозы, как называет их Ламартин, — печатавшиеся ежедневно в «Прессе» создали этой газете большую популярность. Об обстановке ее дома Теофиль Готье рассказывает так: «Вся квартира была обтянута бумажной материей цвета морской воды, зеленоватый тон которой, напоминавший грот нереиды, могла вынести только блондинка с безукоризненным цветом лица, брюнетки же, попадавшие в эту зеленую пещеру, казались там желтыми как айва, или покрывались цветными пятнами».

В остальном у госпожи де Жирарден было очень просто. Она принимала своих друзей у себя в спальне, где кровать была скрыта за занавеской. К ней обычно приезжали после Оперы или Буффа, или же до выезда в свет, то есть между одиннадцатью часами и полночью. Бальзак встречался там с Ламартином, Виктором Гюго, Альфонсом Карром[149], Эженом Сю[150], Теофилем Готье, Жюлем Жаненом[151], Лотур-Мезере и Альфредом де Мюссе. Среды же у художника барона Жерара собирали в его четырех комнатах общественную знать: Институт, Сорбонну, литературу, науки и искусства. Не было ни одного иностранца, сколько-нибудь замечательного, который, попав в Париж, не захотел бы представиться Жерару. К нему также приезжали «по-итальянски», то есть между одиннадцатью и двенадцатью часами ночи.

Ламартин, носивший свою славу уже с тем привычным довольством, с каким человек носит хорошо сшитое платье и элегантные ботинки, вот как описывает Бальзака на одном из вечеров у Жирарденов: «Я приехал очень поздно… и забыл обо всем на свете, увидев Бальзака. В нем не было ничего современного. При виде его можно было подумать, что очутился в другой эпохе, в обществе тех двух или трех бессмертных людей, центром которых был Людовик XIV и которые были у него, как у себя дома, на одном уровне с ним при этом не поднимаясь и не опускаясь: Лабрюйер, Буало[152], Ларошфуко, Расин и особенно Мольер; он носил свою гениальность так просто, что ее не чувствовалось. Я сказал себе: вот человек, родившийся два столетия назад; рассмотрим его хорошенько.

Он стоял перед мраморным камином… Он не был высок, но сияние, исходившее от его лица, и его необычайная подвижность не позволяли заметить его рост; тело его волновалось, как его мысль; казалось, что между ним и полом есть свободное пространство; то он нагибался до самой земли, как бы для того, чтобы поднять сноп мыслей, то поднимался на носки, чтобы следовать за полетом своих идей в бесконечность.

Он прервал свою речь только на мгновение, чтобы поздороваться со мной; он был увлечен разговором с господином и госпожой де Жирарден. Он бросил мне живой, торопливый, ласковый взгляд, полный необычайной благосклонности.

Я подошел к нему, чтобы пожать ему руку; я увидел что мы понимаем друг друга без слов, и между нами все было сказано; он был увлечен; у него не было времени остановиться. Я сел, и он продолжал свой монолог, как будто бы мое присутствие ему не помешало а, наоборот, вдохновило его. Внимание, с которым я его слушал, позволило мне наблюдать за ним в постоянном движении.

Он был полный, плотный, квадратный снизу и в плечах; мощная шея, грудь, корпус, бедра, все члены; много той обширности, которой обладал Мирабо[153], но никакой тяжеловесности; в нем было столько души, что она носила все это легко, весело, как тонкую оболочку, а совсем не как бремя; этот груз, казалось, придавал ей силы, а не отнимал ее.

Его короткие руки непринужденно жестикулировали, он говорил, как оратор. Голос у него был громкий от несколько дикой энергии его легких, но в нем не было ни грубости, ни иронии, ни гнева; ноги его, на которых он немного переваливался, легко носили его тело; его жирные и большие руки выражали движениями все его мысли. Таков был этот человек в его крепко слаженной оболочке. Это говорящее лицо, от которого нельзя было оторвать глаз, очаровывало и захватывало вас целиком.

Волосы спускались на лоб крупными прядями, черные глаза пронизывали как стрелы; они доверчиво погружались в ваши, как друзья; щеки были полные, розовые, очень яркие; нос красивой формы, хотя несколько длинный; губы изящного рисунка, но большие, с приподнятыми углами; зубы неровные, выщербленные, почерневшие… голову он часто склонял набок, а когда оживлялся в споре, то вскидывал ее с героической гордостью.

Но главной чертой его лица, — даже больше чем ум, — была заразительная доброта. Он очаровывал ваш ум, когда говорил, и даже когда молчал, он очаровывал вам сердце. На этом лице не могла отразиться никакая ненависть или зависть: ему было невозможно не быть добрым.

Но это не была доброта безразличия или неведения, как на эпикурейском лице Лафонтена, — это была доброта любящая, очаровывающая, сознательная, которая возбуждала благодарность и привлекала к нему сердце и которая не позволяла не любить его. Таков был в точности Бальзак.

Я уже любил его, когда мы сели за стол. Мне казалось, что я знаю его с детства: он напоминал мне милых сельских священников дореволюционного времени, с несколькими завитушками волос на шее… Жизнерадостная детскость — вот что было главное в этом лице; душа в отпуску, когда он оставлял перо, чтобы забыться со своими друзьями; с ним невозможно было не веселиться. Его детская ясность смотрела на мир с такой высоты, что он представлялся ему какой-то шалостью, мыльным пузырем, созданным фантазией ребенка».