Ялта, Четверг, 29 октября 1840.
Оставив позади нас Алупку, Мисхор, Кореиз и Орианду, мы позабыли скоро все волшебные замки, воздвигнутые тщеславием, и вполне предались чарующей нас природе. Я ехала с Лермонтовым, по смерти Пушкина величайшим поэтом России. Я так увлеклась порывами его красноречия, что мы отставали от нашей кавалькады. Проливной дождик настиг нас в прекрасной роще, называемой по-татарски Кучук-Ламбат. Мм приютились в биллиардном павильоне, принадлежащем по-видимому генералу Бороздину[272], к которому мы ехали. Киоск стоял одинок и пуст; дороги к нему заросли травой. Мы нашли биллиард с лузами, отыскали шары и выбрали кии. Я весьма порядочно играю в русскую партию. Затаившись в павильоне и желая окончить затеянную нами игру, мы спокойно смотрели, как нас искали по роще. Я, подойдя к окну, заметила бегавшего по всем направлениям Тет-Бу-де-Мариньи[273], под прикрытием своего рифлара. Окончив преспокойно партию, когда люди стали приближаться к павильону, Лермонтов вдруг вскрикнул: «Они нас захватят! Ай, ай, ваш муж! Скройтесь живо под биллиардом!» и, выпрыгнув в окно, в виду собравшихся людей, сел на лошадь и ускакал из лесу. На меня нашел столбняк; я ровно ничего не понимала. Мне и в ум не приходило, что это была импровизированная сцена из водевиля.
Я очень была рада, что тут вошел, столько-же встревоженный, сколько промокнувший Тет-Бу-де-Мариньи и увидал меня держащую кий в руках и ничего не понимающую. Он мне объяснил это взбалмошным характером Лермонтова. Г-н Де-Гэлль спокойно сказал, что m-r de Lermontowe очевидно школьник, но величайший поэт, каких в России еще не было. Бог знает, что они могли бы подумать! Муж мой имел невозмутимое доверие ко мне.
Я поспешно отправилась к владельцу Кучук-Ламбата, Бороздину, где веселая компания нас ожидала и с громким смехом приветствовала глупую шутку Лермонтова. Графиня В[оронцова][274], которая ушла с кн[ягиней] Г.[275] чтобы оправить свой туалет, спросила меня, застегивая свою амазонку, что случилось у меня с Лермонтовым. «А это другое дело! Но все таки порядочные женщины не должны его не только принимать, но и вовсе пускать близ себя».
Я потребовала от Тет-Бу, чтобы он пригласил Лермонтова ехать с нами на его яхте. Лермонтов по секрету говорил, что он торопится в Анапу, где снаряжается экспедиция. «Он не прочь и в Анапу, но только вместе со мной», сказала я Тет-Бу. Тет-Бу тут не на шутку рассердился — «Я ему натру уши, негодяю» (Je lui froiterai les oreilles à ce triquet), и уехал, не простившись ни с кем, а на другой день снялся с якоря и отправился на Кавказ стреляться с Лермонтовым.
Между тем Лермонтов явился в Ялте, как ни в чем не бывало. Он был у меня, пока г. Де-Гэлль ходил уговаривать Тет-Бу остаться с нами еще несколько дней. Мы даже дали друг другу слово предпринять на его яхте «Юлия» поездку на кавказский берег к немирным черкесам.
Я на Лермонтова вовсе не сердилась и очень хорошо понимала его характер: он свои фарсы делал без злобы. С ним как то весело живется. Я всегда любила то, чего не ожидаешь.
Но я была взбешена на г. Де-Гэлля и особенно на Тет-Бу. Г. Де-Гэлль слишком вошел в свою роль мужа. Оно просто смешно. Вот уже второй год, как я дурачу Тет-Бу и сбираюсь его мистифицировать на третий. Уж он у меня засвищет соловьем (je le ferai chanter ce rossignollà); уж поплатится он мне, и не за себя одного!
Лермонтов меня уверяет очень серьезно, что только три свидания с обожаемой женщиной ценны: первое для самого себя, второе для удовлетворения любимой женщины, а третье для света. — «Чтобы разгласили, не правда ли», сказала я и от всей души рассмеялась; но, не желая с ним встретиться в третий раз, я его попросила дать мне свой автограф на прощанье. — «Да я уже с вами вижусь в шестой раз. Фатальный срок уже миновал. Я ваш навсегда».
А Тет-Бу пожалуй в самом деле отправится на своей яхте в погоню за Лермонтовым. Вот комедия. Мне жаль Лермонтова: он дурно кончит. Он не для России рожден. Его предок вышел из свободной Англии со своей дружиной при деде Петра Великого. А Лермонтов великий поэт. Он описал наше первое свидание очень мелодичными стихами[276]. Я сделала всего одну поправку: «C’est une feuille que pousse» и заменила «C’est la poussière que soulève». Оно как то женственнее; «une feuille que pousse» как то неприлично. Согласись сама: «son tronc desséché et luisant», а и подавно оно в высшей степени неприлично, особенно в стихах. Хороша картина, нечего сказать. Каково подношение любимой женщине, и вдобавок оно совершенно неправда. Он сам на себя клевещет: я редко встречала более влюбленного человека. Впрочем, ты в поэзии ничего не понимаешь, и ты бы, пожалуй, оставила «une feuille que pousse» и «son tronc desséché et luisant». Хотя ты мало ценишь стихотворения, я все же тебе его перепишу.
Не правда ли, стихи очень звучны? Они так и льются в душу. Я их ставлю выше стихов, которые мне посвятил Альфред Мюссе.
Лермонтов сидит у меня в комнате в Мисхоре, принадлежащем Ольге Нарышкиной, и поправляет свои стихи. Я ему сказала, что он в них должен непременно упомянуть места, сделавшиеся нам дорогими. Я, между тем, пишу мое письмо к тебе.
Как я к нему привязалась! Мы так могли быть счастливы вместе! Не подумай чего дурного; у тебя на этот счет большой запас воображения. Между нами все чисто. Мы оба поэты.
Я сговорилась итти гулять в Симеиз и застала его спящим непробудным сном под березой. Вот вся канва, по которой он вышивал. Мы полюбили друг друга в Пятигорске. Он меня очень мучил.
Посылаю тебе мои стихи, надписанные: «Chant du cygne»; они помещены в «Journal d’Odessa» 2-го октября 1840. Он сблизился со мною за четыре дня до моего отъезда из Пятигорска и бросил меня из-за старой рыжей франтихи, которая до смерти всем в Петербурге надоела и приехала попробовать счастья на кавказских водах. Они меня измучили, и я выехала из Кисловодска совсем больная. Теперь я счастлива, но не надолго.
Я ему передала на другой день мое стихотворение «Соловей». Он, как ты видишь, сам подписывает Lermontoff; но это совершенно неправильно. Немое «е» вполне соответствует русскому «ъ». К чему ff, совершенно непонятно.
Так же точно неправильно писать Puschkin вместо Pouschkine, Schterbinin вместо Schterbinine. Puschkine, Potemkine, Karamsine у нас рифмы для Gaussin, Berquin, Dandin, а следовало бы taquine, coquine, Condamine, Racine.
Бюльбюль
[277]
Лермонтову . Дыханием любви овеян голос твой,
Певец таинственный дубравы вековой.
Ты у влюбленных душ подслушал их стенанья,
И слезы, и мольбы, и тихий вздох признанья,
Ты в звуках отразил неясный мир услад,
Который их тоске мечтания сулят.
Унылой песнею ты вторишь их томленьям,
Счастливым щекотом — их жарким упоеньям.
Ты разгадал любви пленительный завет,
И молча Соловью завидует поэт.
Да, Соловей, да, ты, чаруя нежным пеньем,
Мне сердце смутное наполнил вдохновеньем,
И мелодический проснулся ангел в нем,
С безгрешным голосом и радостным челом!
Благодарю, поэт! Тебе — огонь священный,
Что в тайниках души пылает, сокровенный,
И память милая умчавшихся времен,
И славы призрачной неутолимый сон!
Тебе — все, что мой дух вверяет темным струнам,
Все, что меня пьянит в моем восторге юном,
Все, чем моя мечта прекрасна и светла,
Все, что гармония из сердца извлекла!
Не даром я его назвала Bulbul, — что обозначает по-татарски соловья. Это новое светило, которое возвысится и далеко взойдет на поэтическом горизонте России. Его выслали на Кавказ за дуэль с Эрнестом или Проспером Барантом. (Они оба бывали на моих балах у Тюфякина). Лермонтов был в близких отношениях с княгиней Щ[ербатовой]; а дуэль вышла из-за сплетни, переданной г-жею Бахарах. Я с г-жей Бахарах познакомилась в Вене в 1836 году. Она очень элегантная и пребойкая женщина. Этому будет четыре года. Боже мой, как время идет!
Ты, говорят, разошлась с Деложем. Если твои деньги спасены, то дело не беда. Что ты делаешь? Твое молчание меня терзает. Я получила твое последнее письмо из Флоренции и с тех пор ни единого слова. Ты, кажется, познакомилась в Баден-Бадене с Евгением Гино. Ты мне писала о нем, называя его folliculaire. Передай ему письмо со всеми приложениями. Он в нем найдет тему для водевиля, и скажи ему, чтобы он сохранил письмо со всеми приложениями до моего приезда.
Госпоже Оммер-де-Гэлль
[278]
Под сенью высохшей березы,
Чью зелень разметали грозы
Давно исчезнувшей весны,
Сажусь, усталый, у дороги
И долго слушаю, в тревоге,
Великий голос тишины.
Вдали, я вижу, тень белеет.
Живая тень все ближе веет
Благоуханьем и теплом.
Она скользит проворным шагом,
И вдруг взметнулась за оврагом
И тонет в сумраке ночном.
То пыль дорожная крутится,
То стая мертвых листьев мчится;
То ветра теплая струя
Пахнула смутным дуновеньем;
То проскользнула по каменьям
С волнистым шелестом змея.
Измучен призраком надежды,
В густой траве смежаю вежды
И забываюсь, одинок.
Но вдруг развеян сон унылый:
Я слышу рядом голос милый,
Прикосновенье милых ног.
Мисхор, 28 октября 1840, М. Лермонтов.