Графине Л. Г.
Шкуна «Юлия», 5-го ноября 1840 года.
Тет-Бу доставил нас на своей яхте «Юлия» в Балаклаву. Вход в Балаклаву изумителен. Ты прямо идешь на скалу, и скала раздвигается, чтобы тебя пропустить, и ты продолжаешь путь между двух раздвинутых скал. Тет-Бу показал себя опытным моряком.
Он поместил меня в Мисхоре, на даче Нарышкиной. Но на суше ему не совсем удалось, как ты скоро увидишь. Мисхор несравненно лучше Алупки со всеми ее царскими затеями. Здесь роскошь скрывается под щеголеватой деревенской простотой. Я уже была готова увенчать его пламя (à couronner sa flamme); но приехал Лермонтов и, как бурный поток, увлек все венки, которые я готовила бедному Тет-Бу. Это выходило немного из моих расчетов; но я была так счастлива! Поездка в Кучюк-Ламбат был решительным кризисом.
Я уговорила г. де-Гэлля, ложась спать, чтобы он сходил на другой день посмотреть на ялтинском рейде, что там происходит. Я приказала моей девушке съездить в ту же ночь в моей коляске, которая тут же стояла у подъезда, в Ялту и проведать Лермонтова. Она вернулась к утру и сказала мне, что он будет около полудня. У меня была задняя мысль, что Лермонтов еще не уехал в Петербург и будет у меня со своими объяснениями, все же, что ни говори, возмутительного поступка в Кучюк-Ламбате; я ожидаю его и готовлюсь простить его шалость.
Де-Гелль, приехав в Ялту, заметил что-то неладное на «Юлии». Передвигают на яхте паруса, что тотчас в высшей степени заинтересовало г-на де-Гэлля. Тет-Бу, расставшись с нами в Кучюк-Ламбате, ничего не сказал нам, что не будет участвовать в прогулке в долину Судака. Мы, кроме этих мелких экскурсий, ему дали слово через восемь дней совершить на его яхте поездку на кавказский берег к его приятелям, непокорным черкесам.
Приготовления к отплытию составляли загадку для г. де-Гэлля, и он отправился на яхту для разъяснения. Генеральный консул спал непробудным сном, или по крайней мере казался таковым. (Я уверена, что он всю ночь не закрывал глаз). Сильно потревоженный восклицаниями г-на де-Гэлля, он поневоле должен был раскрыть глаза и весьма удивился раннему приходу г-на де-Гэлля, вместо которого ожидал меня. Как тебе это правится?
— Чорт бы вас подрал (que le diable vous patafiolle)! Какие коварные козни вы предпринимаете? — сказал ему мой муж, не то сердито, не то смеясь.
— Что такое? Что за козни?
— Притворяйтесь, что вы тут не при чем; я вам советую! Ваши матросы возятся около кабестана, и готовятся поднять якорь. Что вы на это скажете?
— Это невозможно. Но я слышу какой то шум. Жьякомо! — крикнул Тет-Бу, с его загоревшим лицом и курчавыми волосами, ни дать ни взять словно негр (avec sa face de nègre). — Ступайте скорее сюда, Жьякомо, и скажите мне, что у вас наверху творится?
Взошел лейтенант с невозмутимым лицом.
— Объясните мне пожалуйста, что там происходит на палубе?
— Мы снимаемся с якоря, капитан.
— Вы снимаетесь с якоря, — возразил капитан; — да кто же вам отдал приказание, господин капитан?
— Вы день ото дня все откладываете; поневоле надо отсюда вас вытащить, капитан, как Улисса от поющих на берегу птиц с женскими лицами. Ветер подул отличный, совершенный Норд-Ост.
— Ну хорошо, увозите же меня поскорее, не говоря худого слова, — сказал, наконец, консул, полусердясь, полушутя, с его добрейшей улыбкой, которая с ним всех примиряет. — Однако, г. Оммер, вы будете свидетелем, что если я снимаюсь с якоря, то это поневоле, и что тут виновник один чорт, этот проклятый Жьякомо!
Лермонтов мне объяснил свою вчерашнюю выходку. Ему вдруг сделалось противно видеть меня, садящуюся между генералом Бороздиным и Тет-Бу-де-Мариньи. Ему стало невыносимо скучно, что я буду сидеть за обедом вдали от него. Он не мог выносить притворных ласк этого приторного франта времен Реставрации.
Я сильно упрекнула его в раздражительности, в нетерпении. — «Что же мы должны делать при всем гнете, который тяготит на нас ежеминутно? Разве много один час потерпеть? Вы не великодушны».
У него такое поэтическое воображение, что он все это видел в биллиардном павильоне, когда мы там были вдвоем, и выпрыгнул в окно, увидав своего Венецианского Мавра. Его объяснение очень мило, сознайся; я его слушала и задыхалась.
Он, вообрази себе, так ревнив, что становится смешно, если бы не было так жаль его.
А Тет-Бу в самом деле смешон; он ходит с утра в светло-синем фраке, с жгутом и одним эполетом и золотыми с якорями пуговицами, в белом жилете и предлинных шпорах (хотя он на лошади и без шпор держаться не умеет) и в нанковых, несмотря на осень, панталонах. Костюм его совершенно напоминает портреты Людовика XVIII блаженной памяти. Он очень смешон, особенно когда вальсирует или галоппирует и садится на минуту, весь впопыхах. Он, кажется, лечится от воображаемого жира и танцует более для моциона. Он не прочь и строить куры, но прежде всего моцион ему необходим. Он страдает закрытым геморроем. Он мне это сказал в первый раз, что меня встретил на бале у г-жи П…о. Такие вещи можно слышать разве от фламандского ловеласа.
Кстати я позабыла тебе сказать, что он о тебе вспоминает с восторгом; он уверяет, что всю зиму танцовал с тобою в Брюсселе на балах у Mosselmann, кажется твоего отца. Он говорит, что ты ему напоминала трех сестер в Гельсингфорсе, которых он называл по имени: Аврора, Эмилия и Алина (их фамилия у меня совсем вышла из памяти)[279]. Одну сестру я знаю. Аврора жена близкого мне человека и действительно тебя напоминает, но ты белокура. Он говорит, что у ее сестры Эмилии тот же цвет волос, как у тебя. Алина очень похожа на Аврору, но выражение ее лица резче. Она более смотрит Юноной. Когда он тебя увидел на бале у принца Оранского в Брюсселе, он был сильно поражен этим сходством; он тебе тут же был представлен самой принцессой[280] и тебе рассказал о своем плавании в Финляндию и встрече с тремя красавицами. А ты одна за троих его обворожила. Это было, кажется, в двадцать девятом году. Я тогда была маленькой девчонкой, ходила в длинных панталонах и в коротком платье. Он говорил об этом сходстве с великой княгиней, и она на это ему отвечала, что этих дам вовсе не знает, но тебя подозвала и представила ему. Что ты помнишь ли это, или он все врет?
Лермонтов торопится в Петербург и ужасно боится, чтобы не узнали там, что он заезжал в Ялту. Его карьера может пострадать[281]. Графиня В[оронцова] ему обещала об этом в Петербург не писать ни полслова. Не говори об этом с Проспером Барант: он сейчас напишет в Петербург, и опять пойдут сплетни. Он может быть даже вынужден будет сюда приехать, потому что дуэль еще не кончена. Выстрел остался за Лермонтовым; он это сказал перед судом и здесь повторяет во всеуслышание ту же песнь. Я это тебе все рассказываю, и мне в мысли только теперь пришло, что Лермонтов, его поэтический талант, все это для тебя тоже самое, что говорить тебе о белом волке (du loup blanc).
Я заходила в Ялте сказать, что мне нынче не нужно лошади. Мы вернулись в половине шестого, и мне г-н де-Гелль рассказал, как Тет-Бу отправился к черкесам. — «Это не может быть: он мне дал слово ехать с нами вместе!»
Это неожиданное известие меня смутило, и я велела сказать Тет-Бу, что если через три дня он не прийдет с своей яхтой, мы с ним наверное на веки рассоримся. Моя горничная девушка вернулась из Ялты и мне донесла, что г-н Тет-Бу будет меня ожидать на рейде, как было условлено. На четвертый день я увидела шкуну и простилась с моим поэтом на станции.
Я долго оставалась в раздумьи, пока я слышала звон его колокольчика и затем поспешила сесть на катер, доставивший меня на яхту.
С пушечной пальбой я встречена была г-м Тет-Бу-де-Мариньи, который дожидал меня внизу лестницы. Г-н де-Гэлль уже ожидал меня на «Юлии». На берегу с раннего утра стояли какие то подозрительные личности.
Мое письмо тебе доставит m-r Seymour в Париже.
Тет-Бу сидит у меня в каюте и очень торопит, хотя таможня ничего не смеет сказать. Я сейчас заметила, еще будучи на берегу, что пристав не скрывает своих подозрений, но войти на военное судно не посмеет ни в каком случае[282]. Нас сопровождала военная шкуна «Машенька», конвоировавшая нас в Балаклаву. В ночь перевезли на яхту четырнадцать ящиков с двумя стами двухствольных карабинов, разной мелочью для подарков, порохом, моими туалетами и двумя горными пушками; но все это за печатьми английского консульства. Я их везу в подарок князю Адигеев (le prince des Adigués), кроме моих парижских туалетов, разумеется, которые должны обворожить моего кавказского принца.
Мне ужасно жаль моего поэта. Ему не сдобровать. Он так и просится на истории. А я целых две пушки везу его врагам. Если одна из них убьет его наповал, я тут же сойду с ума.
Ты наверное понимаешь, что такого человека любить можно, но не должно, скажешь ты. Ты может быть и права. Я, как утка, плаваю в воде, а выйду, отряхнусь, мне и солнца не нужно. Я вижу твое негодование. Ты ужасно добродетельна, но я лицемерить не люблю.
Это мне припоминает басню, которую мне рассказывала моя старая няня. Вообрази себе, что она меня уверила, что у меня утиные ноги, чтобы я моих не выставляла напоказ; что люди скоро это заметят и станут бегать от меня как от чортова отродья. Что за глупые фантазии водятся у этих старух! И я долго верила этим басням, много плакала и часто разувалась, посмотреть, не растут ли у меня перепонки.
Ты очень хорошо знаешь, у меня никогда ни между пальцами, ни вообще на ногах, никогда отродясь, мозолей не было. Я раз показала мои ноги Анатолию. Мне тогда было около двенадцати лет. Я очень хорошо помню; мы тогда праздновали в первый раз июльские дни. Он, наконец, разубедил меня, что я далеко не урод, напротив того. Ты себе представить не можешь, как я была счастлива! Ты сама знаешь, похожи ли мои ноги на утиные. Я бросилась в его братские объятия. Я почувствовала, что я женщина.